28862.fb2
При всём своём желании, он не мог не ответить фру Илен, что он, к сожалению, нанял комнату на Парквайене на целый год. Ему очень жаль.
Тут он услышал, что Фредрик в соседней комнате встал, он поднялся и ушёл туда. В это мгновение Бондесен был недоволен всем. Не помогло и то, что фру Илен тоже нашла немного странным, что именно в этот раз он нанял комнату на целый год.
Шарлотта посмотрела ему вслед всё теми же весёлыми, доверчивыми глазами. Она вдруг стала самой счастливой из всех, так сильно её обрадовало, что Бондесен выдал всем их тайну относительно этого «ты».
Она встала и догнала Бондесена в передней.
— Спасибо! — сказала она. — Спасибо!
Он обнял её. И её-то он хотел минуту тому назад оттолкнуть от себя! Он не знал, что с ним было; никогда он не будет её огорчать, никогда. Он попросил у неё извинения за то, что погорячился, и, прежде чем уходить, наклонился к её уху и условился с ней, что они встретятся вечером...
Фредрик вышел в комнату, он был немного бледнее обыкновенного, слегка утомлён за последнее время усиленной работой над политическими статьями. Эта работа стоила ему гораздо большего напряжения, чем все его научные статьи. Он не был политиком, он никогда особенно политикой не интересовался. Если левая говорила одно, а правая другое, то, вероятно, иначе быть не могло, но правда была на стороне правой, он чувствовал это в глубине души, хотя обыкновенно говорил, что находит также очень много справедливого и в оппозиции левой. Но теперь Илен попал на ложный путь, для его науки оставалось всё меньше и меньше места, «Газета» была наполнена политикой изо дня в день. Статьи об унии наделали много шуму во всей стране: даже шведская братская пресса обратила на них внимание и отзывалась о них с большой похвалой, а Люнге каждый день выступал то с ответом, то с разъяснением по поводу этих статей. Среди всего этого Илен был почти совсем не у места и не мог заниматься какой-нибудь работой поважнее, чем производство вырезок и переписывание маленьких заметок. Но эта работа не была на высоте его требований, и, идя в редакцию, он вполне искренно желал, чтобы поскорее настал конец этой политической перебранке.
Но в эти дни «Норвежец» получил неожиданное удовольствие видеть своё постоянство вознаграждённым. К нему стали приходить десятки новых подписчиков, старых, убеждённых либералов, которые теперь оставили «Газету», седых ветеранов, преданных партии. В первый раз Люнге устроил неожиданность, которую публика не хотела одобрить, — так смешно и ошибочно он никогда раньше не поступал. Но он не считал дело потерянным, — никогда, — все ещё увидят, что за ним осталась возможность смеяться последним. Он немного заупрямился, но разве он не имел права немного заупрямиться для развлечения? Разве это должно было тотчас же быть поставлено ему в вину? Разве его газета не была единственным органом, достойным того, чтобы его читали? «Норвежец», который был, так сказать, накануне своего издыхания, снова воспрянул и хотел жить, он приобретал подписчиков и собирался существовать рядом с «Газетой»! Ладно, пусть живёт. Он всё же, несмотря на свои недостатки, старый товарищ по убеждениям, пусть живёт. Люнге никогда не будет завидовать его нищенским крохам.
Он знал, что большинство в городе было на его стороне, Христиания не могла обойтись без него, здесь он был в своей родной стихии. Какая важность, если пара провинциалов или кучка крестьян отказалась от его газеты? На их место явились новые читатели, люди, политическим убеждениям которых соответствовало его изменившееся направление. Он переносил и более сильные бури.
И он расспрашивал Лепорелло каждый день об отношении города к случившемуся: ну, что же думают в городе? что говорят в «Гранде»?
Город уже не говорил исключительно о статьях об унии, Лепорелло подозревал, что «Норвежец» снова привлёк к себе внимание своим сообщением о самоубийстве художника Дальбю.
Это самоубийство действительно заинтересовало публику. Дальбю был молодым человеком, хорошо известным в кругу художников. Едва окончив среднюю школу, он уже издал собрание стихов, — настолько он был талантлив и развит. Явившись в Христианию, он довольно скоро обратил на себя внимание несколькими небольшими скандалами, немного спустя он выставил также пару картин у Бломквиста19. И вдруг этот человек взял и застрелился. Сотрудник «Норвежца» случайно слышал выстрел и первый сообщил эту печальную новость, сухо и скромно, без восклицаний и криков, по обыкновению «Норвежца». Эта газета выразила также свою симпатию к молодому человеку, которого какое-то горе довело до смерти. Никакие другие листки не знали о происшествии, прежде чем не прочли о нём в «Норвежце», — где была «Газета», где, чёрт возьми, она была? Теперь она прозевала передовую статью огромного значения на первой странице. И Люнге огорчался даже больше, чем он сам хотел сознаться, что добыча ускользнула от него.
Но что говорил город? Был ли он на стороне художника?
Насколько Лепорелло мог разведать, город не особенно жалел о смерти этого молодого человека. В его таланте всё-таки сомневались, кроме того, он наполовину скомпрометировал одну молодую даму с известным именем.
Тут Люнге взялся за перо. «Норвежцу» не пойдёт в прок эта история, которая совсем без всякого труда попала ему в руки. Он снова стал защищать голос общественного мнения, сказал, что это самоубийство кажется почти смешным, настолько оно сумасбродно и бессмысленно, и он советовал бы полиции выяснить, не могли ли другие мальчишки, товарищи умершего, помешать этому ребёнку лишить себя жизни. Такие вещи не должны происходить в обществе с цивилизацией и моралью, надо бороться с тем, что юнцы прибегают к револьверу, если суп за обедом простыл.
И в это мгновение Люнге был снова возбуждён, проникнут сочувствием к общественному мнению и к обществу, которому приходилось так много терпеть. Он вложил массу искреннего убеждения в эти строки и сам нашёл, что они были превосходны. Люди снова будут поражены его несравненной способностью быстро и верно угадывать мнение своих ближних о каком-нибудь деле. Сумасбродно, — верно, сумасбродно и смешно! Ну, из-за чего было такому юнцу лишать себя жизни?
Когда Илен вошёл в помещение «Газеты», он услышал громкий разговор в комнате редактора, а секретарь сказал, смеясь:
— Он разделывается с одной из своих приятельниц!
Немного спустя из конторы Люнге вышла дама со всеми признаками душевного волнения. Она была толста и жирна, с необыкновенно бедой кожей и голубыми глазами. Это была фру Л., уроженка Бергена, которую называли камбалой, потому что она была жирна и обладала белой кожей.
Люнге с поклонами провожает её до двери, он сохраняет вежливость, просит её даже заглянуть к нему когда-нибудь, но он знает, что после этого объяснения она никогда больше не придёт. Они не могли уж помириться, лёгкомыслие и непостоянство Люнге причиняли ей слишком много страданий, а он, со своей стороны, с нетерпением ожидал дня разрыва. Теперь всё, слава Богу, кончилось. Эти пожилые дамы, которых судьба всегда посылала на его долю, совсем не понимали, сколько неприятностей они доставляли человеку тем, что не желали выпустить его из рук. Камбала даже упрекала его в нарушении некоторых обещаний, в низких инстинктах, во лжи. Но многолетняя деятельность журналиста приучила его переносить всякие невзгоды, сила его воли была настолько велика, что он даже не потупил глаз, когда она обвиняла его в нарушении верности и обещаний. Так велика была сила его воли.
Но неужели ему не удастся покорить сердце, которого никто другой не мог покорить, желанную, молодую, цветущую девушку, которая предпочла бы его всякому другому, — неужели ему это никогда не удастся? Почему нет? Ему сорок лет, но он остался юношей, к тому же он заставил покраснеть Шарлотту Илен своим взглядом, это так же верно, как то, что его зовут Люнге!
Тут он вспомнил о Фредрике, её брате, которого он привлёк в «Газету» и от которого теперь желал избавиться. И Люнге снова стал редактором, великим журналистом, который издавал самую распространённую в стране газету. Он открыл дверь и выглянул наружу, — да,
Илен сидел на своём месте. Люнге не знал больше, зачем ему нужен этот человек. Бюджет газеты был очень обременён, а Илен не представлял уже интереса новизны; публика перестала с удивлением встречать его благородное имя в газете Люнге. Что же дальше? Конечно, не ради самого этого человека он сделал его сотрудником «Газеты», и поэтому не следовало придавать ему слишком большое значение. А эти десятки подписчиков из среды самых лучших представителей левой, которые покинули «Газету» и перешли к «Норвежцу», разве это были пустяки, чепуха?
Люнге, впрочем, никак не мог понять людей, которые читали «Норвежца», этот застывший ком жира, который не мог нанести ни одного меткого удара или сразить какого-нибудь агента, если бы даже от этого зависела его жизнь. Он желал своему товарищу по убеждениям всего лучшего, но тот преграждал ему путь, не давал ему развернуться так, как он хотел. Его принципом было сделать газету интересной во что бы то ни стало, а «Норвежец» нарушал этот принцип своим невыносимым политическим упорством.
Вдруг Люнге посылает за делопроизводителем.
Входит низенький, чернобородый и худой господин. Он имеет маленький пай в газете и предан ей душой и телом.
Люнге слышал, что подписчики начали их покидать?
Да, они, кажется, перешли к «Норвежцу».
Люнге думает. Маленький делопроизводитель тоже думает.
— У «Норвежца» есть объявления от пароходных обществ, — говорит он.
— Вот как, он их имеет? — отвечает Люнге в вопросительном тоне.
— Да, «Норвежец» имеет также объявления о каналах в Фредриксгале.
— Да, — отвечает вдруг Люнге, — этого собственно не должно было бы у него быть. По справедливости, надо ведь помещать объявления в самом распространённом органе, а самый распространённый орган — «Газета».
Люнге, конечно, далёк от желания зла своему товарищу по убеждениям; но этот товарищ по убеждениям уж больше не поддерживает его в старой политике левой, наоборот, он мешает деятельности «Газеты». Поэтому он вынужден бороться с ним, это принципиальный вопрос.
Они немного поговорили об ушедших подписчиках. Люнге узнал их число, среди них находилось много известных либералов, многие открыто указывали на статьи об унии, как на причину отказа от газеты.
Когда делопроизводитель уходил, в его маленькой хитрой голове созрел смелый план.
На улице бушует снежная метель. Замковый холм скрыт туманом. Все голоса, все звуки, стук копыт, звон бубенцов заглушаются в снегу. Фонари горят, но не светят. А люди пробираются с наставленными воротниками и поднятыми плечами по городу, спешат домой.
Вечер. Лео Гойбро идёт, выпрямившись и ничего не чувствуя, как медведь, по снегу на Замковом холме. Он до сих нор ещё без пальто и идёт без перчаток; только изредка, когда его левое ухо наполняется снегом, он быстро вычищает его своими красными тёплыми руками и продолжает идти дальше, не спеша.
Гойбро идёт из банка домой. Он уже вышел на Парквайен, входная дверь быстро отворяется, какая-то дама выбегает на улицу, и дверь осторожно затворяется за нею. Дама замечает его и хочет скрыться, но уже слишком поздно, они вдруг стоят лицом к лицу. Он тотчас же узнаёт её, это Шарлотта, и он кланяется.
Неужели фрёкен гуляла в такую погоду!
Ей страшно и стыдно; он что-то подозревает. Меньше всего она желала бы встретить Гойбро, когда выходила из двери Бондесена. Было счастьем, что фонари светили так плохо, иначе он сейчас же заметил бы её замешательство.
Она ответила в нескольких словах, что у неё было одно дело в городе, и она, к несчастью, запоздала.
Но Гойбро говорил так чистосердечно и равнодушно, что она тоже скоро успокоилась. Он совершенно случайно рассказал ей одну маленькую сцену, происшедшую при открытии стортинга, на котором он присутствовал, и эта сцена была так комична, что она разразилась смехом. Она была счастлива, что он не имел никаких подозрений по отношению к ней; нет, он ни о чём не догадывался, если был так спокоен.
Они пробираются навстречу метели и с трудом идут вперёд.
— Я не знаю, могу ли я предложить вам свою руку, — сказал он. — Но вам тогда, может быть, легче будет идти.
— Спасибо! — сказала она и взяла его под руку.
— К тому же здесь никто нас не видит, — сказал он затем.
На это она ничего не ответила. Бог знает, что он думал!
— Удивительно, как мы редко вас теперь видим, — сказала она.