29068.fb2
Когда Любка Александрова собралась замуж, мать ее, военная вдова и до срока старуха, не раз гонялась за младшей дочерью по огороду, а обессилев, садилась на крыльцо и тихонько бесслезно выла:
— Телка ты, телка. Сучья ты дочь. Он же старо-ой. Веку не скорота-а-ешь.
Ошибалось материнское сердце. Промелькнул Любкин бабий век в двадцать лет как один день и будто у Христа за пазухой.
В другой день все это кончилось. Схоронила Любка своего Никифора Степановича Осипова, единственного в районном городе Молвинске моржа, и такая ее грусть взяла, мочи нету. С неделю ходила по пустой без сизого голубя крестовухе, а потом написала старшей сестре Нинушке, самой близкой теперь родне: пусть приезжает, лето в начале, грибы-ягоды скоро грянут.
Ворота усадьбы Осиповых поставлены на трех могутных столбах, между плахами ни щели, по верху крыша двускатная. Будто очередь пулеметная прошила ворота в то утро. Задрожали они, басом ойкнули, распахнулась легко массивная калитка.
Первой входит сестра Нинушка, в цветастом шелковом платье, испарина на высушенном до бордовости лице. Перекинув с руки на руку большую, затейливого плетения, с боку дырявую корзину, охрипшим от пыльной дороги голосом утверждает:
— Схоронила.
Вдова молчит. На похороны она сестру не звала. Та страдает сердцем и переживаний избегает.
— Женихов, поди, Любка? — Сестра опускает корзину на землю.
Любка вспоминает, что она Любка, но опять ничего не отвечает. Она смотрит на ворота. Из них в ограду все входят и входят: дочь сестры Людмила, медлительная, с застывшей улыбкой на лице, за Людмилой двое ее пятилетних двойнят, один с палкой, другой с шишкой во рту; десятилетняя Валька, внучка сестры от другой дочери, тащит большой чемодан.
— Женихов, поди, говорю? — Усевшись на крыльцо, сестра тяжело дышит. — Тако богатство.
Просторная квадратная ограда кудрявится конотопкой. Алеют в темной зелени выложенные кирпичом дорожки. По одной стороне ограды во всю ширь стоят ворота. Другую занимает дом. По остальным двум добротные хозяйственные постройки и баня.
— Какое богатство. — Любка улыбается, глядя на детей, сквозь нежданную влагу на глазах они кажутся ей порхающими по конотопке бабочками.
— Како богатство. — Сестра обводит рукой окрест. — Домина. Скотины полон двор. Машинешка. Не сдумай. Мужики знашь каки нынче. Вон, гляди. — Она тычет пальцем в десятилетнюю Вальку.
Та воркует с парнишками, пытаясь унять разгоревшуюся из-за шишки ссору. После слов бабки орет на них, раздает обоим по затыльнику и, насупясь, принимается вышагивать по алым кирпичам дорожки.
Палит солнце. Сорокалетняя Любка, для мужа все годы Любовь Васильевна, в первый раз после похорон вспоминает про полный запасами погреб и про то, как прохладно и чисто в ее доме.
Построенный самолично Никифором Степановичем еще при первой жене, крестовик поделен на две неравные части: в большой кухня и горница, в меньшей теплые сени и чулан.
Людмилу с ребятами и Вальку хозяйка тут же поселяет в обставленной стараниями Никифора Степановича по-современному горнице. Людмила сразу ложится на супружескую кровать и не встает до самого ужина. Ребятам спанье устраивают на широченном диване. Вальке достается коврик, смягченный поролоновым матрацем.
Сестры устраиваются на кухне. Для Нинушки принесена из чулана вышедшая из моды никелированная кровать с шарами. Хозяйке остается топчан у печи, когда-то главный предмет ее приданого.
В хлопотах и радостном волнении пролетает для Любки остаток дня. Вечером она долго не может заснуть. От печи жарко. Несмотря на лето, ее пришлось протопить. Еще в дороге Нинушка наблазнила двойнят не виданными ими блинами, и, войдя в дом, они устроили такой концерт, что Любка тут же сбегала за дровами.
Светит в окошко белая ночь. С фотографии на столе улыбается своей задорной улыбкой Никифор Степанович. В двух шагах громко храпит Нинушка. Сонные двойнята сладко причмокивают в горнице. Валька ворочается и стонет. Любка встает, на цыпочках идет в горницу, открывает створку, поднимает упавшую подушку и кладет под голову одного из двойнят, поправляет одеяло на Вальке. Вернувшись на топчан, она успокоенно потягивается, тонкое одеяло сползает к ее ногам. Из открытой створки от горницы идет прохлада, наполненная сладким ребячьим запахом.
Через три дня усадьбу Осиповых трудно узнать. То есть в целом все почти как раньше: крепкие ворота, выкрашенный в голубое забор, дом, с годами будто молодеющий: золотистые бревна лоснятся, ставни резные, стекла окон блестят до прозрачности. Только в горнице одного стекла уже нет. Ворота и забор исчерканы разноцветным мелом. Цветы в палисаднике вытоптаны. Заломлена пара ветвей у черемухи.
Любка всю жизнь проработала санитаркой в больнице. Звали, бывало, взять еще полставки. Она отвечала словами Никифора Степановича: ради денег-то, счастье мое? После похорон сама напросилась. Теперь приходила домой поздно. На кухонном столе горой была свалена посуда. Все, что можно рассыпать по полу, рассыпано. Половики были сняты в первый же день. Двойнята запинались за них, торкались об пол, почему-то обязательно головами, и орали благим матом, а у Любки от испуга за них заходилось сердце.
Разора и грязи по своей санитарской привычке она терпеть не могла. Ни пылинки у нее никогда не было, каждая коробочка стояла на месте. Теперь она приходила с работы и принималась за уборку. Русенькие кареглазые двойнята шлепали розовыми пятками по мокрому полу и смеялись. Любка смеялась вместе с ними.
Жара спадает только поздним вечером. Ранние звезды стоят над оградой. Любка на крыльце стирает белье двойнятам. Нинушка, щурясь и ворча, чинит их разорванную одежонку. Выходит из горницы Людмила, садится где-нибудь между матерью и теткой, улыбается. Двойнята выпалывают конотопку, докапываясь до песочка. Валька в туго-натуго перетянутом поясом коротком платье, худая и прямая, как палка, заложив руки за спину, ходит по ограде.
— Что ты все ходишь? — спросила ее однажды Любка. — Шла бы на улицу. У нас в улице девчонок много.
— Кирпичи считаю, — ответила та и свысока как-то посмотрела.
Ее Любка жалеет, зная, что мать Вальки укатила весной на север за новым счастьем. Когда в огороде оказалась ободранной не налившаяся еще смородина, Любка тут же пожалела, что спросила об этом у гостей. Нинушка немедленно устроила разбирательство. Двойнята получили свое и выли, запертые в чулане. Особо досталось Вальке.
— Оголодала! — кричала на нее Нинушка. — Знать-то, век тебя не кормили! Нет уж. — Она повернулась к сестре. — Каки корни, таки и отростки, — повторила в который раз, что отец у Вальки был вор и алкоголик, и добавила: — Об ягодах-то не болей, не убудет у тебя.
Однажды утром Любке показалось, что ее куриное стадо явно поредело. Преувеличивала сестра, говоря, что у нее полон двор скотины. Долго они с Никифором Степановичем сопротивлялись общему поветрию, не переходили на магазинное довольствие. И корову держали, и овечек, и бычок-полуторник к осени выгуливался. Но сдались, выпаса не стало, с сеном того труднее. Всю свою любовь к живности на кур переметнули. Никифор Степанович специально куда-то ездил, и синеньких, и хохлатеньких привозил. И даже свою породу вывел, особо стойкую к их северным морозам.
Раз-два-три, пересчитывает Любка кур, а, помня про смородину, молчит. Сестра же каждый раз, как Любка кормит кур, бросив все свои дела, подходит. Хает кур последними словами, большого цветастого петуха предлагает почему-то немедленно зарезать, а молодого, белого и голенастого, оставить. Насмелилась Любка, спросила.
— А начто они у тебя, как не в пищу? — удивляется Нинушка. — Мясо у вас в магазинах не ночевало, сама знаешь.
— Да ведь молоденькие они, — возражает Любка. — Цыпушки совсем.
— Эх, деревня, — внушает сестра. — Цыпушки-то пользительней. Вот у нас, в городе-то, ресторан специальный для них есть. «Цыплята в табаке» называется. Цыплята, поняла? Не курицы.
За цыплят Любка переживала. А на «деревню» у нее обиды не было. Разве можно сравнить их Молвинск с областным центром? И она когда-то, как сестра, в город большой уехать мечтала. Если бы не Никифор Степанович.
Минуло три недели. По старым вырубкам на взгорках заалела земляника, клубника вот-вот подойдет. От дополнительной работы Любка наотрез отказалась. Вспомнила поговорку Никифора Степановича: ради бумажек-то, эх. Всплакнула потихоньку. Это ведь он ягодной страстью ее заразил. Удивлялась она поначалу: мужик, а ягоды спорее любой бабы берет. Никто лучше его в Молвинске ягодные места не знал. Везет ее, везет, бывало, на мотоцикле попервости, потом уж машину подержанную купили. Она к спине его твердой прижмется и на дорогу не глядит. Зачем глядеть, когда он к самой поляне доставит, указательным пальцем по серебристым усам проведет: пожалуйте, Любовь Васильевна! Ковер у ваших ног!
Теперь каждый вечер ходили по ягоды с Валькой, пешком. Недалеко, да ноги-то не куплены. Намается Любка, до постели бы. На всю свою чистоту она давно наплюнула. Какая чистота, коли дети? В доме теперь ягодным духом пахнет. Двойнята из-за пенок дерутся. Любка наливает им варенья в большое блюдо. Студит под колодезной водой. Хохочет, глядя на перемазанные ребячьи рожицы.
А тут еще на недельный отгул Петро приехал, Людмилы муж. Обрадовалась Любка. Мужик у нее в доме! Петро будто всю живость жены на себя взял. Ни минуты он не посидит. Только чуб его кудрявый да улыбка белозубая по усадьбе мелькают. Стекло вставил, огород помог прополоть, дров подвез на зиму, испилил, исколол один. С шуточкой, с припевочкой. Как, бывало, Никифор Степанович.
Потесниться, правда, пришлось. Нинушка в первый же вечер сказала, что Вальку из горницы придется убрать. Девка взрослая, и нынче они, где не надо, больше нас понимают.
— Тяжелая ведь Людмила-то, — пробовала возразить Любка, заметив все больше округляющийся живот племянницы. — Знать, не зря она целыми днями лежит, ребеночка охраняет.
— Ну тебя, — отмахнулась Нинушка. — Кого ты в этом деле понимаешь.
Возразить нечего. Ребеночка Любке под сердцем носить не довелось. А хотелось. И Никифор Степанович очень желал.
Вальку куда? Не в сени же. Испугается одна в чужом месте. Уступила ей Любка топчан. Нинушка настаивала топчан в сени вынести, а на его место подстилку Валькину из горницы. Тут уж Любка не сдалась. Топчан совсем у порога стоит. Негоже.
Вскоре Нинушка разговор о корове завела. Не сразу о корове, а где бы молока покупать. Ребята малые, Людмила на сносях. Где в Молвинске молока купить? В магазине не каждый день, да и очередь стоять кому-то надо. По дворам коров почти никто не держит. Раньше с Никифором Степановичем за молоком в деревню ездили. И в погреб ставили.
Испугалась Любка. Какая корова? Деньги, конечно, есть. А к осени с ней куда? Сена ведь надо. Сейчас ее купишь, осенью вдвое дешевле отдашь. А главное, выпаса нету.
— А у реки? — вспомнила сестра. — У реки молочных телят всегда держали. В табун рано. На колышки привяжем и проведать бегаем. Забыла?
Не забыла Любка. Да какая у реки трава? Крапива, татарник, гусятник. И какое с той травы молоко?
— А козу? — не унималась Нинушка. — Правда что, давай купим козу. Травы ей много не надо, а молоко. Да жирное тако, говорят, пользительное.
Купила Любка козу. Утрами и вечерами ее доила. Людмила не умеет. Нинушка в присядке задыхается.