29122.fb2 Рожок и платочек - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Рожок и платочек - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Она зашла в бабушкину комнату, притворив за собой дверь. Но я не переставал видеть ее плавные ноги с босыми высокими ступнями, голубые трусики, не прикрытые короткой черной сорочкой.

Дома очень светло, очень тепло и очень чисто.

— Видишь, какой платочек? Ему сто лет, он дворянский, наверное, кавалергардовский. Бабуля его в старом комоде нашла, — сказала, не доходя до меня, Лялька. Она держала его за углы, сдвинув коленки.

Платок был белый до серебряного, квадратный, в золотом обводе, в уголке некий орнамент из золотых ниток. Тонюсенький, должно быть, это и называется батист. Но странно (странно, зная Агафьин обычай): он выглядел несвежим, нестираным, и гладили его три жизни назад. Не о пятнах речь — о какой-то бледности, которой не пыль виной, а залежалость в темноте между чем попало.

Лялька поднесла платок к лицу:

— Мы поцелуемся через него. Ты подойди, возьмись за него тоже и целуй.

Я подошел и взялся. За платочком темнело ее лицо, лишенное любимых подробностей, но чудно выделялись губы, промокнувшие полотно.

Поцелуй получился торжественный и пресный, мы оба словно видели себя со стороны.

И мы пошли в Лялькину комнату, останавливаясь и замирая на каждом шагу.

Бабушка прибыла час спустя. К счастью, она долго и шумно отряхивалась и обивала снег с валенок на крыльце.

— Не баня, а свинарник, — прорычала она, гневно махнув рукой и не отвечая на мой робкий привет, — кругом хавроньи с пятаками!

— Ты всегда так говоришь и всегда туда ходишь, — дерзко сказала Лялька.

Агафья услышала стук маятника Она развернулась к внучке всем телом, открыла рот, закрыла рот, ударила меня взглядом и, заложив руки за спину, карикатурно вскидывая ноги, пошла в свою комнату.

Дошла там до окна, вернулась к порогу и ме-едленно, в явном бешенстве, вставила дверь в косяк.

АГАФЬЯ: За краны мясник Христолюбов отдарил меня полумертвым цыпленком. Годом раньше в пригороде поставили птицефабрику, и он отоварился десятком инкубаторских цыплят, полуторамесячных, приготовленных уже к ножу. Их откармливали там очень скаредно, комбикормом и разной химией, чтоб не передохли в тесноте, в темноте. Они были тощие, сизые, боялись света и травы.

Мне Христолюбов дал самого несчастного, обезноженного и забитого сокамерниками. Жизнь в нем угасала на глазах. Я заторопилась его накормить, а он не ест. Сидит, тянет шейку, а не ест. Не сразу догадалась, что он боится: моих движений, проехавшей за окном машины, блюдечка, темного цвета пищи. Сварила ему яйцо, положила на землю — заклевал, сначала вяло, потом приелся и начал икать. Побежала за водой, возвращаюсь — а он спит, повесив лысую голову набок. Проспал три часа, и началось все сызнова — всего боится, сутулится от простора, жмурится от света.

Пошел лишь на четвертый день, но пользовался ногами только для того, чтобы спрятаться, забиться в темное грязное место. И никогда не подавал голос, онемел от ужасов фабричного детства.

К Новому году, когда мы его съели, он прилично откормился, но бесповоротно сошел с ума. Не оставалось лазеек, где бы он мог, большой и неповоротливый, спрятаться, и он безобразничал, валялся по двору и по дому, как пес, засовывая голову под крыло. Я называла его «член ячейки», и Лялька на меня сердилась.

ЛЕТЧИК (из письма): «…красавица, строгая, манеры королевские. Встретился взглядом — и пропал. Мы все трое в нее влюбились, но я сильнее всех. И я ей больше всех понравился, понятно, военный летчик, и внешностью не был обижен. Влюбился, расхвастался, не скрою: хотел впечатление произвести. Но ведь не врал, не брал на себя лишнего. Я ей рассказывал про полеты, про то, что весь наш СССР, от Камчатки до Колы, повидал из стратосферы. Летишь ночью на БД, на горизонте зорька не сходит, а под тобой насыпано огней: «Привет, Павлодар! Наше Вам, Свердловск! Доброе утро, Горький!».

Экзюпери ей пересказывал, знаете о таком писателе-летчике? Конечно, не забыл, что с Юрием Г. в одном училище учился, курсом младше, что чуть по его следам не попал в Отряд. Но не скрыл и того, что забраковали меня, по психологическим показаниям: выдержки не хватало и контактные параметры были у меня не очень.

Песни пел про машины, на которых летал над Тихим и Ледовитым океанами. Про них в газетах обиняками пишут: лучшие в мире крылья!

Но с собой сразу не звал, боялся все испортить. Думал: через четыре месяца отпуск — вот тогда, если дождется, позову. Нет, это она сама сказала: «Забери меня с собой, ни минуты в этих болотах не смогу прожить, руки на себя наложу». Я тогда не знал, что руки на себя наложил ее муж, куда как с ее участием! Честно ей сказал: разберись с собой, можешь заскучать — офицерское общежитие, край земли, Баренцево море кому стихия, а кому — холод, мозглота и ветер, до костей пробирающий. А сам, естественно, горю-пылаю. «Забери, повторяет, не пожалею!»

Забрал с радостью, гордостью. Удивлялся, что Вера меня к вам не допустила, к дочери, но доверился: раз она так решила, стало быть, знает, что делает.

Не прошло и полгода, как разонравилась ей романтика Севера, опротивели мои басни про моря и острова, льды и птичьи базары. Узнал я, что я «бульбашонок», «простота» и «солдафон». Ладно, «бульбашонок» — я с Витебщины, сирота военный, деревенский. А «солдафон»? Это я-то, военный летчик, в жизни не повысивший голос на младшего по званию? И про «контактные параметры» так ловко на свой лад перевернула, что я боялся, семижды не отмерив, у нее даже чаю попросить. Хамила и хамила, до того, что у меня в глазах темнело. Началась у меня бессонница.

А она перестала готовить, стирать, мыть посуду. С утра до ночи лежала на тахте, запираясь от соседей на ключ, и крутила пластинки зарубежных исполнителей — Д. Марьянович, Р. Караклаич, К. Готт.

Ходил взъерошенный, чумной, выжидал, терпел, а она злилась, что я такой терпеливый, «вежливый тюремщик».

Пришел к выводу: дело в нехватке общения, отсутствии занятия. Нашел ей работу, с превеликим трудом ее сыщешь в военном городке. Думал, тучи разойдутся: работа легкая, в ГДО, зато на людях, на виду. А она немедленно в истерику: «Не пойду! Я с этими шлюхами, которых вы на танцплощадках да в кабаках подбираете, общаться не намерена!» Забыла, что и мы с ней не на выставке Репина познакомились.

Все ждал, надеялся, что это поможет, когда мы заберем у Вас дочку. Просил ее ежедневно, ведь Олечка теперь и моя дочь. На это она не грубила, но упорно отказывала, отрезала: «Нет, не время. И бабушка просит не торопиться (не помню, чтобы она Вам писала, чтобы Вы ей…), и нам с ней в общежитии, на 14-ти метрах, будет тяжко».

В конце-то концов, прошу ее, пусть бабушка хотя бы фотографию вышлет. И она, улыбаясь, подает мне однажды снимок хорошенькой девочки в колясочке: это Лялька! Вспомнил я ее улыбку, когда потом, случайно — одна женушка постаралась — выяснилось, что фото это чужое Вера выпросила в ателье, когда прошвырнулась в Мончегорск.

И тут наш недолгий брак как раз и распался. Приехал один генерал с хозинспекцией, любитель бегать трусцой, вдовец. Человек подлый, рассказывали, что его, молодого, в 45 году, в Берлине, хотел расстрелять за мародерство генерал Берзарин, но неожиданно погиб, и дело замяли. Не успел я сообразить, с чего это Вера вдруг забегала по утрам, а уже сижу у разбитого корыта. Уехала она с пузатым стариком, сбежала.

Живет она теперь в Подмосковье, в закрытом поселке МО, ездит на «Волге», воспитывает его детей, которые ей ровесники. Извините, но думаю, что Вы об этом от меня и узнали, не верю, что Вы ее с тех пор видели, получали от нее письма.

Если ей это подходит, не возражаю, не говорю про предательство. Предать можно Родину и родных. Ваш вопрос. Не то обидно, что разлюбила, она и не любила никогда, так, увлеклась, развлеклась на малый миг. ее право. А то страшно, что унизить, растоптать человека для нее что умыться или причесаться.

Мою жизнь она поломала. Бросил я здоровую закалку, стал от отчаяния, от позора попивать. До добра такое не доводит. Два года назад, на охоте, сказалась моя развинченность. Пришли с товарищем в избушку, с холода, мороза и ветрища, долбанули спирта, и решил я ускорить работу печурки. Плеснул в нее бензином, и так неловко, что выжег себе пол-лица, потерял правый глаз и два пальца на правой руке. Стал пенсионером в 33 года, и с тех пор не смотрюсь в зеркало.

Пишу все это не для того, чтобы разжалобить, а для того, чтобы сказать Вам, что Вы, Вы очень постарались, чтоб из Веры выросло чудовище. Как же ей не быть всем и всегда раздраженной, как не блажить, не презирать людей, если Вы напичкали ее сказками про голубую кровь, про Ваше прошлое (да было ли оно?), даже Верой ее назвали потому, что таково, дескать, Ваше настоящее имя, устроили какое-то мракобесие монархическое и, в частности, с известным Вам предметом? И т. д. и т. п.

Вы всячески настроили ее против жизни, в которой, замечу, не одни хамство, очереди и блат, а еще и люди летают в Космос и строят БАМ, ГЭС и ЛЭП.

Я понимаю, безусловно, что Вам, на Вашем «дне морском», это в целом и в частности, «до лампочки», как выразился персонаж новой, отличной кинокомедии, которую Вы, конечно, не посмотрели. Думаю, с юмором Вы не дружите.

Советую Вам посмотреться в зеркало — и за меня, и за себя, и подумать об Олечке, у нее-то другой опоры, кроме Вас, нет.

Не жду от Вас ответа. Прощайте. Подполковник ВВС СССР в отставке Линевич Герман Григорьевич».

АГАФЬЯ: Я проснулась рано, к рассвету, до птиц. На моих глазах затлели и вспыхнули марля и занавески на любимом восточном окне, выходящем в огород. Солнце молча захватило всю раму, и следом запузырилась, попросилась в дом марля, натянувшаяся от пригоршни такого знакомого мне рассветного ветерка. И я услышала тишину, ее слышно, когда Солнце провожает Луну, и тишина словно лопается от своего преизбытка.

И вот, будто бы у изголовья, царапнув коготками свой порог в скворечнике, осторожно, с достоинством отозвался на приход света старый скворец, лучший из моих соседей. Не нам, не нам, подумала я, выбираясь из постели. И поняла, что неспроста я так бодро себя чувствую в это последнее утро с Лялькой. Дышалось легко, почти радостно, в пальцы немедленно налилась сила, по-юному хотелось поскорее умыться, завтракать, надуться чаю и поговорить.

И даже споткнувшись о Лялькин чемодан, я сказала себе: какой отличный, вместительный, уважительный чемодан красноярского ремесла мы купили Ляльке.

Это и есть жизнь. Лялька уезжает по распределению в Высокий Яр, от зажившейся старухи уезжает внучка, они расстаются, очень может быть, навсегда. А старуха не прочь порадоваться июльскому утру, скворцу и яичнице с колбасой.

Но на свет Божий явилась Лялька, босая, в новомодной откровенной ночнушке, и ее первоцветное, родное тело потянулось во все стороны света. Я вспомнила про ее мать. Мне не расхотелось разговаривать, но повело на полушепот, а полушепот вразумляет говорящего, прижимает его к белой стене. Я стремительно постарела, но, пожалуй, обрадовалась, что теперь все будет как положено.

И три часа до похода на недальний вокзал, и сам поход получились грустными, чистыми, так однажды мы с Лялькой разглядывали умирающий лесной родничок. Но и утомительными: я уже не жила каждой минутой, я их обгоняла, минуты, и, стыдно сказать, не столько думала о том, как мы попрощаемся, легко или слезно, сколько о том, что я сделаю после, по ту сторону нашей отгоревшей с Лялькой жизни. Однако я обижалась, не совсем, выходит, честно, на то, что Лялька торопила меня: пойдем, чего сидеть, лучше на вокзале пооколачиваемся.

Пока мы добрались до вокзала, подоспела духота, мы вспотели, захотели пить, но попить было негде. Лялька хотела попить в туалете, но я ей не разрешила: ты уж послушайся меня в последний раз. Она закивала и обняла меня, от нее пахло черемухой.

На перроне, устланном шелухой, окурками и обертками, было людно. Очень много людей, которые ехали, казалось, из ниоткуда в никуда: дурно одетые, опустившиеся, грязные и матерные, с торбами и деревянными саквояжами. Не бывавшая на вокзалах сто лет, я смотрела на них жадно, вспоминала свое. Мало что изменилось с тех пор! Какой-то паршивый дед попросил у меня закурить. Я не сдержалась: «Что ж ты, с руками и ногами, так себя содержишь, засаленный, вонючий?» Он ответил: «Точно, бабка, давно не моюсь, весь закожурел. А ты возьми меня к себе».

Затем, однако, на перрон вывалился стройотряд, студенты, мальчики и девочки в форменных курточках, с гитарами, на которых они не умели играть. Многие из них, судя по разговорам и лицам, маялись со вчерашнего перепоя. Они собрались в кучу и спели, кривляясь, песню «Мой адрес не дом и не улица, мой адрес — Советский Союз». Дурацкая песня, сказала я Ляльке, они думают, что поют? Да это же так, для звона, ответила Лялька, поют одно, думают другое, делают третье. И всем хорошо. Чего ты придираешься? «Хорошо! — сказала я. — Ты, Лялька, выживешь, я за тебя не беспокоюсь». «Бабуля!» — обиделась Лялька, а сама бесконечно крутила головой: где же Володя?

И Володя пришел — стремительно выскочил из-за угла, улыбаясь, как щенок. Знаете, какой плакат повесили у нас на площади Ленина, закричал он за десять шагов, красный фон, зеленые буквы: «Земляки! Выкосим, все, что выросло»! Глубоко, правда, Агафья Васильевна, сказал он, беря Ляльку за руки.

Я тупо согласилась. А от другого угла к нам несло Лялькину подружку, Анжелку, «француженку» из Малого Протопопова, наштукатуренную девку в мини-юбке. У нее были такие здоровенные гладкие ляжки, по-своему стройные, что студенты замолкали и один за другим впивались в них глазами, а их подруги по очереди отворачивались, морща нос. Паршивый дед, куривший, сидя прямо на асфальте, бойко поприветствовал ее снизу:

— Ну и колотухи у тебя, комсомолочка!