29123.fb2
Давно не видал я Розы, и я обрадовался, найдя её свежей и бодрой. Как уже повелось, Хартвигсен и на сей раз то и дело оставлял нас наедине, всё отлучался куда-то, но Роза разговаривала веселей и спокойней.
— Да, благодарю вас, грех жаловаться, — сказала она. — А как вам живётся в Сирилунне? Давно я там не была. Как поживает Эдварда?
— Лучшей хозяйки и пожелать нельзя. И такие милые детки.
— Удивительно, как выросли вы за лето, — сказала она.
И мне так весело от этих её слов, я так горд, я чувствую, что краснею, и я смотрю в окно.
— А ведь эти два самца глаз не спускают друг с друга, — говорю я, чтобы что-то сказать.
— Голуби? Так они ещё не на голубятне?
— Хартвигсен их кормит Эти забияки ненавидят друг друга, волчками вертятся.
Роза подошла к окну и тоже выглянула, она подошла к самому окну и стояла совсем рядом со мною. От неё веяло милой женственностью, она приподнялась на цыпочках и выглянула, чтобы разглядеть тот угол двора, она оперлась о подоконник, и рука у неё была большая, красивая рука Мне показалось, что она не всё время смотрела в окно, взгляд её скользнул по моему затылку и шее, я чувствовал на себе её дыхание. Ах, мне, верно, следовало бы отодвинуться, уступить ей место, но мне так не хотелось отодвигаться!
— Это они от ревности, — сказал я про голубей. Что же я ещё говорил? Возможно, я больше ничего и не сказал, но потом в висках у меня стучало, будто я говорил долго-долго.
Роза распрямилась, оттолкнулась от подоконника, словно лодку оттолкнула от берега, она посмотрела мне в лицо таким долгим, таким удивительным взглядом, верно, голос у меня дрожал и я себя выдал.
— Да, ревность — хорошая вещь, — проговорила она едва слышно, — она, верно, неразлучна с любовью, кто знает?
— Да, пожалуй.
— Но любовь не может питаться ревностью, то есть долго не может питаться.
При этих её словах сердце у меня заходится от восторга: ревность свела её с мужем под этой кровлей, но теперь уж она не любит его. Она увидела меня сегодня в новом свете, я вырос и возмужал, ей не было неприятно смотреть на мой затылок и шею, она дохнула на мои волосы.
И я бормочу:
— Я хочу просто... Вы сегодня такая необыкновенная. Господи, я таких никогда не видел, вы единственная, кто... нет, я считаю, что вы самая красивая женщина в мире. Да. Я просто хочу вас поблагодарить...
— Да что это с вами? — говорит она и терпеливо улыбается. Но лицо её заливается краской. — Не влюбились же вы в меня? Нет, какое! Вы ведь так ещё молоды. Но чего вы хотите?
Я вскочил и далеко вперёд выбросил руку, я не смел сдвинуться с места. Но вот я расслышал её последний вопрос, короткий и резкий, и снова упал на стул.
— Да сидите же, сидите! — слышу я её голос.
Она всё поглядывает на меня и думает, кажется, о том, как бы меня успокоить. Она испугалась, я тоже хочу её успокоить, я сворачиваю разговор на свою сестру, Роза сегодня мне как сестра, так приятно быть рядом с сестрою. Тут я несколько присочинил, у меня не было взрослой сестры, только маленькая. Да Роза мне, верно, и не поверила, она была старше меня и видела меня насквозь.
— Я хочу поблагодарить вас за то, что вы мне позволили у вас бывать, — говорю я.
Она уже успокоилась, снова улыбается и отвечает:
— Вы так далеко от своих!
Она подходит ко мне, разглядывает меня, склонив голову набок, и говорит:
— Да что это вы? Приходите к нам, милый, ну, конечно, хоть каждый день приходите. Не хотите ли поиграть? Нет? Но тогда вам, может быть, лучше уйти.
— Уйти?
— Ну да, ступайте домой, ложитесь в постель и успокойтесь. Так будет лучше. Не правда ли?
Я хватаю её руку и крепко, горячо целую.
— Не делайте же нас несчастными! — слышу я её голос. Я снова на стуле, у двери шаги, это возвращается Хартвигсен.
— Не хотите ли поиграть? — спрашивает он.
— Нет, поздно уже. Нет, благодарю вас, уже ночь на дворе.
— Но завтра снова будет день! — говорит Роза. Она была такая милая, чудная, они вместе с Хартвигсеном проводили меня и пожали мне руку.
Хартвигсен против обыкновения выказал себя заботливым мужем, он сказал:
— Это тебе не лето, Роза, накинь-ка ты шаль.
— Мне не холодно, — отвечает Роза.
— У тебя, может, и нет шали? — продолжает Хартвигсен. — Так взяла бы в лавке, на счёт Хартвича, а? — И при этом он смотрит на меня и хохочет.
По дороге домой я всё останавливался и оглядывался. Я находил некоторое утешение в том, что Розе, быть может, взгрустнулось, когда я ушёл.
Я пришёл в Сирилунн. Мак, в ночной рубашке, высунувшись из окна второго этажа, разговаривает со стоящим во дворе Уле-Мужиком. Мак, значит, вовсе не отправился спать, он свеж и бодр после ванны, и голова его занята делом.
— Ты, стало быть, нынче в ночь и отправишься, — говорит он Уле-Мужику. — Да, и знаешь ли что? Как вернёшься из плавания, отведи «Фунтус» на ту сторону, за маяк. Зимой он не пойдёт на Лофотены, пусть там на приколе и стоит до весны.
Вот и Успенье прошло. Суда с треской уплыли на юг, опустели сушильни. В лесу уже опадает листва.
Как-то тише стало в Сирилунне. Свен-Сторож и Уле-Мужик часть людей увезли с собой, удалилась и Брамапутра, причина шумных и опасных волнений среди мужчин. Ну, кое-кто и остался, все рабочие на пристани, приказчики, кузнец, пекарь, бондарь, шорник, оба мельника, все женщины, Крючочник, Колода, Йенс-Детород да расслабленный Фредрик Менза, который лежал, прикованный к постели, только ел, и смерть, кажется, забыла к нему дорогу.
Да, смерть всё никак не приходила за Фредриком Мензой. Целый год пролежал он так, всё больше впадая в детство. Ел он много и не слабел, но совсем отупел от старости. О чём бы ни спросили его, он отвечал: бо-бо, а то долгими часами лежал, глядя в потолок, и никак не мог сладить со своими руками и урезонивал их с помощью нечленораздельных звуков. Он старел с каждым днём, но каждое утро просыпался всё в том же добром здравии, и смерть его не брала. Это был тяжкий крест для Крючочника, спавшего с ним в одной каморке.
У Крючочника с Колодой завязалась забавная дружба, они оба тосковали по Брамапутре и непременно бы ей послали весточку в Берген, если б не боялись Уле. Тяжко, неуклюже бродит по двору Колода. Он носит дрова ко всем печам в доме и таскает огромные тяжести. Поступь его медленна, топот слышен повсюду. Он взваливает себе на плечи высокие, как возы, вязанки, но такому силачу всё нипочём, он может остановиться и, навьюченный, часами разговаривать с встречным. Зато по дому он продвигается осторожно, как ребёнок. У кухонной двери он бросает вязанку на пол и разносит по дому в несколько приёмов. Верно, он боится, что иначе под ним подломится лестница.
Дружба Крючочника с Колодой тем забавна, что Крючочник вечно поддразнивает приятеля. Хитрый Крючочник, норовя держаться на безопасном расстоянии от Циклопа, затевает коварнейшую игру, громко выкликая разные шутки и весёлые прозвища. Он даже выдумал аккомпанировать шагам Колоды каким-то особенным щебетом. Подстережёт, когда силач двинется из дровяного сарая, и щебечет ему в такт. Колода сперва идёт себе кротко, потом нарочно спотыкается, переступает, путает, сбивает Крючочника, но неотвязный щебет тотчас опять настигает его. Лишь возле кухонной двери наступает спасение. Тут Колода озирается, и глаза его наливаются кровью. Ну, а вечером он кроток и добродушен по-прежнему.
На Хартвигсена иногда находит, у него бывают такие странные идеи, как-то раз, в лавке, он спрашивает у меня, не объясню ли я ему, как лучше добраться до Иерусалима.
В лавке несколько покупателей, лопарь Гилберт стоит у стойки и пропускает рюмочку-другую. Я подумал, что Хартвигсен задал свой вопрос, чтобы показать покупателям и приказчикам, что для него теперь нет ничего невозможного, вот мол, пожалуйста, он собрался в Иерусалим. Поэтому я и не стал отвечать серьёзно, сказал только — о! до самого Иерусалима? Путь неблизкий!
— Да. Однако же туда можно добраться?
— Разумеется.