29123.fb2
— А-а, значит, вас Бенони пригласил! — сказала она. — Так я и думала.
Я ничего не ответил, нет, но я не желал больше сдерживаться. Всё шло ведь так хорошо. Я встал перед нею, посмотрел на неё, и вдруг я сказал:
— Ай-ай!
И она тоже на меня посмотрела, расхохоталась и сказала, смеясь:
— Да что это с вами? Полноте, успокойтесь!
Грудь у меня ходуном ходила, я помертвел от страха, и вдруг я шагнул к ней и обнял её. Я дрожал как в лихорадке и молчал, я только пытался прижаться лицом к её лицу, к плечу, к шее. Всё это продолжается не больше мгновенья, она легко высвобождается из моих объятий и наотмашь бьёт меня по щеке. Будто колесо завертелось у меня в голове, и я рухнул на стул.
Пощечина!
Бедная Роза, ей пришлось немало со мной повозиться, утешать меня, заглаживать свою вину. Наконец, кое-как я прихожу в себя. Она говорит, смеётся, сыплет вопросами: «Что вы это? Зачем? Ну где, ну где вы набрались такого? В жизни подобного не видывала! Ну, теперь-то вы, надеюсь, не будете ничего такого предпринимать?».
Когда в голове у меня окончательно прояснилось, я снова впал во всегдашнюю мою приниженность, я уж радовался, что Роза мне не указала на дверь. Нет, ухватки Мункена Вендта не про меня, у меня совершенно иная натура, он-то кого угодно может обворожить. О, ему сходят самые дикие выходки, и тотчас ему их прощают.
Всё у нас с Розой понемногу возвратилось в обычную колею. Она сидела уже совершенно спокойно, она спросила:
— Вы и в прошлый раз были какой-то странный, будто сам не свой. Помните?
— Так, случайность, — уклончиво ответил я.
— И отчего вы так редко теперь бываете? — сказала она. — Мы даже уж говорили с Бенони.
Я снова смирненький, как ягнёнок, всё тошнее, тоскливее делается у меня на душе, и я говорю:
— Не бываю? Но я бываю у вас, я бываю, спасибо. Но вам, кажется, лучше, когда меня нет, такое у меня впечатление. Вы живёте себе, не тужите, а стоит мне прийти, вы вспоминаете про старое и грустите. Лучше уж мне держаться от вас подальше и знать, что вам весело.
Но потом-то я всё же решил ещё один-единственный раз попытать приёмы Мункена Вендта, прежде чем окончательно от них откажусь. Ведь сначала всё шло хорошо!
Снова баронессе ничего другого не оставалось, как удариться в набожность. До чего же она была взбалмошная и несчастная! Игры с Хартвигсеном хватило лишь недели на две, да и что это была за игра — так, бесплодная возня какая-то, ведь Хартвигсен ни слова не понимал из того, что она говорила.
И вот она распорядилась сжечь знаменитую перину своего отца, да, баронесса решилась, и Йенс-Детород, её верный раб, приложил руку к этой затее. Йенс-Детород своё дело знал, он выбрал лунную ночь, когда перина сушились в пивоварне, и бросил в дымоход подожженную просмоленную паклю. Миг — и перина занялась и погибла. А длинноногий Йенс-Детород в несколько ловких прыжков соскочил с крыши и спрятался за соседним домом. Я всё это видел из моего окна.
Да, я был всему этому свидетель, потому что я стоял и смотрел. Баронесса от меня не скрыла свои замыслы, нет, она честно и открыто восстала против отца, который позволял себе столь недостойную комедию с ванной в собственном доме. И она меня посвятила в свой план, вовсе от меня не требуя соблюдения тайны. И надо признаться, я оценил оказанное мне доверие и остался нем как могила. Баронесса подкупила меня этой тонкостью, да, она вела себя как особа воспитанная и благородная.
Но Мак, этот владетельный князь, — о, он не был бы отцом Эдварды и не был бы Маком, если бы он тут растерялся. Не успел Крючочник доложить ему о случившемся, как он тотчас же оповестил, что скупает пух и перо по высокой цене. Рассказывали, что однажды ему уже приходилось прибегать к такой мере, чтобы сделать к Рождеству новую перину. И вот ведь — и нескольких дней не прошло, а в Сирилунн потекло многое множество пуха с тех дворов, где собирали перо и яйца по фьордам.
И зачем было, спрашивается, сжигать перину Мака?
Но баронесса была неукротима, да, и она была набожна, она взялась во что бы то ни стало положить конец отцовым рождественским забавам. Упомянув об обыске, она неизменно поджимала губы и качала головой. Обычай этот состоял в том, что женщинам Сирилунна в Сочельник полагалось похитить серебряную вилку или ложку с праздничного стола и далее отправиться к Маку в спальню для обыска. О, Мак умел искать свои вилки и ложки, упорство его в этом деле было беспримерно, у него могли перебывать даже и до шести женщин за один вечер. Да, неуёмный распутник был Мак. Но более всего поражало меня, до чего же он умел держать этих женщин, знавших о его повадках, в повиновении. За целый год — ни единой жалобы, нет, какое! Самая глубокая почтительность. Верно, он имел дар особый повелевать и умел разумно пользоваться своим даром. Для меня это была совершеннейшая загадка.
Меж тем неотступно близилось Рождество, в Сирилунне покоя не стало от прохожих и проезжих, с утра до вечера в лавке, на пристани, всюду толокся народ. А я получил приглашение от родителей Розы в пасторскую усадьбу, им так одиноко, я весьма их разодолжу и скрашу их участь, если проведу с ними Сочельник. Я переговорил с Маком и с баронессой, и оба мне отвечали, что им, разумеется, будет меня не хватать, но я должен доставить удовольствие пастору Барфуду с супругой. Переговорил я и с Розой, и Роза меня просила не обидеть её родителей. Я положил отправиться в путь с утра накануне Сочельника и пойти общинным лесом.
А тут ещё Господь, кажется, вспомнил, что пора прибрать Фредрика Мензу. Желудок, до той поры чего только не претерпевавший, вдруг отказал, и старик опасно занемог. Дочь его, жена младшего мельника, расторопная и миловидная особа, явилась к отцовскому одру и бодрствовала подле него всю ночь. Но у неё у самой были дети, и долго она не могла за ним ходить. Она отправилась домой, поручив Крючочнику пользовать больного тёплыми припарками, и — Боже! — что он наделал! Через двое суток обнаружилось, что вместо припарок Крючочник обкладывал больного колотым льдом, и, мало того! — он этим льдом растирал ему живот. Старику час от часу становилось хуже, его бил озноб, рот ему свернуло на сторону до самого уха. Никогда ещё, верно, не было крепкому старцу так худо, и ведь он ничего не мог понять, кричал благим матом, и вдобавок, к сожалению, он, кажется, вспомнил, что предпринимал он во время своей сознательной жизни при подобных передрягах, — он ругался на чём свет и плевался вовсю. Жутко было на всё это смотреть и всё это слушать, и только когда боль отпускала, старик снова впадал в беспамятство и заводил своё бу-бу-бу. И тут-то Крючочник вне себя от омерзения выскакивал за дверь. Нет, этот человек положительно забыл, что старость нужно уважать и стариков надо слушаться!
Но добрый Фредрик Менза и на сей раз не отдал Богу душу. Крючочник был схвачен с поличным и от своих обязанностей отстранён. Его спрашивали, хотел ли он доконать старика. «Ничуть не бывало, — отвечал он. — В наших краях, откуда я родом, мы и всегда-то льдом растираемся, если живот прихватит». Когда о происшествии доложили баронессе, она ещё пуще вдарилась в набожность и посадила к одру больного Йенса-Деторода. Эта баронесса была, в сущности, добрая душа.
И Фредрик Менза оправился, уж очень он был выносливый старик. Под благодетельной заботой Йенса-Деторода он снова расцвёл, он, слава Богу, стал самим собою, лежал, спал и ел. И уж как мы все радовались, что он выздоровел, что на Рождестве не будет в усадьбе болезни и смерти, да, как приятно и весело было сознавать, что Фредрик Менза лежит себе где-то рядом и дышит. И если его о чём-то спросить, он ясно и бодро ответит: бу-бу-бу! И весь сказ.
Ну вот, завтра мне в дорогу. С вечера мне надавали подарков, множество премилых вещиц от всех, от девочек, от баронессы, от самого Мака. А сейчас, перед сном пойду-ка я, прогуляюсь немного, спущусь к пристани, и никакого не будет греха, если я кивну, проходя, дому Розы. Правда, завтра я пройду той же дорогой, но прощусь-ка я с нею сегодня, так-то я крепче буду спать. Покойной ночи, покойной ночи, и храни тебя Господь!
Я просыпаюсь в темноте, зажигаю свечу, одеваюсь. Путь неблизкий, надо загодя выйти. Я завтракаю, предаюсь на волю Божью и ухожу со двора. Возле дома Розы я снова кланяюсь и всех-всех там я поздравляю с наступающим праздником.
Утро туманное, пасмурное, сыплет снежок. Но идти мне легко, хоть я иду по нетронутой свежей пороше. Я хорошенько расспросил о дороге, так что заблудиться я не заблужусь, да и тропка сама меня выведет, она идёт через кряж. Я прохожу немного по общинному лесу, и вдруг я слышу голоса, я вижу несколько человек: тут Хартвигсен, Свен-Сторож, с ними ещё двое, в руках у них кирки и лопаты, они роют большую яму.
Хартвигсен едва кивнул мне и тотчас скомандовал:
— Ройте, ребята, ройте. Четыре аршина в длину, три в ширину. А я немного пройдусь со студентом.
— Для кого бы это такая могила? — спрашиваю я не без игривости. — Кажется, она на двоих?
Но Хартвигсен сохранял торжественность, он даже не улыбнулся.
— Да, скажу я вам, капитальная будет могила, — отвечал он. — Тут мы ванну Мака вместе с периной хороним.
— Да что вы говорите!
Хартвигсен кивнул:
— Никто ведь не может с ним совладать, окромя меня.
«Это Хартвигсен решил отомстить своему компаньону за крушение, — подумал я. — Что ж, неплохо придумано!». О, Хартвигсен всё не мог выбросить из головы, как он попал впросак с этим страхованием судна у себя самого. И вот он взял с собою в лес троих мужчин, заинтересованных в том, чтобы закопать ванну Мака в сырую землю. И Свен-Сторож, кузнец и бондарь, да что! — ещё бы добрая дюжина мужей готовы были рыть эту могилу.
— И к каким же это может привести последствиям? — спросил я и подумал, что Мак из тех, кого не поставишь в тупик.
Да и сам-то Хартвигсен был, верно, того же мнения, он не стал особенно хорохориться, он не сказал: «Последствия я беру на себя!». Нет, напротив, он начал оправдываться, он спрашивал, как вот я посмотрю на такое: Мак объявил, что скупает пух и перо, цены подскочили, людям выгоднее не работать, а рыскать по берегам за птицей. Разве же это дело? А Рождество на носу, и опять мужики перепьются, а бабы будут ходить по очереди в комнату Мака.
— Ну, а когда Мак хватится перины? — спросил я.
Тут Хартвигсен и вовсе приуныл и призадумался, ведь Мак был господин уважаемый, кто спорит.
— Собственно говоря, — наконец сказал он, — я не сам по себе этим погребением ведаю, можно сказать. Эдварда со мною в согласии, даже, я должен признаться, это, в общем, её идея.
И сразу всё предприятие стало в моих глазах менее рискованным. У баронессы рука твёрдая, она и прежде, бывало, окорачивала отца.
— В таком случае я спокоен, — сказал я.
— Сами понимаете, — сказал Хартвигсен с облегчением, — нам бы и не вытащить ванну из дому без ведома Эдварды. Это она отослала всех слуг. А я вам скажу — на неё просто глядеть жалко, до того она стала набожная, и всё-то она печалится. Ну как не пособить человеку в этаком деле, это ж каменным надо быть?
Подошёл бондарь и торжественно возвестил:
— Всё готово!
Мужчины принесли ванну, спрятанную в кустах, и осторожно опустили у края ямы вместе с периной. Сверху всё это прикрыли мешками, словно испачкать боялись.