29213.fb2
Москва года прошлого, счастливая Москва его коронации, наплывала на давнюю, полную слухов и заговоров, зреющей пугачевщины, холерную. Алые драпри сокрыли стены — пожелай государь, затянули бы ими храмы, площади, пригородные села — Голутвино, Люберцы… Застонав глухо, метнулся по комнате. Хорошо, что в этот приезд можно было не брать женщин, никто не докучал ему, как год назад, жалобами на тесноту покоев и дурной вид из окон. Довольно, что сердце сдавливаег от стоялой сырости — воздух здесь не как петербургский, пронизанный морской солью, ломкий над гранитными уступами набережных.
А ввечеру был бал; третий, последний. Два предыдущих у Павла оставили глухое раздражение — слишком много жеманниц, сплошь и рядом перехватывал он сообщническое переглядывание, за которым чудилось торопливое, жадное дыхание ночи; слишком много шума, оркестр следовало бы засадить за учение нотам. Не ждал он ничего и в этот вечер, оглядывая пересмеивающихся па балконе музыкантов, сплетничающих, едва не сдвигая стулья в кружок, женщин, по-павлипьи расхаживающих сангвинических московских дворян. Открыв бал, император, натянуто-милостиво улыбаясь, прошел к ломберным столам, хмуро оглядел играющих — и обернулся раздраженно, спиной почувствовав чей-то пристальный взгляд.
Глаза эти, темные, бархатные, помнил он очень хорошо. Девушку представляли в дни коронационных торжеств; помнилась даже фамилия — Лопухина.
Она смотрела не отрываясь. Такой взгляд случалось ему несколько раз подмечать у подъездов иных домов Парижа, проезжая вечером в открытой коляске, рядом с женой. Смотрела, отстраняясь, из-за плеча какого-то офицера, приглашавшего на танец… Павел не сразу вслушался в такт мелодии, показавшийся смутно чужим, ненужным. Поняв, вскинул гневно взгляд к балкону, словно ожидал увидеть на музыкантах красные санкюлотекие колпаки.
В благопристойном разливе полонеза вспыхивали предательски влекущие смерчи вальса — но, прежде чем император решился звать кого-нибудь в этой суетной толпе или идти наверх самому, прямо перед ним вынесло танцем Лопухину.
Она смотрела, застыв в оборванной на полушаге фигуре. Поворот головы, вскинутая к мужскому плечу с эполетом рука, изгиб бедра… Вальс танцевала девушка, не думая о музыке; оторопело топтался на месте, спиной к императору, офицерик. Мгновение минуло, зал закружился, а из-за спины Павла негромко прошептал Кутайсов:
— Девица Лопухина. — И выждав: — По уши влюблена.
— Пустое, она — ребенок, — не оборачиваясь, вполголоса, не думая о словах, бросил Павел.
— Ей уже шестнадцать. На выданье.
Все ты мне врешь, едва не бросил император. Он помнил прекрасно, сколько лет девушке; но — увидел сквозь вихрь снова темные, раскрытые безумной надеждой глаза и, обернувшись резко, не оттолкнув едва Кутайсова, зашагал мимо ломберных столов.
…Девка, сладострастная, жадная девка, шептал он, захлопнув за собой дверь ротонды, прижавшись грудыо к балюстраде. Не спешит замуж, выбирая; чего ж ей теперь? Милость государя и поцелуи офицерика?
В бешенстве Павел обернулся на окна, проклиная вполголоса мелькающие за ними затылки, лица, но Лопухиной не было. Получасом спустя искавший отца обеспокоенный Александр выглянул на ротонду — и отшатнулся, увидев землистое, искаженное лицо. Но когда настало время уезжать, Павел прошел через залу с милостивой улыбкой; остановясь перед сестрами Протасовыми, сказал комплимент младшей, незамужней Лизе. В карете за всю дорогу он не проронил ни слова.
Перед сном Павел успел написать небольшое письмо Софии, этими минутами и в самом деле испытывал легкую грусть оттого, что ее нет рядом. Помедлив, хотел зачеркнуть желчную строчку о наглости московских девиц, но глаза уже слипались, мысли не шли, и он оставил все как есть.
Первое забытье не перешло в сон. Очнувшись, оч ощутил странную бодрость, словно хорошо выспался, — но меж плотных драпри не пробивался ни один луч света. Отбросив влажные простыни, лежал, покрываясь гусиной кожей, прислушиваясь. Стало холодно; зашелестели деревья предутренним ветерком. В его воле — обратить ночь в день, повелеть зажечь люстры, фонари, факелы; запрячь кареты, двинуть в путь эскорт. В его воле желать девушку, что бы там ни было у нее на душе. Что бы ни было — с той минуты, как впервые застыла, в открытом бесстыдно ярко-желтом платье, с набухшими от поцелуев губами — перед государем. Теперь, ощущая как наяву сладко-дымный дурман ее духов, Павел с раздражением вспомнил письмо жене. Сетовать на девушку за то, что она желала быть приятной ему — не безумие ли?
Он забылся сном тяжелым, прерывистым; виделся сияющий престол, к которому приближался он медленным шагом, ощущая за спиной дыхание, поступь сонма людей.
Но в этом сне ему дозволено было обернуться — и увидеть поднятые к престолу глаза, сверкающие отблеском небесного огня. Пламя разливалось, вспыхивало, угасало и возгоралось снова…
Апрельское солнце шло к полудню. Стояли' перед крыльцом кареты; у подножек, боясь отходить далеко, четвертый час прохаживались кавалеры, давно переставшие убирать за обшлаг платки, прикладываемые то и дело к вискам; поеживались, разминая затекшие ноги, кучера на козлах. Император не выходил; известно было, что с утра послан им куда-то и до сих пор не возвращался Кутайсов. На крыльце, подрагивая от нетерпения, не чувствуя бега времени, ждал Обресков. Его подмывало послать кого-нибудь к дому сенатора Петра Васильевича Лопухина, но всякий раз статс-секретарь себя одер-гивал: кого ни пошли, быстрее Иван Павлович не вернется, что проку. Всхрапывали лошади, застоявшись в упряжке, поскрипывало колесо то одной, то другой кареты, нещадно палило солнце. Обресков по-волчьи прядал ушами, поворачиваясь на всякий перестук копыт за углом, но все было мимо. И лишь когда солнце стало в зенит, вылетела, казалось, бесшумно из-за углового дома коляска Кутайсова. Граф спрыгнул перед крыльцом, не тая радостной улыбки, вскинул жгучие глаза на Обрескова:
— К государю! Наша взяла.
После ареста братьев Валуевых по подозрению в подготовке покушения на императора Алексей Куракин бросился перетрясать старые дела. Валуевы показали на арестованного еще два года назад Пассека, и, прежде чем затребовать его из Динамюнде или ехать туда самому, генерал-прокурор просмотрел внимательно допросные листы, доносы. Пассека государь ранее видел сам, говорил с ним наедине и, покидая Динамюнде, оставил устное распоряжение:
— Молод еще: пусть посидит.
Привязывать теперь Пассека к делу о покушении, да еще как единственного сообщника — ненадежно. Павел может вспомнить свое, сложившееся во время разговора, впечатление: низкий свод сырой камеры, обросшего, землистолицего человека без возраста — и не поверит.
Алексей Борисович отчаивался уже, перебрасывая торопливо, с хрустом страницы — и вдруг уперся взглядом в знакомую фамилию, вздохнул глубоко, со вкусом, стал не спеша читать. Показание было на то, что письмо подметное, взятое еще в 1796 году у шляхтича Елерского, хранилось одно время гвардейским офицером Евграфом Грузиновым. Почему более на сей счет в деле ничего не было, Куракин и думать не стал, ложный навет или иное что — главное, сейчас донос двухлетней давности был кстати. Выходил настоящий заговор, в котором участвовал человек, к государю, а тогда наследнику, близкий. С этим можно показать свою силу!
…Но показать ничего Куракин не сумел. Взяли Евграфа его люди бестолково, нашумев не в меру. Младший брат полковника нашел способ пожаловаться императору, и тот потребовал арестованного к себе, со всеми бумагами.
Говорить с Евграфом Павел пожелал наедине. Охрана осталась у прикрытой неплотно двери, оба слышали шорох, негромкий, разом обрывающийся звон шпор в соседней комнате, и оба сразу об этом забыли.
— Я думал, на этом свете осталась еще честь, — с порога, не здороваясь, выговорил император. Задержавшись у стола, он не сел, прошел к окну, глянул, качнулся на носках, оборотясь спиной к Грузинову.
— Мудрено ее сохранить, государь.
— Честь на то и дана, чтобы не к обстоятельствам примеряться, а следовать ей!
— Так ведь как самому честь разуметь. Если, скажем, я обещал, да не исполнил — бесчестие. А коли и не обещал ничего?
Хмурясь, Павел повернулся, посмотрел пристально:
— Дед твой об ином думал. Приехал защиты оружия российского от турок искать. С тобой говорил я, помнишь? О родине, которой ты не видел, но любишь. 11лан — взять Грузию под державное покровительство Российской, или восстановленной Византийской, империи не оставлен. Вот чему ты бы мог послужить!
— То деда мечта, не моя.
— И родину предать хочешь, не только государя? Грузинов усмехнулся:
— Мне родина — Дон.
— Хорошо. Сядь.
Император, положив Евграфу ладонь на локоть, подвел к оттоманке, усадил рядом с собой, коснувшись коленом упругого, сильного бедра.
— Скажи мне не как государю, как человеку, заметившему тебя восемнадцатилетним сотником, от которого ты, смею думать, не видел зла. Что тобой движет? Я не спрашиваю об обидах личных; в наше безумное время все мнят себя Брутами и Катонами. Так вот, я не спрашиваю, что я сделал дурного тебе; ответь, что я сделал дурного государству?
— Ничего.
— Я хочу слышать ответ!
— Мне иного сказать нечего.
— Или ты полагаешь, нравы прошлого царствования не требовали исправления?
— Нравы — нет. Государь, сказал бы — не дослушаешь.
Павел вздохнул шумно, вскинул надменно голову.
— Пороки вельмож, государь, что дождь — загородись чем, не мочит. Но идет же, и грязь оттого на земле. Худшие изгнаны, хоть и на смену им не святые пришли, только ничего доброго я в этом обмене не вижу. Людям помыслить пора не о том, как плохих вельмож на хороших поменять, а как без вельмож вовсе прожить.
Не говоря ни слова, Павел поднялся резко, стремительно подошел к столу, написал две строчки, поставил подпись и молча подал, бумагу Евграфу. То был приказ о заточении полковника Грузинова в Ревельскую крепость впредь до особого распоряжения, и единственное, чего хотел сейчас император, чтобы человек, стоящий перед ним, не сказал ни единого слова больше, потому что не рассуждающая ярость уже наливала тяжестью виски. Отвернувшись к окну, он услышал за спиной тихие, невоенные совсем, шаги; потом скрипнула дверь.
Оглядев вошедшего в кабинет канцлера, Павел недоуменно поднял брови:
— Сколь помню, впервые с пустыми руками… Александр Андреевич.
Безбородко, улыбнувшись хитро, поклонился, глянул вопросительно.
— Да садитесь же! Короток ваш доклад сегодня?
— Одного слова довольно, государь. Война. Павел, откинувшись резко на стуле, выбросил на стол