29213.fb2
— Нет, не надо. Я сейчас привыкну к темноте и буду видеть ваше лицо.
— Тогда рассказывайте.
— Я приехала в Гамбург. Муж не играл в театре, он держал игорный дом. Все было хорошо, кажется, и денег довольно. Потом я начала скучать по Парижу. Закрывая глаза, видела сиреневую дымку над крышами, в спину вступала ломота, как бывает, когда долго ходишь, сгорбившись от холода; мерещился на нёбе привкус вареной картофельной шелухи. И по всему этому сердце сжималось от тоски.
— Разве вы не могли вернуться?
— Куда? В первый парижский вечер, когда мы с мужем только приехали из Лиона и ночевали на постоялом дворе, поужинав привезенными с собой, в узелке, яйцами, сваренными вкрутую?
— Я думал, вы говорите о городе, не о себе самой. Так, значит, вина на вашем муже?
— Нет. Он такой, как все, и, наверное, прав во всем. Когда он понял, что мне не в радость жизнь в Гамбурге, он оставил игорный дом. Мы уехали, в Данциг сначала, потом в Россию. Это было все равно что бежать по коридору, полному зеркал: снова и снова видишь свое лицо. И я поняла, что была счастлива за всю свою жизнь только те несколько часов в Лионском соборе.
— Почему?
— Не знаю. Может быть, это была действительно актерская игра, не кривляние, как все остальное… нет.
Павел подошел к ней, положил руки на плечи; нагнувшись к волосам, вдохнул душный аромат незнакомых, тяжелых духов.
— Вы проведете эту ночь со мной?
— Я здесь.
— Нет… не могу говорить иные слова, лгать — а назвать, что чувствую к вам, не умею. Просто хочу, чтобы вы были со мной сейчас.
— Если вы хотите. Но это не изменит ничего ни для вас, ни для меня.
Приняв вахт-парад последний раз в уходящем году, Павел сразу прошел в кабинет разбирать почту. Что-то не складывалось по его плану: война не кончилась письмом в Париж. Теперь не время было разбираться, что тому виной: неуемные претензии первого консула или несокрушимое упорство англичан; Россия не смогла стать в стороне от схватки. Ответом на вооруженный нейтралитет стало полное запрещение торговли со странами, этот пакт подписавшими; английские крейсеры преследовали русские суда, как пиратов, преступником был для них и всякий, посмевший идти с грузом в Россию. Воронцов окольными путями, будто не посол великой державы, а мелкий купец-комиссионер, решивший погреть руки на чужой коммерческой тайне, сообщил, что готовится отплытие в Балтику эскадры Хайда Паркера и Горацио Нельсона с приказом — стереть с лица земли Копенгаген и Петербург. А Воронцов, вместо того чтобы протестовать против разбойного рейда, взывать к справедливости государей Европы, газетам английским, наконец, позволяет себе умничать, рассуждать о ненужности для России конфликта с Великобританией!
Следовало подумать об обороне. В Кронштадт, Архангельск, Иркутск даны указания обеспечить защиту берегов от англичан; Павел, подумав немного, набросал письмо генералу Сухтелену, указав, как построить оборону Соловецкого монастыря. Гнев на Воронцова не проходил. Император поморщился, досадливо отодвинул бумаги, походил вокруг стола. Что же, Семен Романович русским себя не считает? Думает, коли живет в Лондоне, так управы на него нет? Хохотнув зло, взял перо, не садясь, набросал распоряжение Обольянинову — взыскивать впредь ущерб от пиратских действий английского флота на воронцовском имуществе. Пусть подумает, о чьих интересах следует печься!
А ночь, новогодняя ночь, выдалась безрадостной. Ее Павел хотел провести уже в Михайловском замке, но комнаты не были до конца отделаны, твердили о сырости стен — и приходилось жить в Зимнем, где и праздник не праздник. Рано уйдя из-за стола, он лег в постель, накрылся с головой — знобило, но уснуть долго не мог. За окном вспыхивали какие-то цветные сполохи, высвечивая над кроватью ангела кисти Гвидо Рени. Картина предназначена для спальни Михайловского замка; приказав повесить ее здесь, Павел ощутил, как слабеет горечь от сознания невозможности быть, где мечталось, и подолгу смотрел в глаза ангелу, то ли вопрошая о чем-то, то ли отвечая ему.
Теперь, в неровном, мерцающем свете, лицо ангела, обрамленное пышной копной волос, казалось устремленным навстречу ветру, полным мирских страстей. Вспоминался почему-то портрет Александра Великого на геммах. И Павел, захваченный пришедшим вдруг радостным чувством, в полудреме вспоминал, как давным-давно Порошин показывал ему на карте с непривычными названиями гор и рек путь македонской армии.
Проснулся он со свежей, ясной головой и, умывшись торопливо, прошел в кабинет. Порывшись в бюро, достал охапку карт, разложил на столе.
Пришедший через четверть часа Ливеи застал императора сосредоточенно склонившимся над приложенными Друг к другу краями картами. Павел вышагивал циркулем уже у самого края и, крикнув на стук «войдите», записал цифру на листочке, посопел, что-то прикидывая, стал замерять снова. Наконец удовлетворенно распрямился:
— Христофор Андреевич, готовьте приказ в Черкасск. Я напишу Орлову-Денисову сам, вы же определите, какие войска ему брать с собой, главное же — откуда снять артиллерию. Пехоты много не надо; пожалуй, на подводы более пары полков не погрузишь, дороги ведь — хуже некуда. Совсем без инфантерии тоже нельзя: возможен штурм крепостей. Подумайте об этом.
— Но куда поход, государь?
Император улыбнулся широко, обнял за плечи молодого, статного Ливена, притянул к столу:
— По карте показать не могу, они у нас только до Хивы. Разве что на глобусе. А цель похода — Индия.
— Ваше величество!
— Что вас смущает? Если на такое могли посягать французы, от которых вожделенная британская жемчужина втрое дальше, чем от нас, почему не мы? В конце концов, Британия от Индии дальше, чем Франция!
— Но у Британии — флот, равный всем остальным в мире по силам!
— Вы говорите как Воронцов.
— Простите, государь!
— Ничего, я ведь не доверяю вам андреевский флаг. Но, как военный министр, вы должны знать, что мы сильнее на суше. Через месяц казаки Василия Петровича будут в Оренбурге, еще через три — перейдут Парапамиз. К осени мы вышвырнем англичан не только из Сирингапатама, но и из Калькутты. Послушайте, Христофор Андреевич, ведь это — самое уязвимое место Англии.
…Павел написал в Черкасск, указывая Орлову-Денисову освободить русских пленных в Хиве, поддержать дорогой в Бухарском эмирате аитикитайскую партию. В Индии Орлов должен был, разорив все английские «заведения», повернуть торговлю в Россию и, опираясь на недовольных англичанами раджей, «землю привесть от России в ту же зависимость, в какой она от англичан».
Ноздреватый от нежданно-яркого днем солнца, горел в золотом пламени окон снег нового века. Начиналась масленица. Император знал, что первый день февраля проведет наконец в Михайловском замке, и не сдерживал более лихорадочного нетерпения. Еще не время было ждать вестей из Оренбурга, но каждое утро, просыпаясь, Павел вспоминал виденное во сне этой ночью, как и минувшей: примятую нездешним ветром жесткую траву: солнце, ослепительное в черном кругу скрученного, свитого в рог неба… Степи, окраина которых испокон века брала дань с Московии, глубины которых со времен Александра Македонского никто с оружием в руках из европейцев не проходил.
Ему хотелось суеты карнавала, веселых масок на лицах, смерчем кружащейся по залу мазурки, веселья, которое не по нутру бы пришлось летучим мышам вроде принцессы Тарант или шевалье Д'Огара, пусть себе сидят по будуарам, похожим на молельные, прерывая молчание тремя-четырьмя заумными остротами за вечер, пусть поминают с Воронцовыми и Паниными минувшее навсегда время. Сквозь хруст снега под сапогами в утреннем полусумраке разводов, вечерний скрип полозьев по Дворцовой слышались Павлу ржание копей, перезвон сбруи, чудились запахи не виданной им никогда степи.
Балы давались через день — в Эрмитаже и у наследника престола. Александр быстро привык к роли хозяина куртагов. Всего лишь несколько вечеров в музыке, шелесте платьев — и смеяться в голос хочется над недавними страхами и радостями, городского полицмейстера достойными, а не наследника престола. Но — как непрочно все! Четверть часа против обещанного задерживается государь, а сын его, промерив раз и другой шагами угол залы, от боковых окон до главных, завешенных тяжелыми портьерами, приник к стеклу. Императорской кареты, сколь хватало взгляда, приникнув так, что заломило от холода висок, не увидел. Александр поморщился, потер скулу ладонью, а когда глянул снова на улицу, в розовеющем облаке взметнутой снежной пыли стояла карета с гербами обер-егермейстера Нарышкина. Переступая с ноги на ногу, Александр потянулся вперед, опершись о подоконник животом, жадно всмотрелся. Ив кареты на мнящийся теплым от золотого отблеска снег ступила, подхватывая к горлу соболий палантин, женщина. Изморось блеснула в темных волосах, когда она, говоря что-то замешкавшемуся спутнику, повернула к окну мягкий профиль, словно отраженный внесенным с мороза зеркалом.
Александр вздрогнул, ощутив затылком жаркое дыхание, казалось заполнившее всю залу. Невольно вжав голову в плечи, наследник российского престола заставил себя распрямиться, обернуться не спеша, величественно и все-таки принужден был глянуть снизу вверх на усмехающегося гиганта — Николая Зубова. Брат экс-фаворита, муж «Суворочки», щурил глаза, растягивая то и дело рот в улыбке, через плечо Александра следя, как там, внизу, запорошенная снегом женщина ждет, пока муж ее втемяшит кучеру, где стоять, и подаст ей руку
— Нарышкины приехали. Теперь хоть танцевать есть с кем.
Зубов хохотнул, переступил с ноги на ногу, клоня голову к плечу, и Александр, едва не против воли сглотнув от сухости во рту, негромко выговорил, силясь — безразличнее, холоднее:
— Довольно и без того. Впрочем, Мария Антоновна, в самом деле… довольно…
Замялся, слова не шли, подступала глухая, незнакомая злоба на этого огромного, пышущего жаром здорового тела человека, смеющего стоять нагло, едва не смеясь в лицо наследнику престола; смеющего думать, будто для женщины, поднимающейся сейчас по лестнице, его стать, кудри, густой голос значат больше, чем милостивая улыбка — почти государя… Перед которым этот парвеню смеет едва не стати Марии Антоновны, как кобылицы на торгу, перебирать — поди, про Гагарину не посмел бы… или посмел? И, не дослушав, что Зубов говорит об искусстве в танце графини Орловой, не в пример Нарышкиной, Александр бросил резко:
— Судя о предмете, знать его надлежит более, нежели вами сей изучен.
И, едва выговорив, ощутил противное, липкое на спине — сейчас этот бык во хмелю, икнув непременно, со вкусом поделится…
— Так что же, ваше высочество, за тем не станет. Судьею быть — честь окажете?
— Что? В чем?
— Как же? В моем в оный предмет углублении… изучении, хотел сказать.
— Сказали — как сумели. Что же, коль вам угодно…
Женщине этой, о которой идет торг, Марии Антоновне Четвертинской, в замужестве Нарышкиной, двадцать лет, и хороша она дивно, как Магдалина в час раскаяния — но Александр стоит спиной к окну, у которого был только что наедине с ней, сквозь снег и ветер, и мимо брата последнего пастушка бабки своей смотрит на полный людей, света, голосов зал. И он спокоен теперь, до конца спокоен; высохла струйка промеж лопаток, распрямились плечи. Ростом он чуть ниже Зубова, статью же…
Пора было начинать бал, но, вопреки строгому обыкновению своему, опаздыв. ал государь, и собравшиеся сновали, семеня по льдистому паркету, сбивались в кучки. Разом полегчавший, постройневщий Николай Зубов поклонился величественно Дмитрию Львовичу Нарышкину; ни разу не поглядев на жену его, едва поднял голову от ее руки после короткого, сухого поцелуя, стал, балагурствуя, рассказывать печальную повесть о месяцах, проведенных в изгнании, вдали от Петербурга, средь пастушеских идиллий, в коих забыть можно, за что Адам из рая изгнан. Он не скосил взгляда на Марию Антоновну ни разу, только, прислушиваясь к ее дыханию, перемежал шуточки, одна солонее другой, короткими фразками об одиночестве своем и тоске. Ощущая — привычно, — как внимательно она слушает, с легким разочарованием отметил: девица-то совсем видов не видавшая, скука одна. Если бы не пари…
А у подъезда Зимнего стояли две огромные кареты с гербами Российской империи, поданные минута в минуту. Но двери не распахивались, заметенный снегом караул каменел вразлет от крыльца. Наверху, прислушиваясь, стоял у дверей государевых покоев лакей, который раз прядая в готовности распахнуть двери, замирая снова, едва нервные шаги императора отдалялись. Павел метался от окна к камину, всякий раз, повернувшись, бросая исподлобья взгляд на стоящую в углу, прижав к груди руки, жену. София всхлипывала часто, не вытирая с покрасневших щек слез, комкала платок. Сказано было все, плакала она больше от волнения, чем от обиды. Почти кончив собираться, узнала Мария Федоровна, что присланные для нее почтой из Веймера книги задержаны таможней по прошлогоднему указу, хотя на ящике стояло ее имя. Прочитав присланную по этому поводу Паленом вежливую записку, она метнулась было к двери — но гнев утих разом, едва тронула бронзовую, купидоном увенчанную ручку, и захлестнуло сердце острой жалостью к себе. Опершись осторожно рукой о подлокотник, села в кресло, сморщилась, унимая слезы, — и тихонько застонала. Стона этого, похожего на скулеж прибитой собаки, до того стыдно стало, что, махнув рукой торопливо — всем выйти, уронила лицо на подлокотник и разревелась.
В слезах государь застал ее, когда, прождав четверть часа, ухватил трость наперевес и, не говоря никому ни слова, пошел в покои жены. Выговор — готовый — не выговорился. Павел мягко подступил к креслу, обнял жену за плечи, выслушал, не перебивая. Помолчал, потом достал из кармана платок.