29220.fb2
Ее имя воскрешает в моей памяти восхитительную весну и лето в начале последнего десятилетия прошлого века, и я вспоминаю огромное здание в финансовом центре Нью-Йорка. В ту пору я был просто начинающим писателем, напечатавшим лишь несколько очерков и один или два рассказа.
И в то время, как это иногда бывает с новичками, я очень подружился с одним молодым писателем, недавно приехавшим в Нью-Йорк. Мы были примерно одних лет и обладали одинаковыми вкусами и склонностями. Красивый, одаренный, отчасти идеалист (по крайней мере в теории), он был в то же время почти совершенно не приспособлен к практической жизни, и, однако, — возможно именно поэтому — он возбудил во мне живейший интерес. Я считал его тогда и считаю теперь неисправимым мечтателем и фантазером, любителем невероятных романтических историй, которые пленяли меня именно своей невероятностью. Он был к тому же веселым и отзывчивым человеком, любил жизнь и развлечения (главным образом развлечения, как я понял впоследствии). Самой неприятной и раздражающей чертой его характера было безмерное самомнение, которое заставляло его воображать, во-первых, что он — величайший мыслитель и писатель, какого видел свет; во-вторых, что он в то же время весьма практичный, бывалый деловой человек. Стоит ему только сосредоточить свое внимание на любом самом запутанном вопросе — и все сразу станет ясно и понятно! Стоит ему только серьезно вдуматься — и любая философская или практическая проблема будет разрешена. Короче говоря, он любил не только спорить, но и распоряжаться и командовать. Я неизменно уступал ему, потому что он очень нравился мне, как, впрочем, и другим людям, которым приходилось иметь с ним дело. Он был слишком обаятелен и интересен, чтобы не потворствовать ему во всем.
Но, беседуя с ним о его прошлом, я вскоре обнаружил, что в личной жизни ему далеко не все удалось наладить и решить. В двадцать два года, например, он женился на очаровательной и умной девушке, а в двадцать три стал отцом; предполагалось, что теперь он — кормилец и вершитель судеб целой семьи. Но, подобно Шелли (и это можно было бы ему простить, если бы он стал знаменитым писателем), он оставил жену и ребенка на произвол судьбы. Правда, надо признать, что его жена была весьма практичная женщина и могла великолепно заботиться о себе, к чему он был совершенно не способен. Он принадлежал к числу тех идеалистов, которых непременно должен кто-то опекать.
В то время, когда мы с ним познакомились, я уже был женат, и он мог жить у меня сколько угодно, всегда мог пообедать и даже занять немного денег на поездку за город или в ресторан. К тому же у меня были знакомства в нескольких журналах. И так мы вместе жили, обедали, гуляли и беседовали. Я соглашался со всем, что он делал, говорил и думал, хотя мне и казалось по временам, что он отнюдь не прав — например, как мог он бросить жену и ребенка? Но привязанность к человеку, если не заглаживает полностью, то по крайней мере делает незаметными очень многие его недостатки. И постепенно мы так подружились, что почти все писали вместе, за одним столом и во всем советовались друг с другом. Моя жена тоже очень привязалась к Уинни (его фамилия была Власто), и почти все субботние вечера и воскресенья мы проводили вместе. Однажды летом мы втроем отправились в те места, где он родился и вырос, на реке Мэшент в штате Мичиган, и больше месяца отдыхали и развлекались там. Мы действительно были с ним как братья в области духовных интересов, во всем, что имеет отношение к разуму, красоте, искусству, и, как говорил Уинни, нам самой судьбой было предназначено помогать друг другу в этой нудной и утомительной жизни. Да! Я как сейчас слышу его голос, вижу его голубые глаза, нахожусь под неуловимым влиянием его фантастических мечтаний и до сих пор ощущаю его присутствие рядом с собой, его неизменный оптимизм и жизнерадостность, которые как-то уравновешивали мои слишком серьезные и полные глубокой внутренней неудовлетворенности размышления о путях человеческих. Он умел создать так много из ничего! Деньги? Чепуха! Они нужны только тем, кто уже утратил способность наслаждаться жизнью. Разум — вот ключ ко всем тайнам и наслаждениям. Любовь и наслаждение даются тем, кто создан для них, кто самой природой предназначен для этих радостей. Разве я этого не знал? Увы, я это знал слишком хорошо. Мне было всего труднее разобраться именно в этих сторонах человеческой жизни, да и Уинни, пожалуй, тоже, в те минуты, когда он был вынужден сталкиваться с ними лицом к лицу.
Но Уинни выработал то, что он именовал «доктриной счастья». Он очень много говорил и писал об этом, но по существу это было, как я понимал, чем-то вроде самоутешительного и облегчающего душу способа спастись бегством от тяжкого ярма долга. Ибо первое правило его новой оптимистической теории заключалось в том, чтобы быть счастливым самому, не обращая никакого внимания на других, а там будь что будет! Но для того, чтобы придать этой теории более гуманный облик, предлагалось следующее объяснение: поступая таким образом, вы даете счастье и солнечный свет окружающим. Меня всегда поражала внутренняя противоречивость этой теории. Несмотря на свою доктрину, он отнюдь не был столь счастлив, хотя и прилагал все усилия к тому, чтобы самому уверовать в это. Вот, например, жена и ребенок, — он совершенно не заботился о них и успокаивал свою совесть по этому поводу всевозможными хитроумными рассуждениями. Разве он не остается верен своей жене? И он обязательно сделает для них что-нибудь, как только у него будут необходимые средства. И ведь жена, право же, в гораздо большей степени деловой человек, чем он сам. Последнее соображение было вполне справедливо.
Что касается этой верности, которой он по временам старался оправдать себя, ну, что ж, он увлекался женщинами, чуть ли не каждой молодой, хорошенькой и неглупой девушкой, и не мог понять, почему ему нельзя дружить с ними и развлекаться в их обществе. И почти все его знакомые женщины соглашались с ним. Однако, положа руку на сердце, я думаю, что до последнего времени его отношения с женщинами были вполне платоническими. Но он был такой язычник и пантеист по натуре и инстинктивно так ненавидел все цепи, узы и обязательства, в том числе и те, которые связывали его с женой и ребенком, что эти отношения не могли оставаться просто дружескими, по крайней мере для постороннего взгляда. Он становился так откровенно, так трогательно нежен. Даже женщины, обычно придерживающиеся строгих правил, казалось, не могли устоять перед ним.
Но довольно об Уинни. Оставим его и обратимся к иным картинам и обстоятельствам.
Однажды, закончив небольшой очерк, я положил рукопись в карман и вышел из дому, чтобы найти машинистку. Зайдя по какому-то другому поводу в огромное здание в деловой части города, я увидел в вестибюле напротив лифта небольшое объявление в позолоченной рамке:
РОНА МЭРСА.
ПЕРЕПИСКА НА МАШИНКЕ СУДЕБНЫХ ДОКУМЕНТОВ.
СТЕНОГРАФИРОВАНИЕ СУДЕБНЫХ ПРОЦЕССОВ, СЪЕЗДОВ И СОВЕЩАНИЙ.
ПЕРЕПИСКА КОММЕРЧЕСКИХ БУМАГ И ЛИТЕРАТУРНЫХ РУКОПИСЕЙ.
РАЗМНОЖЕНИЕ ДОКУМЕНТОВ И ЧЕРТЕЖЕЙ НА РОТАТОРЕ.
XVI этаж.
Вспомнив о своем очерке, я поднялся на шестнадцатый этаж, где встретил молодую и весьма привлекательную женщину, которая очень заинтересовала меня своей живостью, сообразительностью и деловитостью. По моим предположениям, ей было года двадцать четыре — двадцать пять. Она была небольшого роста, изящна и хорошо одета: превосходно сидевший, строгого покроя костюм, белый воротничок и манжеты, яркий галстук и прочные туфли. Из левого кармана жакета торчали разноцветные карандаши. Пышные иссиня-черные волосы были разделены косым пробором, а сзади собраны в красивый узел.
Но не менее, чем она сама, меня заинтересовало внешнее великолепие предприятия, поставленного на широкую ногу, в котором она явно играла первую роль. Помещение было размером не меньше чем тридцать на шестьдесят футов, и из окон, выходивших на три стороны, открывался широкий и величественный вид почти на всю северную часть Манхэттена и одновременно на Ист-Ривер и Норс-Ривер, а также на тот берег залива, где расположен Джерси-Сити. Внутри комната была уставлена скамьями, точно класс; там было десятка два или даже больше столов с пишущими машинками. За каждым столом сидела весьма прилежная, хотя и не всегда миловидная машинистка. Начальница этого машинописного бюро, как я вскоре узнал, не особенно благосклонно относилась к хорошеньким машинисткам. По ее собственному откровенному признанию, она не считала, что они способны всецело отдаться работе. И я сразу же обратил внимание на то, что ее собственный большой квадратный стол — в высшей степени солидное сооружение — стоял между двумя высокими окнами, откуда открывался самый замечательный вид, в то время как ее подчиненные должны были довольствоваться либо лицезрением своей начальницы, либо гораздо менее интересными пейзажами.
На этот раз, как я вспоминаю, наш разговор длился недолго, и мы успели только поговорить об условиях, которые в данном случае оказались вполне приемлемыми. Она, однако, добавила, что, хотя в основном ее бюро занимается перепиской судебных документов, она охотно берет и «литературную работу»: хотя это и не так хорошо оплачивается, но ее интересуют романы и рассказы и даже такие очерки, как мой. Это меня и заинтересовало и позабавило. На мой взгляд, она была довольно наивным человеком, если бралась печатать то, что я в ту пору писал, ради удовольствия «заниматься литературной работой». Мои писания — литература! Вот как! После встреч с равнодушными или в лучшем случае непонятливыми редакторами и издателями это было приятной новостью. Я ушел, спрашивая себя, неужели кому-то доставляют удовольствие произведения неизвестного, непризнанного писателя?
Встретив за обедом моего собрата по перу, я рассказал ему об этой находке — машинистке, которая не только неглупа и недурна собой, но и берет недорого. У нее такой большой штат, что она может выполнить заказ за три или четыре часа, если сдать ей рукопись не позже полудня. И сверх того, она польщена тем, что работает для писателя!
Такая рекомендация произвела большое впечатление на моего друга, и через день или два, когда ему понадобилось отдать в перепечатку собственную рукопись, он объявил, что отправится в указанное мною место. И, к моему удивлению, после этого он исчез на несколько дней. Когда он опять появился, то сообщил, что провел эти дни с приятелем, которого давно не видел. Я удивился, не очень поверил ему, однако не настаивал на дальнейших объяснениях. Вскоре, видя, что я не донимаю его расспросами, он сам завел разговор о мисс Мэрса. Я оказался прав. Уже давно он не встречал такой умной, отзывчивой, услужливой женщины — это подлинное воплощение энергии и деловитости. Удалось ли мне поговорить с ней как следует? Я признался, что нет. Ну, а ему удалось, и он обнаружил в ней бездну здравого смысла и к тому же умение судить о литературе и искусстве. Как он объяснил мне, с первой же встречи он нашел с ней общий язык. Короче говоря, он уже с первого раза знал ее так, словно они были знакомы много лет. Он даже был у нее в гостях и обедал в уютном доме в Джерси-Сити, где Рона, как он уже стал называть ее, жила со своей матерью и теткой, старой девой; с ними жили еще помощница Роны по машинописному бюро и старая кухарка-ирландка, которая выполняла самые разнообразные поручения. Все это меня очень заинтересовало. Однако, зная, как Уинни ведет себя с девушками, я не слишком удивился.
Но это было только начало. Затем он снова исчез на несколько дней, из-за чего, между прочим, остановилась работа над нашим общим очерком, который должен был дать нам деньги на жизнь. Когда Уинни вернулся, то заявил, что опять провел время в обществе Роны, или, вернее, ее семьи, но только в самом чистом, платоническом смысле этого слова, чему я должен поверить искренне и безоговорочно. Разумеется, это был один из тех редких и совершенно платонических союзов, когда люди сразу достигают полного взаимопонимания. И действительно, между ними установилась глубокая внутренняя симпатия, он откровенно рассказал ей о своем материальном, общественном и семейном положении, — и, видя, что у него совсем нет денег, Рона предложила ему поселиться у нее. В доме есть несколько свободных комнат, он может выбрать любую. И, конечно, в том свете, в каком он мне это преподнес, я не увидел тут ничего плохого. Разве искусство не остается искусством? Разве художник это не дар миру? У него особые права, и его нужно всячески поощрять. Я думал именно так. Поэтому, конечно, тут и не было ничего плохого. Kismet![1] Менее чувствительный и пылкий, чем я, он мог — я был в этом уверен — поддерживать такие отношения с женщинами и притом не переступать границ.
Но пусть так. Во всем этом меня касалось только одно: он уже успел пооткровенничать с ней обо мне, поведал ей все подробности моей интимной жизни и моих подчас совершенно необъяснимых склонностей, увлечений и связей. И она, по его словам, все поняла. И вдобавок он рассказал ей почти все о нашей дружбе — об удивительной, теперь уже нераздельной и нерушимой душевной гармонии, которая заставила нас, как это бывает в любви между мужчиной и женщиной, с первого взгляда проникнуть в истинную сущность друг друга и, подобно Дамону и Пифию (или найдите какое хотите другое сравнение), обрести неразрывное единство как в духовном, так и в общественном отношении.
Но я, видимо, забегаю вперед. Нужно еще рассказать о старом каменном доме в Джерси-Сити. Дом этот цел и поныне. Через много лет после того, как произошло все, о чем я рассказываю, однажды, летним вечером, мне случилось пройти мимо него. Незнакомые люди сидели на ветхом каменном крыльце, как когда-то давно в летний вечер сидели там, разговаривали и мечтали Уинни, Рона, ее мать, тетка и мы с женой. Я увидел те же коричневые ставни, те же открытые окна, куда вливалась вечерняя прохлада; и так же звучали голоса соседей, сидевших на своих крылечках. Только теперь, может быть, новая Рона с обожанием, как рабыня, смотрела на нового Уинни. Другие люди и другие мечты, но всем этим людям так же свойственно надеяться или отчаиваться. Что такое человек и почему, о боже, ты уделяешь ему так много внимания?
Но, простите, я опять забежал вперед.
Я говорил об их встрече. Как разительно переменилось все для нас с Уинни с этого дня! Ибо, конечно, это новое знакомство, которое так захватило его, было серьезным ударом для драгоценной духовной связи между нами. Ведь дружба, как и любовь, руководствуется одним законом: «Да не будет у тебя других богов пред лицом моим». А здесь, конечно, появился другой бог, или, вернее, богиня. И эта богиня, или по крайней мере ее мать, обладала средствами, каких не было ни у кого из знакомых Уинни. Я сам видел солидно поставленное машинописное бюро со множеством служащих — ясно было, что оно дает Роне приличный доход, а Уинни рассказал еще и о доме в Джерси-Сити, а также о других домах и землях в штате Нью-Джерси, которые принадлежали матери Роны, ее тетке и еще другой тетке. И все это должно было перейти к той же Роне после смерти вышеупомянутых родственников. И хотя, как я знаю, Рона отнюдь не желала и не ожидала смерти своих любимых и любящих родственников, она поведала об этом Уинни, а он, несмотря на весь свой идеализм мечтателя и романтические склонности, все же не так уж презирал недвижимую собственность, при условии, что она достается ему без особых хлопот и не мешает осуществлению литературных замыслов и планов. Более того, не имея никаких корыстных намерений — ибо он создавал или давал радости, мысли и вдохновения всегда больше, чем получал, — он все же не остался к этому равнодушен. А Рона явно была рада этому и надеялась, что богатство вместе с ее неподдельным преклонением перед Уинни поможет ей удержать его. По крайней мере ее последующие поступки, как я полагаю, подтвердили это.
Но постойте! Не впадайте в отчаянье! Я продолжаю свой рассказ.
В то время Уинни объяснил мне, как будто не без грусти и смущения, что наша чудесная дружба ни в коем случае не должна быть омрачена или нарушена из-за этой новой связи. О нет! Ни в коем случае! Ни в коем случае! Ибо Рона уже поняла все. Право же, она поняла. Он с предельной ясностью довел до ее сознания, как мы необходимы друг другу. А кроме того, она настолько умна и деликатна, — это я и сам вскоре пойму, — что не захочет мешать столь многообещающему литературному содружеству. Да, да. Право же, говоря откровенно, она понимает, как глубока и благотворна для нас обоих эта дружба. В лучшем случае — как он неоднократно говорил в беседах со мной — она хотела только принять участие в нашей дружбе, так же как и моя жена, стать четвертым участником, быть полезной, чем можно. Ведь она богата! Как она сама призналась Уинни, она хотела, чтобы эти деньги помогли ей стать хоть немного счастливой. А если можно, она и других сделает счастливыми. (Я вижу теперь, насколько искренней она была, искренней к несчастью для себя.) Мы должны приехать к ней, и очень скоро (будет дан торжественный обед), а затем мы все вместе куда-нибудь отправимся — на морской или горный курорт. В доме у Роны, помимо комнаты, где поселился Уинни, были еще две свободные комнаты с ванной, прекрасно обставленные. Когда-то их занимал ее отец, скончавшийся много лет тому назад. Очевидно, эти комнаты предназначались в качестве приманки для Уинни. Но теперь он завел речь о том, что все это к нашим услугам в любое время — комнаты, стол, все, что нужно. Это было, пожалуй, слишком роскошно для нас, но разве это не звучало прекрасно? Право же, очень великодушное предложение.
Тем не менее — и, боюсь, к нашему общему разочарованию — это ни к чему не привело, кроме бесконечных разговоров: мы с женой долго обсуждали, что все это, собственно, значит. Пожалуй, нам следует отнестись к этим весьма щедрым предложениям как можно более сдержанно. Конечно, я уже знаком с этой дамой. Ведь именно с моего посещения машинописного бюро и с моих рассказов все и началось. И тем не менее Рона интересуется по-настоящему не нами, даже не мною, а одним только Уинни. Правда, она очаровательна, и радушна, и все что угодно — ее отношение к нам, да и отношение Уинни тоже обещают в дальнейшем близкое и приятное знакомство, — а все же не лучше ли, с точки зрения здравого смысла, подождать, не спешить? Пусть эти дружеские отношения развиваются постепенно, сами собою. Нам казалось, что так будет лучше. К тому же нас беспокоило, что где-то ведь существовали жена и ребенок Уинни. А Уинни уж слишком легкомысленно к этому относится, он просто не желает думать о своей прежней семье. Ведь положение его жены сейчас далеко не блестящее! Я думал и об этом. И право же, перед нами в высшей степени интересная и своеобразная влюбленная пара, которая, как все влюбленные пары, скорее стремится к уединению, чем к обществу посторонних; ясно, что нам лучше быть сдержанными, ненавязчивыми и осторожными и не надоедать им. И мы искренне старались быть как можно сдержаннее, но нам не всегда удавалось устоять перед уговорами и обаянием Уинни. Возражать ему было невозможно. Пришлось принять приглашение на обед, а потом подумать и об ответном приглашении. Затем мы все вместе отправились в загородную поездку, а потом провели субботний вечер и воскресенье на одном из соседних морских курортов. Ведь я встретился с Роной весной, а теперь наступило лето.
А тем временем мы напряженно изучали друг друга. Ибо хотя Рона была обаятельная женщина и притом щедра сверх всякой меры, когда дело касалось Уинни, но, как всегда бывает, мнения о ней расходились, — все зависело от благоприятной или неблагоприятной точки зрения наблюдателя. Что до меня, то Рона мне нравилась, как умная, очень тактичная и привлекательная женщина, которая простодушно увлекалась «литературой», или «беллетристикой», или тем, что она сама вкладывала в эти понятия. Конечно, мне вовсе не казалось, что она такой же свободно и оригинально мыслящий и тонко чувствующий человек, как сам Уинни. Однако он как будто видел или хотел видеть ее именно в этом свете. Судя по его описанию, такой она и была, и даже больше того. И, наоборот, моя жена, видевшая именно в самой себе источник чувства и поэзии, обогащающий нашу жизнь, встретив Рону, мгновенно решила, что описания Уинни сильно преувеличены. Она сказала и ему и мне, не переходя, однако, границ дружеской и мягкой критики, что Уинни, по обыкновению, настроен слишком восторженно. Рона, конечно, очень мила; не красива, но привлекательна и, несомненно, великодушна, когда дело касается Уинни, на нас же она распространяет свою любезность только ради него. И я должен иметь это в виду. Хоть Уинни и бредит платонической дружбой, которую не способна поколебать обычная, всем людям свойственная любовь или чувственное влечение, хоть необыкновенная щедрость Роны, граничащая с сумасбродством или даже безумием, и распространяется (или может распространиться) на всех нас, все же, утверждала моя жена, Рона — женщина и для нее важно только одно — Уинни, ее любовь или увлечение им, и ничего платонического тут нет. Жена считала, что она прекрасно разбирается в этом. А кроме того, нельзя забывать и о другом: о жене и ребенке Уинни. Нам следует вести себя осторожнее, вот что!
В результате мы так и не поселились в одном доме. Мы только навещали друг друга, иногда ходили вместе в театр или еще куда-нибудь. Но я постоянно с тревогой думал о том, чем все это кончится. Ибо при всем моем желании разделять оптимизм Уинни, восторженно уверявшего, что все в нашей жизни идет как нельзя лучше, я вовсе не ощущал спокойствия и благополучия. Разве может мужчина (не кто иной, как я) состязаться с женщиной (Роной) в борьбе за привязанность другого мужчины (Уинни)? Хотя, если взглянуть на вещи с иной точки зрения, никакой борьбы или соперничества с моей стороны вовсе и не было. Какое мне дело до того, насколько близки станут Рона и Уинни, до их взаимной привязанности и страсти, лишь бы наше с ним духовное содружество, наше личное и литературное единение осталось непоколебленным. Но сохранится ли это содружество? Возможно ли это? Я сразу заметил, что Рона ясно отдает себе отчет в том, насколько прочно связывают нас с Уинни внутреннее родство, способность одинаково мыслить и чувствовать. Это был союз, который не так-то легко мог разрушиться или хотя бы отчасти пострадать, даже под влиянием их взаимных отношений. Уинни мог вести себя сейчас как угодно — считать, что он расстался со мной навсегда, ссориться со мною, минутами даже ненавидеть меня, но никогда, никогда я не стану ему безразличен. Нам обоим чутье подсказывало это с самого начала. Ни один из нас не мог ясно представить себе или определить это ощущение, однако оно существовало, оно было так же реально, как стена, или дверь, или, короче говоря, как та абсолютная субстанция, из которой делаются стены и двери или из которой они первоначально возникают. Теперь отношения Уинни с Роной угрожали нашей дружбе, и это очень тревожило меня.
Но я любил Уинни, а потому старался ему верить. Кроме того, благодаря технической и деловой помощи Роны, — она могла, если нужно было, снова и снова перепечатывать нам рукописи очень быстро и притом почти бесплатно, — мы должны были работать быстрее и создавать больше. И, наконец, хотя я очень осторожно и сдержанно относился к гостеприимству Роны и Уинни, нам постоянно предлагали всякие развлечения, а чаще всего приглашали к ней домой. Я убедился, что это был действительно очень приятный дом. Отец Роны, как выяснилось, был полковником и во время Гражданской войны командовал Нью-Йоркским полком — лихой солдат и обаятельнейший человек, который, как рассказала нам Рона, превосходно знал литературу и право. Его дед был офицером во время американской войны за независимость. Во всем доме чувствовались традиции старины. А Рона, ее мать и тетушка были, право же, очень достойными женщинами, мягкими в обращении, скромными и ненавязчивыми. Мать и тетя, улыбаясь, объяснила нам Рона, чрезвычайно набожные католички и весьма ревностно исполняют все обряды. А сама она ничуть этим не интересовалась. В отношении религии она была, как и ее отец, белой вороной в семье и всегда верила только в то, что считала разумным. Мало того, она была поклонницей литературы реализма, философии и искусства, потому-то ее и заинтересовал Уинни, говорила она смеясь. А в церкви она бывала редко, только для того, чтобы не ссориться с родными. Но приходила она в церковь веселая, сияющая, точно на прогулку. Бедные мама и тетя! А отец Дули, приходский священник! Он уже давно махнул на нее рукой как на неисправимую грешницу. Ее мать и тетка ценили ее главным образом за то, что она была весьма практична и умела успешно вести их дела. Поэтому они были рады переложить все на ее плечи.
Но какая борьба шла между мной и Роной! Ведь теперь не только Уинни приезжал работать ко мне, но и я ездил работать к нему; часто мы вместе обедали, вместе развлекались по воскресеньям, причем Рона непременно хотела сама платить за все. Нельзя сказать, чтобы я этого хотел! В сущности, если бы Уинни способен был сделать решительный выбор, я бы, не споря, примирился с его решением. Ясно было одно: несмотря на сильное и внезапное увлечение Роны и то, что сам Уинни охотно принимал ее материальную и духовную поддержку, он был, однако, уверен, что его творческая, если не эмоциональная жизнь нераздельно связана со мной. И так как я не мог жить с ним в Джерси-Сити, а навещал его лишь изредка и ненадолго, он приезжал ко мне и оставался иногда на несколько дней, особенно когда у нас была спешная работа. В таких случаях, насколько я знаю, он просто оставлял ей записку или потом звонил по телефону в бюро, чтобы объяснить свое отсутствие. Бывало так, что я приезжал к Уинни, мы с ним запирались в комнате и занимались неотложной работой. Мы не выходили и тогда, когда Рона возвращалась домой, и ей приходилось подолгу ждать нас. Иногда, как я мог уловить это из телефонных разговоров, она была недовольна. Иногда она даже пробовала сама скрыться на день, на два, но всегда быстро сдавалась и посылала телеграмму или записку с нарочным, прося позволения прийти или приглашая нас на обед. А иногда из самолюбия она делала вид, что у нее очень много работы и ей нужно до позднего вечера задержаться в своем бюро, — тем самым она давала Уинни возможность уехать, не прибегая к отговоркам и не обнаруживая слишком явного невнимания к ней. Делала она это с веселой улыбкой.
И, однако, интерес Уинни к Роне, как я заметил, с самого начала носил какой-то двойственный характер: наполовину, если не больше, это был чисто практический интерес, а в остальном — искренняя, платоническая симпатия, но не более того. Он вообще был человек не слишком чувственный. И действительно, насколько я мог заметить, Рона и все связанное с нею интересовало его в значительной степени потому, что близкое знакомство с нею могло как-то помочь нам — ему и мне (содружеству двух писателей, пытающихся пробить себе дорогу), доставить какие-то удовольствия и удобства. И это было не последней из причин, заставлявших его дорожить отношениями с Роной. Я уверен, что Уинни ставил Рону гораздо ниже нас обоих и по умственному развитию и по душевному складу; он знал, что она его во многом не понимает и только одержима неукротимым стремлением стать чем-то для него: пусть он сделает из нее, что пожелает, все равно что, лишь бы это соответствовало его идеалу. А Уинни (я это понимал, и она сама тоже понимала) больше всего ценил ее за то, что она богата и готова разумно и практично тратить свои деньги ему на пользу.
С другой стороны — и мне часто думалось, с какими, наверно, терзаниями, — он не раз задумывался о том, как плохо и трудно пришлось бы нам одним, то есть без помощи Роны. Что касается меня, то я писал такого рода вещи, которые вряд ли можно было скоро продать издателям и которые не обещали большой материальной выгоды. Помимо этого, в нашей совместной работе я всегда старался ускорять темпы, Уинни же, особенно теперь, склонен был работать с прохладцей. А почему бы и нет? Ведь у Роны есть средства. Она постоянно говорила о развлечениях и то затевала загородную прогулку на субботу и воскресенье, то уговаривала нас поехать к морю или в горы. Поездки эти доставляли большое удовольствие Уинни и нам с женой, хотя сама Рона иногда не могла оставаться с нами до конца. Не все ли равно — лето или осень? Почему бы не наслаждаться, пока есть возможность?
При всем том я чувствовал тогда, как, впрочем, чувствую и теперь, что Рона бывала с избытком вознаграждена, когда ей, хотя бы и недолго, удавалось побыть в обществе Уинни — этого обаятельного, жизнерадостного мечтателя и поэта. Где и когда еще могла она найти человека, подобного ему, наслаждаться его присутствием, слушать его речи, видеть его улыбку? Как она восхищалась им! Какой красивый у него лоб! Какие ясные, синие глаза! А щеки и губы румяные, как у херувима! И при этом он был настоящий философ, убежденный оптимист, прямо второй Платон; слушая его, самый отчаявшийся человек воспрянул бы духом. Поистине этот юноша был гипнотизером, — мелодией своего голоса, красками и музыкой своей фантазии он, словно магическими заклинаниями, убаюкивал разум и уводил в царство мечты, в область непостижимого и таинственного. Но и в область трагедий, да, да, ибо, как у самого Шелли, его светлый путь шел через трагедии... других людей.
С самым искренним сочувствием я вспоминаю теперь тревогу Роны, ее попытки извлечь все, что можно было, из создавшегося положения. Все ее усилия тогда и позднее, казалось, были направлены на то, чтобы соблазнить Уинни перспективой постоянного комфорта и даже роскоши. Она даже решила помочь его жене и ребенку, — по-моему, она хотела таким образом привязать к себе Уинни. И вскоре последовало очень великодушное предложение: пусть он разрешит ей дать воспитание девочке, отдать ее в школу, а жене можно посылать ежегодно известную сумму денег. В первую минуту оба эти предложения были решительно отвергнуты, но потом, если я не ошибаюсь, были приняты, — во всяком случае семья Уинни получила какую-то материальную поддержку. Кроме того, как я вскоре заметил, Уинни завел себе новые костюмы, новые ботинки и новую шляпу, и притом гораздо лучшего качества, чем все, что он мог позволить себе раньше. Я не преминул сделать из этого некоторые выводы.
Однако, попав в такое затруднительное положение и оказавшись перед выбором — причем у него не было ни желания, ни воли разорвать отношения ни с ней, ни со мной, — Уинни стал придумывать способ, как удержать нас всех вместе. И когда прошла зима и наступила вторая весна нашего знакомства с Роной, он, наконец, нашел этот способ. В один прекрасный день он внезапно объявил с веселым, решительным видом, который всегда придавал такое своеобразие и убедительность его открытиям и затеям, что вокруг Нью-Йорка ведь немало прекрасных уголков на море и в горах; стоит только нам четверым выбрать подходящее место (впрочем, Рона, вечно занятая в городе, сможет бывать с нами лишь урывками), и мы могли бы немедленно отправиться туда и восхитительно провести время, продолжая при этом усиленно работать. Правда, я с грустью вспоминаю, что с тех пор, как появилась Рона, мы стали работать гораздо меньше. Плохо то, что Рона и на этот раз, по обыкновению, хотела платить за все, а это было уже слишком. Я сразу же отказался. Но Уинни и Рона продолжали настаивать. Они все обсудили. Это так просто. Она собиралась снять или построить где-нибудь на лоне природы маленький домик. Ну мог ли я отказаться от этого? Ведь в то время мы оба мечтали написать по роману. А где могли мы найти более идеальные условия для совместной работы? Предложение было действительно слишком заманчивым, чтобы отвергнуть его, тем более что Уинни и Рона так настаивали. Я призадумался. Как часто я мечтал пожить у моря! А теперь... шепните полуголодному писателю с Граб-стрит о поездке в горы или на берег моря летом — и вы увидите, как трудно будет вырвать у него отказ. Это предложение таило в себе безграничную романтическую прелесть.
Дальше — больше. В начале весны Уинни объявил мне, что они с Роной, наконец, нашли островок недалеко от берега в Коннектикуте, близ восточной оконечности Фишер-Айленда. Истина заключалась, конечно, в том, что Рона, которой он подсказал подобную мысль, сама отыскала этот маленький островок, принадлежащий одному миллионеру, владельцу хлопчатобумажных фабрик, и взяла его в аренду на несколько лет. По словам Уинни, они с Роной уже заключили договор с местным подрядчиком на постройку маленького домика, причем Уинни немедленно описал мне все подробнейшим образом, чтобы получить мое одобрение. Наконец несколько недель спустя, в один прекрасный день он явился и сообщил мне, что дом уже построен, все готово и мы оба можем туда переселиться. Рона сможет приезжать к нам лишь раз в две или три недели на субботу и воскресенье. Остальное время мы будем там вдвоем. «Вот увидишь, — уверял он меня, — там великолепно! Эдем! Рай земной! Нет, подожди! Мы сможем гулять, кататься на лодке, работать, мечтать, лежать в гамаке или сидеть в удобном кресле и глядеть на проходящие мимо корабли. Ого-го! А чайки-то! А маленькие парусники! А легкий прохладный ветерок! А великолепные виды! И не вздумай отказываться. Это было бы просто глупо — не поехать в такое место».
И все-таки меня мучили сомнения. Я относился к этому критически прежде всего потому, что тут был явный привкус паразитизма. Как могли мы — и он, и я, и моя жена — так легко принять приглашение Роны, не имея возможности хоть в какой-то мере отплатить за него? Мало того: ведь Рона не любила меня, и мы с ним оба знали это. Да и как могла она меня любить, ведь я был ее соперником, я оспаривал у нее привязанность Уинни! Да разве она не приготовила этот уютный уголок для себя и для него? Это все добром не кончится. Тем не менее Уинни твердил, что я совершенно не прав. Рона относится ко мне очень хорошо. Правда, она ревнует его ко мне, но это пройдет. Время сгладит все шероховатости. Она поймет, наконец, что мы необходимы друг другу, что врозь мы не можем работать. Нам нужно держаться более тактично, и мы это оба сделаем, он и я.
И вот, когда все было устроено, я в конце концов отправился туда; Рона не могла приехать раньше, чем через три недели, моя жена тоже (ее задержала поездка на Запад). Я попал в настоящую страну чудес — синее море, чайки, паруса, корабли, все удобства и даже роскошь, какие только можно найти в маленьком домике на острове: плетеные стулья, деревянные качели между скал, гребная шлюпка, четырнадцатифутовая парусная яхта и прелестный песчаный пляж с подветренной стороны острова, где можно было купаться. А на другой стороне, в какой-нибудь миле или двух от нашего порога, по проливу шли океанские пароходы и другие суда.
Бывали дни и ночи, когда во время шторма волны свирепо вгрызались в скалы, грохотали и гремели под самым нашим окном. Пасмурные, туманные ночи, когда этот пустынный, крохотный островок лежал как бы окутанный саваном, отделенный от всего остального мира. Слышны были только заунывные колокола бакенов да мрачные сирены береговых маяков — Рейс Рок, маяка на Фишер-Айленде, на Галл-Айленде и Уотч-Хилл. Но как великолепно было море в хорошую погоду — и на рассвете, и на закате, и в полдень! Вода, освещенная солнцем, колебалась, словно в танце, и весело журчала; ветерок ласково гладил волны, наши щеки и волосы; и облака проплывали, как невесомые корабли по прозрачному морю. Только иногда у скал, где теперь играла легкая зыбь, мы находили выброшенный волнами рангоут, или носовую часть, или штурвал с маленького суденышка, разбитого бурей. А однажды на скалах под самым своим окном я увидел целую штурманскую рубку, на которой ясно видно было название судна: «Джесси Хэйл».
Но никогда нас не покидало ощущение, что море — опасно, неумолимо и коварно. Оно могло быть тихим, как пруд, но вот проходят какие-нибудь полчаса — и перед тобою яростный и окутанный мраком мир: темные дождевые тучи, туман, дождь, град, огромные валы бешено кидаются на скалы этого крошечного материка и наносят ему могучие удары, швыряя пену и соль в наши окна. Иногда, если бы не кустарник, или валун, или сломанное ураганом деревцо, за которое можно было уцепиться, нас совсем унесло бы ветром в открытое море. Сам домик, к счастью, был прочно укреплен тросами, и все же мы не могли отделаться от острого чувства опасности, особенно по ночам, когда бушевал ветер и шумели волны. Что касается Уинни, то он, по-видимому, относился к этому спокойно и даже весело и с восторгом вспоминал острова Греции, мореплавателей и героев древности.
Как это ни удивительно, я никогда не чувствовал себя вполне счастливым на этом островке, я даже не был спокоен и доволен собой, хотя и проводил много времени с Уинни и на море. Ведь та, кому все это по-настоящему принадлежало, оставалась в своем бюро, в Нью-Йорке или в душном доме в Джерси-Сити. А почему я здесь? Потому что этого хочет Уинни, а не она. Потому что он хочет работать со мною и радуется, что я соглашаюсь работать с ним, хотя платит за все она. Все это было так неприятно! Я понимал, что она могла думать обо мне в Нью-Йорке. Я просто физически воспринимал ее мысли. А когда я говорил об этом Уинни или хотя бы пытался заговорить, он только отмахивался. По его словам, я просто не знал Рону: она такая добрая, великодушная, самоотверженная! А кроме того, ведь они оба и раньше мне объясняли, что работа не дает ей сейчас возможности уехать из города, — это чистая правда.
Тем не менее в иные часы он сочинял и затем отправлял ей длиннейшие послания. Наконец наступил день, когда кое-что из намеченной нами работы было закончено, и мы пригласили Рону и мою жену приехать на остров. Но поверите ли, Рона все еще была робкой и неуверенной в себе. В первый раз она приехала только на субботу и воскресенье и объяснила, что дела заставляют ее вернуться в город. Но через неделю или полторы, окрыленная успехом первого приезда, когда все прошло довольно мило, она уже приехала на две недели и задержалась на целых три.
Однако во время второго приезда у всех нас возникло какое-то неуловимое ощущение неловкости, принужденности — ощущение смутное, неясное, и, однако, мы не могли от него отделаться. И все потому, как я понял впоследствии, что где-то глубоко в основе наших отношений скрывались ложь и самообман, — это отражалось на всех нас, и этого нельзя было исправить или хотя бы отчасти изменить, так как слишком различны были наши характеры и желания. Впрочем, внешне все было хорошо, и, глядя на нас, всякий сказал бы, что тут собралась дружная и веселая компания. День за днем мы купались, ловили рыбу, катались на лодке, мечтали и фантазировали. Разговоры, споры, смех, приготовление еды и уборка посуды, планы прогулок и поездок, удачи и злоключения. Быть может, наиболее явно портил все сомнительный, хотя и подчеркнутый платонизм в отношениях между Уинни и Роной: предполагалось, что никакой иной близости, кроме задушевнейшей дружбы, между ними нет, да и не может быть — разве что они когда-нибудь поженятся. Однако иногда эта платоническая дружба казалась мне лишь довольно прозрачной ширмой, прикрывающей более интимную близость.
Ну и что ж из того, думал я. Хоть Рона и ревновала Уинни ко мне, я искренне радовался, видя их вместе, глядя, как они держатся за руки, как он целует ее, как она кладет голову ему на колени и он играет ее волосами. Однако при этом в Уинни совершенно не заметно было той пылкости и, главное, стремления остаться с нею наедине, которое вернее всего свидетельствует о подлинной страсти. Нет, этого не было. Уинни не так уж хотелось оставаться вдвоем с Роной. Если ему представлялся удобный случай пойти куда-нибудь с нею, Уинни почти всегда настаивал, чтобы с ними пошли и мы с женой — особенно я. А Рона — явно ради него — тоже настаивала на этом. В конце концов я почувствовал, что он просто пренебрегает ею. Чего ради он старается, чтобы я всегда был вместе с ними? Почему он не хочет уделить ей больше внимания или уж совсем расстаться с нею? В этом была какая-то жестокость.
Может быть, именно поэтому я вдруг обнаружил, что Рона нравится мне больше, чем прежде. Иногда она уж слишком настойчива в том или ином вопросе, думал я; немного рисуется и по временам слишком подчеркивает свое богатство и щедрость, столь резко контрастирующие с нашими скудными средствами. Впрочем, что из того? Конечно, бывали минуты, когда меня раздражала ее способность уж слишком энергично и деловито разрешать всякие материальные затруднения. Она заставляла нас поступать так или иначе. Принимать от нее то одно, то другое. Хочется нам где-нибудь побывать, поехать куда-нибудь? Раз-два! Она тут же вызывает Лору Тренч, свою помощницу, которая неотлучно находилась при ней, точно верный Ахат в женском облике или неотступная тень, и даже жила у нее; этой Лоре Тренч отдавались соответствующие распоряжения и указания, и все, чего бы мы ни пожелали, исполнялось. Я часто думал, что было бы приятнее довольствоваться меньшими благами, но зато оставаться свободным. Но Рона каждую минуту была готова проявить щедрость и великодушие. Она отлично умела все предвидеть и рассчитать заранее, поэтому все шло очень гладко и приятно. Стоило ей приказать — и сейчас же на сцену появлялись корзины с едой, серебряные ложки и вилки, ножи, блюда, кофейный или чайный прибор; всем этим ведала упомянутая Лора, у которой был лишь один недостаток: ее никак нельзя было назвать приятным спутником или товарищем. В то время я часто думал, что таков уж характер Роны и ее взгляды на жизнь: ей просто необходимо о ком-нибудь заботиться, кого-нибудь опекать, это подлинно широкая и отзывчивая натура. Но мне ли судить ее? Поэтому я иногда невольно жалел ее. Я чувствовал, что она и сама не может понять, как попала в такое нелепое, неестественное положение. На каком основании я отнимаю у Уинни столько времени, которое он мог бы проводить с нею? Почему я не уеду и не оставлю Уинни в покое?
Не будь я внутренне связан, я бы, конечно, так и поступил, но пока что я был не более свободен в выборе, чем Рона. В этом жалком и глупом положении я оставался так долго только потому, что хорошо знал: я нужен Уинни не меньше, чем он нужен мне, не меньше, чем ему нужна Рона, даже больше. Я знал, что именно в нашем сотрудничестве, а не в ней, спасение для его ума и таланта. Боюсь, что и она понимала это. Но для нее, как и для меня, он был воплощением света и веселья — обаятельный, жизнерадостный, он спасал нас от свойственных, видимо, не только мне, но и ей мрачности и уныния. Однако в эти дни внешне Рона была со мной неизменно мила и приветлива. А Уинни всегда оставался самим собой — яркий, своеобразный, настоящий поэт и мечтатель, он увлекал нас в область красоты и мысли. Быть рядом с ним — значило носиться по сверкающему океану фантазии. Его душа, подобно крылатому гению фантазии, словно порхала вокруг всего прекрасного и обаятельного и старалась избегать и не замечать всего темного и печального.
И, однако, несмотря на все это, или, вернее, именно поэтому, Уинни, строивший такие великолепные планы и обещавший, что мы будем здесь много работать, теперь и слышать не хотел о работе. Как, писать здесь, сейчас? «Ах, оставь, пожалуйста. Не будем слишком торопиться. Нельзя создать шедевр, пока не пришло подлинное вдохновение. Давай-ка еще немного поразмыслим. Еще не все откристаллизовалось в нашем сознании». И с этими словами он отгонял от себя творческую энергию и решимость, овладевшую было им или мною, и взамен отдавался тому dolce far niente[2], которое, по правде говоря, и являлось его излюбленным занятием. И вот, прожив там вместе с ним больше месяца, — теперь я вижу, что это было драгоценное время, хоть и потраченное даром, — я пришел к убеждению, что уже нельзя заставить его подолгу над чем-нибудь работать. Он предпочитал валяться на песке, или в гамаке, или растянуться в тени на скале и мечтать и грезить, любуясь морским простором. А я, наблюдая за ним, готов был думать, что лучше бы сама природа, или жизнь, или еще что-то избавило его от необходимости трудиться, и тогда ему довольно было бы одной Роны.
С другой стороны, когда Рона была около него, я не всегда так чувствовал. Ведь ей совершенно не была свойственна характерная для него влюбленность в красоту. Наоборот, для Роны, мне кажется, вся красота мира была заключена в нем, и только в нем. Благодаря ему она узнала счастье, но счастье это было мучительно. Ныне ты вознес меня в рай! Но как он мог удержать ее там? Стоит ему отпустить ее руку, и она оступится и полетит вниз на землю из этих хрустальных чертогов. Я был уверен в этом. Вот откуда голод, безмерная тоска в ее глазах, отчаянное, безнадежное стремление к нему. Я прекрасно понимал, к чему это может привести. И я думаю, она смутно сознавала, что я понимаю все, и ненавидела меня за это. Я был для нее вечной угрозой, змеей, притаившейся в траве, Мефистофелем, насмешливо поглядывающим из-за цветущих и душистых виноградных лоз.
Некоторое время спустя у нас с Уинни произошел разговор, во время которого я пытался внушить ему, как это все недостойно и некрасиво. Мы не работаем. Почему бы мне не уехать? Но нет, он не хотел и слышать об этом. Как, я собираюсь покинуть его? Неблагородно! Несправедливо! «Боже мой, — воскликнул я однажды про себя, — до чего все запуталось!»
Какая досада, ведь все было так хорошо — и оборвалось так скоро, может быть, навсегда!
И вот я остался, и на моих глазах менялось его отношение к Роне. Он становился все более беспокойным, резким, нетерпеливым и явно уже не был счастлив и доволен, как прежде. Однажды я увидел, как Рона плакала, — она была одна и думала, что поблизости никого нет. Причиной была морская прогулка. Мы часто выходили в море на лодке под парусами; Рона плохо переносила качку и не раз говорила, что предпочитает оставаться на берегу. Но Уинни не оставлял ее в покое. Напротив, именно тогда, когда разыгрывался свежий ветер и волны бились в борта и швыряли нашу маленькую лодку во все стороны, Уинни бросал свое место у руля и требовал, чтобы Рона сама управляла лодкой. Но к каким печальным результатам это приводило! Рона всегда тщательно следила за своей наружностью, и если ветру случалось растрепать ей волосы или у нее оказывались в беспорядке шарф, юбка, чулки, она вдруг начинала заниматься своим туалетом и отпускала руль. И тогда беспомощная лодка оказывалась во власти волн, кренилась на борт или зарывалась носом в воду, и нам всем угрожала опасность перевернуться и утонуть. Уинни приходил в ярость!
— Рона, да что же вы делаете? Что я вам говорил? Вы не должны отпускать ни руль, ни шкоты. Здесь не место поправлять прическу. Что, вы не можете подождать, пока мы причалим к берегу или пока я возьму руль?
К моему удивлению, в голосе его звучали теперь металлические нотки строгого и раздраженного наставника. Он, по-видимому, совершенно не обращал внимания на то, как очаровательно выглядит в такие минуты Рона.
Я вспоминаю летний вечер, когда мы плыли к острову Бадж, находившемуся в миле с небольшим от нашего островка. Мы шли на четырнадцатифутовой парусной яхте, которая была нашим единственным средством сообщения, помимо гребной шлюпки. Треугольный парус стремился выскользнуть из своих гнезд, а руль был привешен не очень точно. Мимо нас неслись и пенились гребни волн, и нос яхты высоко поднимался в воздух. Рона, как обычно, захватила с собою весь свой набор туалетных принадлежностей и сумочку, которая была прикреплена к поясу золотой цепочкой. Уинни все время донимал ее упреками, спрашивал, как она будет править и почему не оставила дома всю эту дребедень. Она отвечала, что сожалеет об этом, но постарается быть осторожной. И она действительно была осторожна, пока яхта неслась мимо скалистой оконечности острова и выходила в пролив с такой быстротой, что у нас звенело в ушах. Ветер стремительно гнал по небу огромные облака.