29331.fb2 Русская романтическая новелла - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 36

Русская романтическая новелла - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 36

- Не подверженная ни малейшему сомнению,- отвечал путешественник,- я слышал ее от самого генерала, который только что оправился от белой горячки.

Н. В. КУКОЛЬНИК

АНТОНИО

Величайшие счастливцы, по моему мнению, скрываются в неизвестности: их не заметит взор милостивца, минует почесть, забывает или, лучше, не помнит потомство. Ничтожество спасло их от благодарности, славы и истории и схоронило без монументов и похвальных слов. Поступ-ки их не были подчинены самовольной контроли крикунов, составляющих, от нечего делать, общественное мнение, как журналисты составляют моды картинками повременных изданий.

Завидная участь! Но есть род людей странного порядка, не менее счастливый, по крайней мере в отношении к потомству: это люди с огромною посмертною славою и без истории. Они оставили великолепные памятники своих гениальных способностей, но ни одного предания о своей жизни. Одна невыгода: жизнь таких людей делается добычею поэтических сказаний, основанных большею частию на личном характере рассказчиков и одно другому противоречащих до того, что, например, Антонио Аллегри да Корреджио, по их словам, был и богат и беден, женат на двух женах и холост, имел многих детей и ни одного, родился и умер в разных годах, был и не был в Риме, и т. д.

Мало. Поэзия сочинила для него рост, лицо, глаза, характер, язык, нанесла ему множество обид и оскорблений и, наконец, уморила под тяжестию медных денег. Со смертию, казалось бы, все должно кончиться. Нет; поэзия преследовала детей, и вот рассказ, почти переписанный с итальянской рукописи XVI-гo столетия, как доказательство.

Не доезжая до Модены, можно сказать за несколько шагов, на небольшом пригорке стоит еще и доныне некрасивая австерия с большою вывеской. Дождь уничтожил даже следы красок, и только внизу на полинялом поле с трудом можно разобрать МССССС(Д) XXIV. Несмотря на совершенное отсутствие изображений, хозяева австерии, один другому наследуя в продолжение четырех столетий, ни за какие благополучия не хотят сменить медной доски, продолжают называть ее Золотым Рогом, часто упоминают о Богине Изобилия, а простолюдин, считая древность святынею, никогда не проходит мимо, не преклонив колена и не сотворив креста перед вывескою Золотого Рога.

Но, в 1573 году, и австерия, и вывеска были в весьма хорошем состоянии; Модена кипела жизнию; каждый день новые гости; посольства, обозы, пешеходы часто у австерии ожидали утра, многие любовались изображением "Богини Изобилия"; многие приходили в австерию нарочно для прекрасной вывески. Действительно, живопись не лишена была некоторых достоинств, носила характер новой школы, недавно распространившейся в Северной Италии, и считалась произведением самого Корреджио. И неудивительно, что вывеска с таким знаменитым именем привлекала толпу любопытных. Прошло не более сорока лет после смерти божественного Корреджио: в каждом трактире утверждали, что Корреджио был постоянным его посетителем; вывески с его именем умножались, как ручники и копии в монастырях итальянских, во всех местах, где были картины Аллегри, рассказывали анекдоты о великом мастере, противоречиям не было конца: в Париже он был богачом, в Модене нищим; в Корреджио домовитым, счастливым семьянином. В австерии Золотого Рога ни о чем более не говорили, как о знаменитом творце вывески.

Утро воскресного дня освещало шумную Модену; посетители в этот день не засиживались в австерии: они спешили в город, опасаясь опоздать к обедне. Хозяин, плечистый, высокий мужчина, отпустив всех гостей, лежал под навесом, пристроенным к австерии, откуда путешественники могли любоваться панорамою Модены и видом на озеро, которое, как в золотом ковше, колыхалось в высоких скалах. Изредка приподымался он поглядеть на дорогу и угадать в далекой пыли богатого всадника или поселянского мула; привычное ухо по походке узнавало бедного пешеходца, и Бартоло (хозяин) оставался недвижим. Вдруг он услыхал песню, которая заставила его содрогнуться, не по содержанию - в песне не было смысла,- но по странному голосу певца. И так близко! на небольшом лугу, перед самым навесом, где стояли скамьи и столики и распивалось дешевое вино. Какая-то злоба в голосе; дикость, грубость и вдруг тоска черная, неисходная в словах бессмысленных! Бартоло вскочил и с высокого навеса громовым голосом закричал: "Кто там?" Вместо ответа старик продолжал песню... На сердце Бартоло стало еще страшнее, когда он увидел за одним из столов старика лет около шестидесяти, без шляпы; на лысой голове торчало два-три клока желтых волос; весь лоб в крупных и мелких морщинах; уста неизменно хранили злобную улыбку; глаза серые, но блестящие, бегали в разные стороны, как будто вечно искали чего-то; одежды на нем почти не было; какие-то лохмотья покрывали туловище; босые ноги носили все признаки далеких или по крайней мере частых путешествий пешком и без обуви; нагие руки, прогорелые от солнца, были протянуты вдоль стола и так же неподвижны, как и весь старик; только бегающие глаза и уста, шевелившиеся от песни, свидетельствовали о жизни страшного посетителя. Бартоло несколько времени не мог произнести ни слова. Ему не в диковину были посетители разного рода: он видел на своем веку и разбойников, и военных грабителей, и нищих-мошенников, и полоумных, но такой страшный старик никогда и не снился Бартоло. Опомнясь несколько и тихо творя молитву, сошел Бартоло вниз, подвязал к поясу нож, схватил дубину и вышел на свой луг с повелительным видом, но со смутою в душе. Почти в то же мгновение в городе раздался в разных местах благовест; старик вскочил из-за стола, бросился на колени и начал громко читать молитву; в словах молитвы было почти столько же смыслу, как и в песне, но лицо и глаза выражали искренность. Бартоло сам невольно снял шляпу, преклонил по обычаю колено, обратился к городу и сотворил краткую молитву. Почти в одно время оба встали, взглянули друг на друга и безмолвствовали. Злобная улыбка не оставляла старика, глаза бегали.

- Что тебе нужно? - спросил наконец Бартоло. Старик не отвечал, а приложил руку ко лбу, как будто стараясь припомнить, что ему нужно.

- Кто ты? откуда? зачем? - продолжал спрашивать Бартоло.

Старик расхохотался. "Кто я? - со смехом спросил он,- кто я? кто я?" И этот вопрос был повторен несколько раз, и с каждым разом старик становился мрачнее. "Не дай Бог вспомнить! Только животные не узнают детей своих... а впрочем, она не виновата; бесплодная самка ласковее римской матроны... Да кто же я? пошли спросить в ближнюю деревню у сестры моей... Нас было двое... Может быть, она уже проснулась... Она все помнит... все расскажет... Нет! Напрасно, не посылай: она ничего не расскажет... Мы любили его..."

Во время этой речи злобная улыбка сменилась грустною; глаза перестали бегать; на лице разлилось тихое пламя; старик вдруг поумнел; взглянув на Бартоло и как будто припомнив первый вопрос, сказал тихо, почти шепотом: "Извини, хозяин! Мне ничего не нужно",- и пошел по дороге медленно, с трудом передвигая дряхлые ноги.

Бартоло, несмотря на звание, в котором редко живет сострадание, был человек набожный. Не накормив отпустить нищего, по справедливости, считалось тогда грехом смертельным; разрешение такого греха дорого стоило прихожанам, и Бартоло поспешил удержать старика, усадил за стол, вынес белый хлеб, домашний сыр и стеклянный сосуд с туземным плохим вином. Старик молча пожирал пищу и запивал вином. Бартоло считал долг свой совершенно исполненным, вошел в австерию, запер ее изнутри и опять улегся под навесом.

Далеко на дороге поднималась пыль; песочные облака, приближаясь, делались больше и больше; ветер дул в спину всадникам, и Бартоло, несмотря на всю зоркость и опытность глаз, не мог угадать ни достоинства, ни числа путешественников. Уже у самой австерии, на повороте, пыль пошла в сторону, и счастливый Бартоло увидел до двадцати всадников в богатом костюме: некоторые были вооружены с ног до головы, другие вовсе без оружия и без бороды, иные только с поясными ножами. Безбородые тотчас забегали и засуетились; успели узнать имя хозяина, что у него есть, чего нет. Бартоло, со своей стороны, успел узнать, что едет граф ди Кастанеи из Пармы в Модену с поручениями и полномочиями от самого императора. Безбородые пажи поспешили овладеть всеми комнатами австерии; обшарив все углы, они выскочили из австерии и бросились на старика. Страшный вид его мог испугать графиню Розалию ди Кастанеи, в которую, между прочим, все пажи были влюблены до безумия. Один из них схватил уже старика за руку, но старший из прекрасной фамилии Константини, благовидный и статный юноша, маркиз Лука, остановил шалуна.

- Не троньте, синьор, бедного старика; он уйдет и сам.

- Когда кончу мой обед,- сквозь зубы сказал старик.

- Это невозможно! - воскликнул маркиз.- Графиня сейчас приедет. Возьми свое вино с собой и окончи его где-нибудь за кустом.

Старик молчал. Бартоло подошел к нему с гневным видом и сказал:

- Ступай, ступай с богом! Возьми с собою и стекло. Пригодится воды зачерпнуть на дороге.

- Хлеб с попреком хуже яду,- сказал старик, подымаясь.- Иду, потому что ты в своем доме хозяин. А жаль, что от доброго дела тебя могут отвлечь ливрейные мальчишки!..

- Ливрейные мальчишки! ливрейные мальчишки! - закричали пажи, и бедный старик был уже у ворот низкой ограды, отделявшей область австерии от дороги. В самое то время поезд графа появился у той же ограды; пажи бросились вперед, а старик, измученный их толчками, упал без чувств и загородил телом своим узкие ворота. Напрасно Бартоло старался оттащить его в сторону. Кастанеи, приметив последствия шалостей своих пажей, первый соскочил с коня, гневно взглянул на них и благородными руками помогал Бартоло. "Воды!" - закричал граф... Бартоло бросился в австерию; дамы и рыцари окружили старика и старались помочь графу. Скоро очнулся старик, и дамы, с криком, без оглядки, убежали в австерию от страшных глаз его. Припадок сумасшествия испугал даже графа. Старику казалось, что ангелы изгнали его из дома блаженства; потом ему казалось, что мачеха подкупила уличных мальчиков убить его, и он схватил огромное бревно, которого не поднял бы ни один из предстоявших рыцарей, и гонялся за пажами. После многих выходок безумия, он бросил бревно за ограду с необыкновенною силой, упал перед графом на колени и залился слезами. Кастанеи не препятствовал слезам и держал в руках своих горящую голову безумца. Когда он успокоился, граф, с помощью рыцарей, приподнял его, усадил на прежнюю скамейку и сел возле. Опять то же странное, грустное спокойствие воцарилось на лице старика; опять то же упрямое молчание. Рыцари в стороне расспрашивали, что случилось с ним; Бартоло рад был порассказать повесть, с прикрасами, выхваляя свою щедрость, но граф прервал его рассказ: "Хозяин! вина и чего-нибудь закусить страннику", Принесли. Старик посмотрел на графа ласково, улыбнулся и начал во второй раз обедать. Желая восстановить общее спокойствие, граф приказал позвать пажей и просил за них у старика прощение.

- Дети, дети! - говорил старик.- Мы сами шалили,- и начал смеяться,да не долго; нас умели унять.- И начал плакать.

Граф переменил разговор. "Что у вас, хозяин, слышно хорошего в Модене?"

Бартоло начал рассказывать все слухи, оставленные проезжими в его австерии; старик продолжал есть, не обращая ни малейшего внимания на его рассказ; но когда Бартоло коснулся вывески Золотого Рога, старик поставил кубок, взглянул на хозяина, на вывеску и затрепетал всем телом. Всеобщее внимание естественно обратилось на него. Он глядел на вывеску, протянул к ней коричневые руки; слезы лились из глаз, уста были открыты. После минутного молчания, он схватил за руку графа и на ухо сказал ему: "Не верьте! Эта вывеска моя, а отец мой поправил только левую руку и прошел драпировку на правом колене. Я не хочу, чтобы плохие произведения сына вредили заслуженной славе отца!"

Эти слова в высочайшей степени возбудили любопытство графа.

- Не хотите ли отдохнуть? - спросил он старика, который, казалось, дремал: так он погружен был в грустные размышления!

Старик как будто проснулся, встал, перекрестился, поклонился графу и хозяину.

- Да, пора отдохнуть. Авось приснится что-нибудь лучше моих воспоминаний!.. Прощайте! Благодарю!..

- Куда же? - спросил граф.

- Там, у ручья, я видел прекрасную рощу...

- Что вы? что вы? В ваши лета! Приближается зной: вы сгорите на открытом воздухе. Пойдемте лучше со мною.

Старик повиновался и через несколько минут спал на походном тюфяке графа сном праведника.

Когда старик проснулся, граф стоял над ним, облокотясь обеими руками на спинку высокого стула.

- Каково почивали?

- Сладко! - отвечал старик.- Сладко!

- А что снилось?

- Отец. Мы с ним помирились.

- Но он, я думаю, давно уже умер?

- Вчера!.. Я был на его погребении, назло мачехе. Я оттолкнул ее детей от дорогой могилы и собственными руками набросал землю на гроб Антонио Аллегри. Вся Корреджио плакала со мною. Священник от слез не мог читать молитв. Одна она не плакала: злоба в ней была сильнее печали!..

Старик закрыл лицо руками; мгновение,- он отер кулаком град слез; еще мгновение,- он стал весел, любовно смотрел на графа и опять заговорил:

- Я много помню! много! Зачем я это все помню?.. Мне было двенадцать лет; я возвращался из школы; меня встретила сестра моя, Вероника, со слезами на глазах. "Скорее, Лоренцо, скорее! - кричала она мне издали.Маменька плачет". Маменька плачет! Это показалось мне так невероятным! Кроме улыбки и сладкой слезы во время молитвы, другого выражения никогда не видал я на прекрасном лице матери. Я бросился прямо к ней в спальню... О, ужас! она точно пракала.(опечатка в книге) Я целовал ее руки, плакал сам и молил открыть причину слез. Она указала на грудь и проговорила только одно слово: "Болит!"

Старик встал и повторил слово "болит" таким пронзительным голосом, что даже сам граф невольно вздрогнул, а в дверях показалась бледная женская головка и опять спряталась.

- Не спина, не плечи,- кричал старик,- несут бремя жизни, но одна грудь, кладбище живых покойников, кровавых тайн. Не отпадают эти аспиды, пока не замучат жилицу сердца, пока не обратят в пустыню ее жилища!.. Четырнадцать тысяч пятьсот девяноста два раза я видел восхождение солнца с тех пор, как у моего сердца висит аспид. У меня был друг - сон, изменил; была подруга-сестра, умерла; все и всех мне заменил аспид; мы подружились; тайна стала моею жизнию... Славно! Это все одно, что деньги, что хлеб средство существования... Не правда ли?

- Так. Но чем же была больна твоя мать?

- Тайною, кровавою тайной; страшнее тайны у женщин не бывает. Но я, ребенок, я ничего не понял. Я бросился к отцу, нашел его в мастерской: он писал Мадонну... "Маменька больна, маменька больна!" - кричал я еще издали.

- Знаю,- отвечал Антонио так равнодушно, что я, по невольному чувству, как вкопанный, остановился посреди мастерской и не мог произнести ни слова...- Где ты шатаешься? Ступай работать, лентяй! - продолжал он сурово.- Вторая нечаянность! Обыкновенно Антонио встречал меня поцелуем и ласковым приветом. Смущенный, я не знал что говорить, что делать; сами собой губы мои лепетали: "Но маменька... маменька..." - Пройдет, пройдет! Не в первый раз,- сказал Антонио и ушел, хлопнув дверью.

Скоро все пришло в прежний порядок; ввечеру мы с Вероникой шалили на лугу; маменька толковала с соседкою, сидя на земляной софе у дома; отец выделывал для нас из дерева какую-то хитрую игрушку; совершенно по-вчерашнему... и мы забыли и о прошедшем. Несколько дней спустя, поутру, ни свет ни заря, поднялся в доме шорох; первый проснулся я. Мимо меня мелькнула какая-то женщина в комнату, которая разделяла нашу спальню от мастерской Антонио; за нею и сам Антонио, совершенно одетый... Так рано! Я вскочил в комнату,- двери заперты... К матери,- она поспешно одевалась. На вопросы мои она довольно покойно сказала: "Пришла натурщица". И это меня почти успокоило.- "Но зачем так рано?" - "Видно дело к спеху".- "Но зачем папенька запер не мастерскую, а комнату с круглым столом?" - "Не знаю,отвечала Мария, с приметным смущением.- Видно, так нужно. Иди, мой друг, спать. Напрасно ты встаешь так рано. Иди, иди, Лоренцо!" Взяв за руку, она отвела меня в спальню и заставила улечься. Пока я раздевался, она невольно поворачивала голову к дверям комнаты, прислушивалась к малейшему шороху и уходя коснулась тихонько замка роковой двери. Я не мог уснуть; опять встал и оделся; пошел к матери,- нигде нет; я нашел ее в саду под высоким, но открытым окном мастерской. Приметив меня, она приложила палец к устам, и я невольно замолчал; остановясь довольно далеко, я ничего не мог расслышать, но Мария выросла, стояла почти все время на цыпочках; выражение лица ее изображало любопытное внимание, и в то же время тысячи разнородных ощущений пробегали по лицу ее, как гонимые бурею облака проходят по лицу солнца. Вдруг Мария опрометью бросилась из сада, я за нею; в столовой мы остановились, и оба ждали кого-то; голова моя поворачивалась за движениями головы матери; изредка я поглядывал на нее: волнение груди было слишком приметно; у меня также стеснилось сердце... "Долго прощаются!"- проговорила она, задыхаясь... Двери отворились, и женщина, укутанная в покрывало, вошла в комнату; приметив нас, она вздрогнула и приостановилась. Потом с быстротою лани бросилась к стеклянным дверям, на крыльцо, а по лугу бежала уже бегом, как будто боясь погони. Антонио шел следом, но приметив, что мы в столовой, остановился. Мария, без слов и без слез, стояла перед ним; но лицо ее пылало, глаза бросали ужасные взоры; Антонио покраснел и также не мог выговорить ни слова; опомнясь и запинаясь, он спросил наконец: "Что это все значит?"