— Три-три-один, три-три-один, — напевают девушки.
— Выбери меня! — кричит одна из них, в белье с рюшечками, и гладит свои огромные груди.
— Позвони! Мне! — приказывает настоятельница в темном кожаном бикини, которое глубоко врезается ей в кожу.
Пульт со стуком падает на пол, и Мона просыпается.
Забыла выключить свет. Лампочка без абажура освещает уродливый шкаф из темно-коричневой древесной плиты, серый ковер с выцветшим пятном возле подоконника, не полностью распакованный чемодан, хотя отпуск уже недели две как закончился. Телевизор, стоящий напротив кровати, работает чересчур громко. За окном темно.
Наверное, сейчас часа два или три, кому-нибудь звонить или идти гулять слишком поздно, вставать слишком рано. Надо спать. Она ненавидела это время. Часы между двумя и четырьмя ночи — это время самого большого одиночества.
Иногда помогает стараться не заснуть. Бывает, она тут же засыпает. А вот от чего точно не заснуть — так это от мысли, что завтра предстоит трудный день.
Завтра предстоит трудный день.
Задумалась, не посмотреть ли, пришел ли Лукас. Потом вспомнила, что Лукас сегодня ночует у отца, и тут же провалилась в глубокий сон.
Гравелоттенштрассе, недавно отреставрированный старый дом с желтым фасадом. На въезде стоят две полицейские машины с включенными мигалками, перегородили улицу так, что нельзя проехать. Мона припарковала автомобиль во втором ряду. Шесть часов утра, еще темно и холодно. Журналисты разбежались, все разбежались. В дверном проеме стоит, скрестив на груди руки, мужчина; свет на него падает сзади, поэтому хорошо виден только его силуэт. Вполне вероятно, это Фишер. Она велела ему ждать ее. Раз уж так вышло, что ее известили слишком поздно, на целых два часа позже, чем остальных членов первой комиссии по расследованию убийств.
Это Фишер. Мона подходит к нему и видит, как мрачнеет его лицо при виде ее. Она женщина, но ее назначили его начальником.
— Что там у оперативной группы? — спросила она, когда они вместе вошли в крошечный лифт и оказались слишком близко друг к другу. Она пыталась быть с ним приветливой. Он не виноват, что ее не известили.
— Они уже многое сделали. Сейчас отдыхают.
— Перерыв, да? Рановато.
Фишер и не думает улыбаться, он, не отрывая взгляда, смотрит на потолок. Лифт приходит в движение. В неярком свете, падающем сверху, Мона замечает, что его короткие темные волосы на лбу уже редеют. Представляет себе, как он каждое утро внимательно и обеспокоенно разглядывает свои залысины. А ведь он еще молод, ему, наверное, лет двадцать пять — двадцать шесть. Под глазами темные круги. Он с четырех утра на ногах.
КРУ 1 в полном составе была на месте, и она, новый руководитель комиссии, должна быть с ними с самого начала. И кто виноват, что она оказалась на месте преступления последней?
— Бергхаммер был? — спросила она.
Бергхаммер — начальник 11-го отделения, к которому относятся пять комиссий по расследованию убийств. В таких случаях, как это дело, которое обещает стать громким, он всегда тут как тут.
— Да, — ответил Фишер.
Мона закрыла глаза. Бергхаммер был здесь, все были, кроме нее.
— А как это все выглядит? — спросила она.
— Его зарезали. Я бы сказал, чем-то необычным. Сейчас увидишь.
— Кто-нибудь из дома?..
— Никто ничего. Никто ничего подозрительного не заметил, никто ничего не видел, ну и так далее. Трое еще здесь. А до этого была целая толпа. Пришлось на людей по-настоящему накричать, чтобы они убрались.
Слегка дернувшись, лифт остановился на пятом этаже, и двери открылись. Фишер жестом показал на деревянную лестницу, ведущую наверх.
— Он живет на седьмом этаже. В мансарде. Вероятно, эта мансарда была пристроена позже.
— М-м-м.
Они поднялись на нужный этаж и надели белые защитные комбинезоны, лежавшие возле двери.
— Неплохо, правда? — сказал Фишер, верно истолковав молчание Моны. Квартира — нечто вроде «лофта»[2].
Прихожей нет, есть огромная комната с высоким потолком и сужающимися кверху стенами, с «французским» окном высотой, по меньшей мере, три с половиной метра, с прилегающей к нему террасой, для сооружения которой застройщику, должно быть, пришлось подкупить не одного чиновника из Комиссии по земельному строительству федеральной земли.
— Это единственная комната? — спросила Мона.
— Так только кажется. — Фишер ухмыльнулся. — За ней есть еще спальня, кухня и ванная.
— А жертва?
— В спальне. Выглядит ужасно.
— Ясно. Но этот труп у меня не первый.
— Я имел в виду, что это выглядит действительно жутко. — Фишер снова скорчил обиженную мину.
Мужчина лежит на полу, голый, руки и ноги слегка раскинуты. Из глубокой засохшей раны на шее вытекло столько крови, что светлое ковровое покрытие окрасилось в красноватый цвет. Лицо у мужчины серо-синее. Глаза закрыты, кажется, что он спит. Странно, потому что обычно глаза у мертвых хоть чуть-чуть, но приоткрыты или уж крепко зажмурены. Убийца, очевидно, уже после всего опустил ему веки. Окно закрыто, в комнате стоит неприятный запах. Может быть, дело в отоплении, включенном до упора. Видимо, из-за этого уже начался процесс разложения.
Нет. Это не запах тления, слишком рано. Мертвец обделался.
Мона видела жертв уличных разборок, попрошаек с пробитыми черепами и женщин, избитых жестокими мужьями, но здесь все было иначе.
Обычно ей не приходилось с таким сталкиваться. Интеллигентная атмосфера. Красивые мертвецы. А вот лужа крови, искаженные черты лица — это отталкивающе и похоже на фильм ужасов.
Фишер прервал молчание.
— На первый взгляд можно подумать, что кто-то перерезал ему горло.
— Но?.. — продолжила Мона фразу.
Заставить себя подойти ближе Мона не смогла. Пока не смогла. Странно, потому что она не брезглива. И дело не в запахе. Трупы, начавшие разлагаться, воняют куда хуже.
— Ребята из отдела криминалистической экспертизы хотели дождаться твоего прихода, прежде чем начать работу.
— Ну хоть кто-то! Как любезно!
— Посмотри на края раны, — сказал Фишер, не обращая никакого внимания на ее саркастическое замечание, но голос его все же стал немного добрее.
Моне все-таки пришлось подойти к мертвецу и склониться над ним. При этом она старалась дышать не глубоко и говорила сквозь зубы.
— Края раны какие-то рваные, если тебе интересно мое мнение, — донесся сзади голос Фишера.
Он был горд собой и говорил взволнованно. Хочет, чтобы его похвалили, ясное дело. Это не трудно, а вот атмосферу может разрядить.
— Э, хорошо, — сказала Мона. — Кажется, ты прав. Может, нож был не слишком острым.
Жуткая мысль. В таком случае смерть была более мучительной.
— Или это был совсем не нож.
— А?.. — Она воспользовалась возможностью отвернуться от трупа.
— Гаррота, — сказал Фишер.
— Что?
Хорошо бы сейчас на свежий воздух.
— Гаррота. Проволока с двумя ручками на концах. Все происходит очень быстро, оружие не нужно, шума никакого.
— Вот как. — Она медленно начала отходить к двери.
— Именно. — Фишер двинулся за ней.
Наконец они снова в гостиной. Стоять в такой огромной комнате глупо. Сесть не на что.
— Откуда ты знаешь? Ну, про гарроту?
— Из полицейской школы. Может, читал где-то.
— Звучит… э… убедительно. Кто он такой, собственно? Фишер вынул блокнот из кармана брюк и зачитал: «Константин Штайер, арт-директор и один из управляющих рекламного агентства «Вебер и партнер», что на Гизелаштрассе».
— Арт-директор? Что это такое?
— Что-то вроде главного чертежника. Отвечает за оформление рекламы.
— Сколько ему лет?
— Тридцать девять. Родился в Ганновере. С семнадцати лет проживал в Мюнхене. Учился здесь. Насколько нам известно, против него ничего нет. Даже по Фленсбурскому штрафному регистру.
— Кто его обнаружил?
— Его девушка, Карин Столовски.
— Когда?
— По ее словам, сегодня в три часа ночи. Вот так он и лежал. Она его не трогала. При виде трупа у нее началось что-то вроде истерики, она выбежала из квартиры, поехала на велосипеде к себе, рассказала все своей соседке, которую разбудила, и они вместе с ней и парнем соседки приехали сюда — ну, короче говоря, в четыре часа они вызвали патруль. Она уехала только двадцать минут назад.
— Кто?
— Карин Столовски, кто же еще? Домой ехать не захотела, плакала все время. Говорит очень быстро — совершенно не так, как здешние жители.
— А почему в три часа ночи? Я имею в виду, зачем она приехала к нему? И что она делала до этого?
— Карин Столовски говорит, что они поссорились. Она рассказала, что нарезала круги по городу на велосипеде, потом зашла в бар выпить, а потом поехала к нему мириться. Может быть, здесь не обошлось без кокаина или экстази.
— Откуда такая мысль? В квартире нашли наркотики?
Фишер затряс головой, как будто вопрос был совершенно неуместен.
— Ничего подобного не нашли, но это ведь еще ни о чем не говорит. Все они что-нибудь да принимают. Для повышения креативности, ха-ха.
И он презрительно скривился. Мона вспомнила, что раньше он, кажется, работал в отделе по борьбе с незаконным оборотом наркотиков.
— Когда они расстались со Столовски? — спросила она.
— Около половины двенадцатого.
— Кто-нибудь видел ее?
— Может быть, в баре, где она сидела с половины двенадцатого до двух и пила. Она не уверена.
— То есть, никто.
Фишер переступает с ноги на ногу, как будто куда-то торопится. Он вообще не может стоять спокойно. Теребит себя за губу, то скрещивает руки, то опять опускает, то засовывает в карманы брюк, то вынимает… Действует ей на нервы. А еще эта скрытая враждебность…
— Ты не можешь стоять спокойно?
— Я спокоен. Если тебя раздражает мое поведение…
— Ладно. Проехали. Ты просто очень беспокойный тип.
— Вовсе я не беспокойный тип, ты что, совсем? Психолог, что ли?
— А еще ты, наверное, очень впечатлительный. Это была вовсе не критика, так, просто соображение.
Фишер понемногу успокоился.
— Это надо проверить, — сказал он.
— Что?
— Слушай… — Он на секунду закрыл глаза. — Алиби Карин Столовски.
— Что она за человек?
— Двадцать девять лет. Учится на юриста, заканчивает четвертый курс.
— И? Какое впечатление производит?
— Нормальное. Только лицо заплаканное.
— Где она сейчас? — немного помолчав, спросила Мона.
— Патрульная машина отвезла ее домой. Она живет в Швабинге[3], на Кенигштрассе.
— Она одна?
— Нет, с ней соседка. Ждала ее дома.
— Тогда поехали, — сказала Мона.
— Честно говоря, я не думаю, что ее сейчас можно допрашивать.
— Вполне вероятно, но я хочу на нее хотя бы посмотреть, чтобы составить собственное мнение. Позвони в отделение, хорошо? Перенесем утреннее совещание на половину девятого.
Карин Столовски плачет, и, кажется, не похоже, что собирается в ближайшее время успокоиться. Пожалуй, ее стоит положить в больницу или хотя бы отвести к психологу. Есть психолог в отделении, но пострадавшие редко прибегают к его помощи. Им говорят о такой возможности, но они, очевидно от волнения, забывают об этом. А когда потом они о нем вспоминают, уже после разбирательств в полиции, после похорон — наверное, уже не решаются к нему обратиться.
Карин Столовски сказать нечего. Она встречалась с Константином Штайером всего лишь три с половиной месяца, и, по ее словам, они были счастливы вместе. Ничто не указывает на то, что убийца — она. Мотива тоже нет: соседка, не колеблясь ни секунды, заявила, что «Константин и Карин страшно любили друг друга». Ничего.
— А вы знаете коллег и друзей господина Штайера? — спросила Мона.
Должно было прозвучать успокаивающе, но, видимо, не прозвучало. Мона не очень хорошо умеет утешать.
— Не всех, — сказала Карин Столовски.
Столько плакала — голос слабый и хриплый. Лицо не накрашено, и в свете неоновой лампы общей кухни оно очень бледное, возможно, и от бессонной ночи. Пальцы машинально приглаживают густые короткие волосы.
— Есть кто-нибудь, с кем ваш парень ссорился?
— Нет. Не знаю. Конни был… — И снова горькие слезы.
Фишер стоит у кухонного окна и упорно смотрит на стену дома напротив. На улице постепенно светает. Мона берет Карин Столовски за руку. Рука очень мягкая, как будто прозрачная. Детская рука, с облезшим малиновым лаком на ногтях. Мужчинам такие руки нравятся. Они ассоциируются с роскошной жизнью. Руки Моны сильные, с коротко остриженными ногтями.
— Видите ли, мы бы с удовольствием оставили вас в покое. Но вы — наша, может быть, самая важная свидетельница. Если вы ничего не сообщите нам, мы, вероятно, никогда не найдем убийц вашего парня.
Может, она слишком давит на нее? Всхлипывать девушка, по крайней мере, стала тише. Соседка подала ей платок, чтобы та могла вытереть слезы, и наконец Карин Столовски сказала:
— Он не распространялся особо по поводу своей работы. Владельцы агентства, должно быть, идиоты.
— Как это? — спросила Мона, надеясь, что это зацепка.
— У Конни было… было… очень много идей, очень классных творческих идей, но владельцы агентства такие люди, которым лишь бы ничего нового не пробовать, для них нет ничего лучше старого и проверенного. Они абсолютно не признавали таланта Конни.
— Вот как.
Не вышло.
Фишер и дальше продолжает притворяться, что его ничего не касается. Придется все делать самой.
— Конни хотел уйти оттуда. Уже давно. Но работа в «Вебер и партнер» довольно хорошо оплачивалась, кроме того, работать только на себя сегодня довольно рискованно…
— Поэтому он остался.
Сотрудник, который считает себя лучше начальника. По такой причине даже босс-холерик не пойдет на убийство.
— А так Конни все любили. Врагов у него не было, для этого он был слишком… — Снова всхлип. И полный упрека взгляд соседки — мол, какая же полиция бесчувственная!
Мона встала, Фишер наконец-то оторвался от подоконника.
— И что теперь? — спросила соседка уже в прихожей. — Вы еще придете, или на этом и все?
Мона посмотрела на нее. Лицо соседки бледное, немного опухшее. Длинный свитер скрывает фигуру. Не такая заметная, как Карин Столовски. Чем-то вся эта ситуация ей очень даже нравится. Теперь Карин полностью принадлежит ей.
— Вы ее подруга?
— Да. Ну да. В принципе, да.
Если у Карин нет на примете кого получше.
— Позаботьтесь о Карин. Ей сейчас нужна поддержка.
— А вы? Я хотела спросить, нужно ли Карин еще раз приезжать в участок?
В участок. Это она по телевизору слышала.
— Ей нужно будет прийти в отделение, как только ей станет лучше. Нам нужно знать, что произошло вечером накануне убийства. Так что уезжать ей сейчас нельзя. По крайней мере, не предупредив нас. Вы передадите ей?
— Я скажу ей.
— Твоя помощь была просто неоценима.
Фишер молчит. В машине пахнет дымом. Мона вспомнила, что еще не завтракала. В желудке — черная дыра. Больно. Если сейчас что-то съесть, очень может быть, что ей станет плохо. Снова дошла до ручки. Это все из-за того, что у нее часто бывает бессонница.
— Эй, я с тобой разговариваю!
— Ты же все держала под контролем. — Фишер завел машину, как будто разговор его вовсе не касался.
— Что ты имеешь в виду?
Фишер повернул на Леопольдштрассе.
— Классный допрос. Ты даже не спросила, что произошло вечером. Ты могла хотя бы попросить составить список людей, которые знают Штайера.
— Она была совершенно невменяемая. Кроме того, ты можешь поучаствовать в следующем допросе и делать все, как считаешь нужным. Я не стану навешивать замок тебе на рот только потому, что я твоя начальница.
Фишер снова замолчал. Одной рукой, расслабленно, ведет машину и делает вид, что Моны здесь вовсе нет. И как на это реагировать? Никак? Попробовать поговорить по-хорошему? А может быть, «по-хорошему» — это не что иное, как трусость перед подчиненным?
Это ее первая настоящая должность руководителя. С тех пор как она начальник, ей платят по категории А12. Раньше платили по A11 — она была главным комиссаром уголовной полиции, теперь — по А12, но она по-прежнему главный комиссар уголовной полиции. Со всеми этими ступеньками иерархии очень легко можно запутаться. ГКУП де люкс — так называется ее должность в среде посвященных. Достигнет ли она когда-либо А13? Тогда она стала бы первым главным комиссаром уголовной полиции — ПГКУП. Мона непроизвольно вздохнула. Тогда можно было бы позволить себе отправить Лукаса в международную школу. Учеников этой школы утром забирают на автобусе, а после обеда привозят обратно. И Лукас будет учить английский и французский, а ей не придется постоянно беспокоиться о том, занимается ли он на продленке и следят ли там за тем, чтобы он делал домашние задания, и все такое прочее.
Но если так будет дальше продолжаться, об этом придется забыть. Может быть, дело в том, что она устала. Внезапно ей показалось, что десяти минут сна будет вполне достаточно, чтобы почувствовать себя лучше. Иногда в такие дни ни о чем другом думать не получалось.
Очень странное чувство — узнать о смерти знакомого из газеты. Ну, скажем, узнать об этом больше. В принципе, она уже знала. Она сразу же купила вечерний выпуск «Абендцайтунг» — на первом этаже Центрального вокзала, там, где на холодной плитке сидят торговцы и предлагают свой товар. А она даже жила не в этом районе.
Когда она прочла заголовок «Ужасное убийство в Найдхаузен», было очень трудно оставаться спокойной. Охотнее всего она бы прочла газету тут же, но это могло показаться подозрительным. С другой стороны: ну и что? Она — просто безымянный прохожий, развернула газету на ступеньках и читает, что в этом подозрительного?
Долго колебалась, а потом поднялась с непрочитанной еще газетой на эскалаторе в главный зал вокзала, оттуда вышла на одну из платформ и села на скамеечку. Это было ее постоянное место, и здесь она часто сидела целыми днями. Турки и итальянцы, которые, ловко огибая прохожих, носились по платформе со своими багажными тележками, похожими на гусениц, уже знали ее, приветственно махали ей рукой, но принимали то, что она не очень-то разговорчива, как должное.
И она раскрыла газету.
Жестокое убийство известного мюнхенского графика — полиция блуждает в потемках
39-летнего дизайнера Константина Ш., лежавшего в луже собственной крови, нашла его девушка. В три часа ночи она пришла к нему на квартиру на Гравелоттештрассе и в спальне сделала это ужасное открытие. По предварительным данным полиции, Константину Ш. самым жестоким образом перерезали горло. Убийца пока что не обнаружен. Мотив не известен. Друзья называют Константина Ш. приятным, щедрым человеком, у которого не было врагов. «Он и муху бы не обидел», — по словам шокированной соседки, такое впечатление производил Константин Ш. на всех. Креативный директор Швабингского рекламного агентства пользовался уважением коллег и сотрудников. Один из них сказал: «Я просто не могу осознать этого. Мы все скорбим по этому замечательному человеку».
И так далее, и тому подобное. Приятный человек, вот как! О да, Конни был чертовски приятным человеком — всегда, когда это было ему удобно. Если же нет, он вел себя, как…
От того, что теперь он мертв, она ощутила глубокое, нездоровое удовлетворение. Все-таки она его победила. Он был таким живым, что в его присутствии она иногда чувствовала себя как зомби, но теперь с этим покончено. Она свободна. Зависть, последствие безответной страсти, ушла раз и навсегда. Теперь не нужно ненавидеть себя за то, что не может быть такой, как он. Она победила.
Мертвецы всегда проигрывают. Теперь ничего из того, что они когда-либо пережили, сделали и оставили после себя, не имеет значения. Ну хорошо, были Гете, Бетховен или — ну ладно — Гитлер; о них не скоро забудут после их смерти. Но Конни был всего лишь художником-неудачником. Она не смогла удержаться от улыбки и сильнее склонилась над газетой, затем быстро бросила взгляд направо, налево, чтобы проверить, не следит ли кто-нибудь за ней.
И в этот момент она услышала визг тормозов подъехавшего автомобиля. Она подняла глаза и с удивлением обнаружила, что платформа полна людей, которые тащили свои сумки мимо лавочки, на которой она сидела, и смотрели так, будто она, спокойно сидящая здесь и никого не трогающая, намеренно кого-то обидела. Звуки, доносившиеся отовсюду, не стихали, а, наоборот, обрушились на нее со всей силой. Смех, болтовня, скрежет тяжелых, перетаскиваемых по брусчатке чемоданов, глухое топанье резиновых подошв, острое постукивание высоких каблуков — все это впивалось ей в мозг. Нужно было уходить от этих невыносимых звуков.
И тут же ей расхотелось идти обратно в свою квартиру, в это отхожее место. Постепенно она осознала, что какое-то время действительно думала, что хотя бы смерть Конни сможет что-то изменить в ее жизни. Но ее жизнь осталась такой, какой и была, вне зависимости от того, есть Конни или его нет. Пусто. Теперь ощущение пустоты вокруг нее усилилось, потому что одного из тех, кто так долго занимал ее мысли, больше нет.
Ничего не изменилось в ее положении. Напротив, все стало еще хуже. Она поднялась, аккуратно сложила газету и медленно пошла к выходу.
Когда семь лет назад Мона пришла в 11-ое отделение, в комиссию по расследованию убийств, на собеседование, она чуть не заблудилась. Сначала она обнаружила себя у входа в забегаловку в восточном стиле, потом перед «Пицца Хут», а потом поняла, что здание, которое ей необходимо, находится как раз между ними. Ничто на этой улице, расположенной неподалеку от Центрального вокзала, не указывало на присутствие полицейского учреждения. Само здание производило впечатление заброшенного, как и весь район, в котором оно находилось. Здесь были расположены отделения с 11-го по 14-е: комиссия по расследованию убийств, отдел судебно-медицинской экспертизы, отдел по борьбе сорганизованной преступностью, по борьбе с торговлей людьми, с проституцией и оперативный отдел, известная профильная группа Бергхаммера. Долгие годы Мона была закреплена за КРУ 3.
«Хотелось бы видеть на этом месте женщину, — сказал тогда ей Бергхаммер, после того как предложил повышение — должность руководителя КРУ 1. — Но тебе будет нелегко».
Сегодня она понимала: ей предложили эту должность, как прокисшее пиво. Возможно, ей тогда стоило поинтересоваться, не было ли других претендентов. С другой стороны, такие вопросы не задают, если хотят получить повышение.
Новое бюро Моны занимало помещение площадью двенадцать квадратных метров и казалось еще меньше, потому что слева и справа на полках возвышались толстые папки-регистраторы. Поскольку она проработала здесь всего десять дней, времени разобраться даже с самыми свежими записями еще не было.
Зазвонил телефон. Внутренний звонок.
— Мона, все уже на месте.
Совещание!
— Уже иду.
Она — единственная женщина, занимающая руководящую должность. Коллеги, которые за многие годы совместной работы знали ее, по крайней мере, в лицо, со времени этого повышения стали смотреть на нее, как на какую-то диковинную зверушку, если не отводили взгляд. Никто не вел себя по отношению к ней невежливо или открыто враждебно, но как только она входила в комнату, все разговоры прекращались и лица говоривших становились ничего не выражающими и замкнутыми. Или еще хуже: что бы она ни сказала, это тут же, с ошеломляющей быстротой либо принималось на веру, либо же пропускалось мимо ушей.
Если она все это себе не выдумала, это называется моббинг, но понимание этого ни к чему не ведет. После нескольких самоубийств подвергшихся унижению женщин-полицейских руководители отделений решили принять меры, направленные против дискриминации женщин. Как это выглядит на практике, она теперь видит сама. Прошибить стену молчания невозможно. Скорее, нужно притворяться, что ее просто нет. Тогда появляется шанс, что со временем эта стена исчезнет — взаимопонимание может этому поспособствовать. По крайней мере, в этом Мона пытается убедить себя каждое утро, когда снова с большой неохотой идет на работу, которая, конечно, не идеальна, но все же лучше, чем никакой.
Мона открывает дверь в конференц-зал. Ее встречает гул голосов.
— Этого не может быть! Я не верю!
— Я тебе точно говорю! Сам посмотри!
— Что случилось? — спрашивает Мона. Прямо, непринужденно — так, как, по ее мнению, должна спрашивать начальница.
Пятеро мужчин и одна женщина поворачиваются к ней, замолкают, опускают взгляды. Мона глубоко вздыхает и обращается к Фишеру:
— Ганс, может быть, ты мне скажешь, о чем речь?
Фишер борется с собой, раздумывая, стоит ли ее посвящать. «Кто-кто, — подумала она, — а он обязан ей сказать, ведь она возглавляет дознание. Так что можно не нервничать. Только так. Спокойно, глубоко дышать». Это действует — ей тут же становится лучше.
— Пришел факс. От родителей жертвы. Точно такой же факс пошел в СМИ.
Мона села на стул с бежевой обивкой.
— Ты имеешь в виду, что родители Константина Штайера прислали нам факс? С чего бы это? Их ведь уже допрашивали! — Вопрос о том, почему ее не информировали раньше, она решает проглотить.
— Они будут жаловаться. На то, как ведется расследование, — говорит Фишер и передает ей бумагу.
Мона читает и ненадолго задумывается.
— Переносим совещание на половину одиннадцатого.
— Не волнуйся ты так. Ты же не виновата в том, что они спятили.
Мона с недоверием смотрит на своего коллегу Армбрюстера. ПКУП Армбрюстер, глава КРУ 4. Он предлагает ей сесть. Разговаривает с ней как с равной. Ни того, ни другого раньше не случалось. С тех пор как она получила новую должность, Армбрюстер предпочитает ее не замечать.
— А как, по-твоему, мне реагировать? — спросила Мона и угрюмо отметила, что голос у нее звучит чересчур обиженно.
— Кто-нибудь из них находится под подозрением?
Армбрюстер, вероятно, выглядел бы лучше, если бы сделал себе другую прическу. А то у него просто кошмарный вид — волосы зачесаны вперед, уложены феном. Но, в конце концов, разве это проблема Моны?
— Нет, они были на приеме у друзей в Ганновере. С помощью коллег из Ганновера мы это проверили.
— О’кей, в таком случае это письмо — не отвлекающий маневр. Позвони им, спроси, действительно ли они уже связались с прессой. Ганновер ведь далеко отсюда. Они же не знают местных СМИ.
— Если бы! С позавчерашнего дня они сидят в «Рафаэле». Уже давали короткие интервью.
Армбрюстер присвистнул. Над столом распространился слабый запах лука.
— В «Рафаэле»!
— Ага. Они не бедные, насколько я понимаю.
— Поговори с ними, может быть, им просто нужен кто-то, кто бы их поддержал. Но одно я могу тебе сказать наверняка: ты с этим делом еще намучаешься. Богатые мертвецы — это сложно.
— Очень может быть. Это мой первый богатый мертвец.
Совещание закончилось быстро, потому что новостей не было вообще. Шестеро сотрудников допросили восемнадцать человек за три дня. Знакомых, друзей, коллег, соседей, родителей, женщину, убирающую в квартире Штайера, почтальона, сотрудников службы доставки суши, где обычно Штайер оформлял заказы. Никто ничего не видел и не слышал. Ни у кого не было ни малейших подозрений, ни одного достойного мотива, никто не мог сообщить ни о чем, что могло бы хоть как-то помочь. Не у всех было алиби, но поскольку их никто не подозревал, оно им и не требовалось.
— У этого типа не было врагов, — подытожил Фишер.
— Это едва ли, — не согласилась Мона.
— Вполне вероятно. Бандитам вовсе не обязательно знать свою жертву.
— Ты же знаешь, что об этом не может быть и речи. У Штайера даже бумажник не украли.
— Убийце помешали.
— Кто? И почему этот человек до сих пор не объявился — это при таком резонансе в СМИ?
Фишер промолчал. Об этом они уже говорили. Фишер придерживался той точки зрения, что, исходя из данных, которыми они располагали, какие-либо иные версии, кроме убийства с целью ограбления, стоит исключить. Сценарий он представлял себе следующим образом: взломщик просто позвонил в дверь, Штайер его спокойно впустил. Первое возражение: преступление по методике «застать врасплох» случается, но, как правило, днем, а не среди ночи. Возражение второе: почему после убийства преступник ничего не унес с собой, хотя, судя по тому, что им известно, ему никто не помешал? Потому что его внезапно охватила паника после кровавой бойни, которую он устроил, — так получалось по второй версии Фишера. А она основывалась на его опыте, согласно которому большинство уголовных преступников становятся таковыми потому, что для легальной деятельности они туповаты.
Мона знала, что чаще всего так оно и было. Возможно, существует маленький процент интеллигентных преступников-джентльменов, но, по крайней мере, ей еще ни один такой не встречался. И тем не менее, в убийство с целью ограбления она не верила.
— Гаррота — это железный ошейник. В Испании и Португалии с ее помощью приводили в исполнение смертный приговор, — сказал судебный медик, маленький кругленький человечек со здоровым цветом лица, профессор из Института судебной медицины.
Его фамилия Герцог, из-за невысокого роста и гордой осанки в одиннадцатом отделении его называют Наполеоном. Мона выше его на целую голову, но он обычно на нее смотрит так, как будто все совсем наоборот.
Они стоят на первом этаже Института судебной медицины перед тяжелыми матовыми металлическими дверями холодильников. Что-то загрохотало, и одна из дверей открылась. Лысый молодой человек вывез на каталке труп Константина Штайера.
— Куда его поставить?
— Подкатите его к окну, — сказал Герцог и жестом велел Моне следовать за ним.
Его шаги по кафельному полу эхом отдавались в просторном помещении. Слабо пахло дезинфицирующими средствами.
— И давно вы на новом посту? — тоном, каким ведут светскую беседу, спросил Герцог.
— Скоро две недели, — ответила Мона, хотя она была уверена, что Герцогу это известно, — ведь Фишер вчера присутствовал при вскрытии.
— Спасибо, Бернд, — сказал Герцог молодому человеку, который тут же удалился.
Мона откинула белую клеенку. Яркий дневной свет упал на мертвого Штайера, и его кожа показалась еще серее. От подбородка к гениталиям шел длинный шов. Рана на шее тоже было зашита — грубыми стежками.
— Фишер говорит, что он не задохнулся. Это правда?
Герцог улыбнулся. Если вопрос и поставил его в тупик, это совершенно не было заметно. С чего Фишеру врать ей? Ведь существует протокол вскрытия.
— Скажем так: он бы задохнулся. Если бы до этого не умер от воздушной эмболии.
— Ну да.
Герцог склонился над трупом и приложил палец к ране на шее.
— Яремная вена повреждена очень тонким, очень прочным орудием удушения, поэтому было много крови. Если из яремной вены идет кровь, то в систему кровообращения может попасть воздух, тогда сердце взбивает кровь в пену, если можно так выразиться. Это приводит к судорогам. И сердце перестает биться.
— Сколько это продолжалось?
— Что-то около шести минут, я думаю. Через четыре минуты он потерял сознание.
— А орудие преступления?
— Фишер подал мне идею, и я думаю, что это довольно разумно: вероятно, очень тонкая проволока, прикрепленная к двум деревянным рукояткам, чтобы руки не резало. Понимаете? — Герцог сделал движение руками, как будто растягивал эспандер. — Эту штуку накидывают жертве на шею и резко тянут за ручки. Очень простое, тихое и весьма эффективное оружие. Все необходимое можно купить на строительном рынке.
— Его не усыпляли? Наркотики, барбитураты и тому подобное?
— Производная бензодиазепина, — быстро сказал Герцог, как будто только и ждал этого вопроса.
Мона насторожилась. Этого Фишер не говорил.
— Валиум или что-то в этом же духе?
— Да, пожалуй. Может быть, и валиум. В любом случае, какой-нибудь транквилизатор. А как вам работается на новом месте? Кстати, примите мои искренние поздравления.
— Спасибо. А доза?
Герцог снова улыбнулся, и внезапно Мона почувствовала необходимость довериться ему. Но для этого они были недостаточно близко знакомы.
— Довольно высокая, но все же он не был одурманен, если вы это имели в виду. Может быть, немного. Но, в принципе, он был в полном сознании.
Мона не поняла. Герцог пояснил:
— Я думаю, что он сам принял его. Возможно, он принимал его достаточно долгий период времени. Ну, какой-то врач прописал ему, все законно. В качестве психологической поддержки. У него был кризис?
— Я не знаю. Все, кого мы допрашивали, утверждают обратное. Может быть, он был чем-то болен?
— Ничего подобного. Этот парень был совершенно здоров и находился в отличной форме. Органы в полном порядке. Кровь в порядке. Очень жаль, если вы понимаете, что я хочу сказать.
Мона кивнула и посмотрела на труп Константина Штайера, который теперь уже можно было передать близким для захоронения. Красивый труп, как говорили медэксперты, когда похороны и поминки проходили без задержки. Для Моны это выражение внезапно приобрело буквальное значение. Константин Штайер был по-прежнему красив, несмотря на рану на шее и грубый шов, изуродовавшие тело, хотя смерть забрала у него то, что характерно для живого человека. У него были тонкие черты лица, темные густые волосы, стройное сильное тело, широкие плечи. Не наркоман, не пьяница, не бомж, ослабленный болезнями. Нормальное безбедное существование, которое оборвала смерть. Человек, который любил жизнь, у него было много планов на будущее. Такое впечатление он, по крайней мере, производил на весь мир.
«…Наш сын был для нас всем», — сказано в письме родителей, напечатанном в местной прессе. «Он был дружелюбным, достойным любви, радостным человеком. Никогда никому не давал повода для ненависти или агрессии. Поэтому мы не успокоимся, пока не будет пойман преступник, оборвавший его жизнь самым жестоким образом. И мы решительно требуем активных действий со стороны местных властей. К примеру, существует неслыханная практика не информировать близких жертвы о том, как продвигается расследование. (А продвигается ли оно вообще? У нас сложилось обратное впечатление!) Вместо этого нам заявили, что на данный момент нет подозреваемых, но будут приняты все меры и проверены все возможные версии. Пытаться отделаться от нас такими пустыми, ничего не значащими фразами после того, как мы потеряли своего единственного ребенка! Горько сознавать это, и мы не потерпим такого отношения к себе».
И так далее. Мона так и видела перед собой заголовки газет: «Родители убитого жалуются на крипо[4]».
Последовав совету Армбрюстера, она позвонила Штайерам и пообещала им прийти сегодня вечером в «Рафаэль» и рассказать о ходе расследования. Возможно, это было ошибкой. Но мать Штайера истерически всхлипывала в телефонную трубку, поэтому Мона решила, что лучше встретиться и поговорить. Иначе у матери произойдет нервный срыв, и пресса сразу же раструбит об этом.
— И еще раз по поводу гарроты, — сказала она Герцогу, медленно закрывая труп пленкой, но оставив открытыми лицо и шею.
— Это не гаррота. Я же вам объяснил. Откуда взялось это название?
— Фишер так решил. Из-за краев раны.
— Ну, по поводу проволоки я вам уже высказал свое мнение. Не гаррота, а проволока.
— Да, — согласилась Мона. — Я, в принципе, за формулировки не цепляюсь. Забудем про гарроту.
Она заговорила чересчур громко. Нужно взять себя в руки. Слишком уж эмоционально она реагирует и обнаруживает, таким образом, свои слабости. Но она внезапно так глубоко вздохнула, что Герцог с любопытством взглянул на нее.
— Вам нехорошо?
— Нет, — сказал Мона и тут же почувствовала, что атмосфера в помещении действительно тяжелая.
Старый пожелтевший кафель, бетонный пол, три серые каменные ванны. Сам труп. Она так много их уже видела. Так часто слышала звук, с каким труп кладут на каталку — глухое громкое «бух», потому что безжизненные мускулы уже не могут смягчить удара костей об металл. Она присутствовала при множестве вскрытий, выдерживала запахи кала, мочи и гниющего мяса, вид крови и жидкости, содержащейся в организме, стекающих в каменные ванны. Тем не менее в этот раз все было иначе.
— Здесь нужно положить новую плитку, — наконец заявила она.
— К сожалению, на ремонт денег нет, вы же знаете, — сказал Герцог и посмотрел на нее в упор.
— Ну да, везде все одно и то же. — Мона попыталась взять себя в руки. — Но вернемся снова к орудию убийства. К проволоке.
— Да. — Герцог наконец отвел взгляд и снова стал профессионалом. — Края раны бахромчатые, не такие, как при порезе ножом. Кроме того, рассечена вся шея, то есть и сзади тоже. Хотите посмотреть на рану со спины? Тогда нужно перевернуть тело.
— Нет-нет.
— Вот здесь, на веках, вы видите точечные ранки, которые со всей очевидностью указывают на орудие убийства. Нет ни малейшего сомнения. Я бы сказал, убийца потянул со всей силы, так, что порвал яремную вену.
— Вы думаете, убийца хотел этого? Убедиться в том, что Штайер действительно мертв, я имею в виду?
Голубые глаза из-под бесцветных ресниц внимательно смотрели на нее.
— Я думаю, каждый преступник, который планирует убийство, хочет быть абсолютно уверенным в том, что дело выгорит.
Мона улыбнулась сжатыми губами.
— Не аффект?
Теперь — так же холодно — улыбнулся и Герцог.
— Расследование должны проводить вы. По моему мнению, никто не станет изготавливать подобное оружие, если не собирается его использовать. Я думаю, что эту гарроту, как вы ее называете, сделали только с одной целью: кого-нибудь убить.
Мягкий желтоватый свет, современная элегантная мебель. Мона жует кусочек белого хлеба. Госпожа Штайер хорошо подготовилась, как к официальному визиту. Ее муж безучастно смотрит в одну точку. Его красиво постриженные волосы растрепаны, дорогая куртка помята, как будто он не снимал ее несколько дней. Константин Штайер был их единственным сыном. Теперь у них никого нет, и Моне показалось, что именно это и есть самое страшное для обоих: необходимость быть вместе. Без сына, ради которого следует сохранять хорошие отношения.
Чего они ждут? Утешения? Как можно их утешить? Преподнести убийцу на блюдечке с голубой каемочкой? У полиции нет даже подозреваемого. Даже ход событий не удалось восстановить.
— Что-нибудь съедите? — хрипло спросил господин Штайер. Попытался откашляться и зашелся в кашле.
— Нет, спасибо. Разве что кофе, если можно.
— Пожалуйста, — сказала его жена. — Сделайте нам одолжение, поешьте с нами. Мы угощаем, само собой.
— Но я…
— Ну пожалуйста! Вы же наверняка проголодались после такого долгого дня…
— Перестань, Рената! Ты ее в краску вгоняешь! — заметил Штайер, однако еще раз передал Моне меню с молчаливой просьбой в глазах туда все же заглянуть.
Наконец она заказала курицу: дорого, но, тем не менее, дешевле большинства остальных блюд. Госпожа Штайер заказала морковный суп-пюре, господин Штайер — салат. Все намного дешевле, чем курица.
— Вы далеко уже продвинулись? Есть у вас подозреваемый?
Голос Штайера стал на пару градусов теплее, он выпрямился, выглядит оптимистичнее, энергичнее. Это единственная его цель, она и заставляет его жить: отмщение. В Америке родственники многих жертв не отказывают себе в том, чтобы присутствовать при казни убийцы. Как будто надеются, что его смерть что-то изменит. Но чувство удовлетворения никогда не наступает. Наоборот, боль возвращается, рано или поздно, более сильная и властная, потому что после акта возмездия, совершенного государством, нет уже ничего, что можно было бы ей противопоставить.
Мона читала об этом в статье. Когда кого-то убивают, оставшиеся в живых родственники настойчиво требуют возмездия. Мона решает скопировать им статью. Сможет ли эта информация помочь, она не знает. Иногда она бывает полезной. Со Штайером этот номер однозначно не пройдет. Он даже не признается в своих намерениях. Он будет цепляться за абстрактное понятие «справедливость» и крепко верить в то, что это важнее всего. Ему даже и в голову не придет попытаться забыть о своем горе.
Мона сказала:
— На данный момент у нас нет подозреваемых. Никаких следов. Я бы с удовольствием сообщила что-нибудь другое, но врать вам нет никакого смысла. Ваш сын был очень успешным человеком. Всем нравился, все желали ему только добра. Должно быть, у него был враг, но мы не знаем, кто это мог быть. Мы в растерянности, поэтому я и пришла к вам. Да, вас уже допрашивали, но, возможно, вы знаете что-то еще, что могло бы нам помочь.
— Что мы можем сделать? — спросила госпожа Штайер, загоревшись.
Было очевидно: ей хочется что-нибудь предпринять. Не сидеть просто так, окаменев в своем горе. Подали еду, но никто из них троих не обратил на это ни малейшего внимания.
— Ваш сын Константин жил в Мюнхене на протяжении семнадцати лет. Приезжал к вам три-четыре раза в год, всегда проводил с вами рождественские каникулы. И у него практически не было в Ганновере знакомых и друзей. Я права?
— Да, так и есть. Если он приезжал в Ганновер, то только из-за нас, — сказала госпожа Штайер.
— Он никогда больше никого не навещал, когда был там? Старых школьных друзей?
— Нет, Ганновер остался для него в прошлом. Был интересен ему только тем, что там живем мы. В порядке вещей для взрослого мужчины.
— Вы довольно часто приезжали к нему сюда. Где вы в таком случае останавливались? У него?
— Нет, нет. Здесь, в отеле. Мы часто обедали у него. Он так вкусно умел готовить…
Госпожа Штайер замолчала, борясь со слезами. Ее снова охватило отчаяние. Теперь горе будет всегда рядом, всю оставшуюся жизнь будет мучить ее. Никогда не почувствует она себя счастливой. Но еще ужаснее было осознание того, что, возможно, во всем виновата она. Может быть, Господь карает ее, потому что она недостаточно ценила то, что у нее было. Не благодарила Бога за то, что имела.
— Может быть, закончим? Уже поздно, и вы устали.
— Нет… Нет, прошу вас. Я справлюсь.
— Когда вы бывали у него, вы знакомились с кем-то из его друзей?
Госпожа Штайер нетерпеливо перебила ее.
— Извините меня, но мы уже рассказывали об этом вашим коллегам. Мы назвали имена людей, которых встречали у Константина, мы…
— Людей, которых вы нам назвали, мы уже проверили и перепроверили. Ни у кого из них не было повода причинить вашему сыну зло.
Госпожа Штайер покачала головой и сказала уже более миролюбиво:
— Мы вместе с вашими коллегами составили список. В нем было пять или шесть человек. Больше мы у Константина ни с кем не знакомились, это точно.
— В таком случае расскажите мне о Константине. О его характере. О темной стороне его души. Нет таких людей, которые были бы счастливы все время, никто не безупречен. Вы же знаете его лучше самого близкого друга. Подумайте. Были у него проблемы?
Супруги посмотрели друг на друга. Думают. Прилагают очевидные усилия.
— Он был просто чудным ребенком, — наконец сказала госпожа Штайер.
— Да, то же самое говорят все остальные. Но так не бывает, чтобы человек постоянно был счастлив.
Молчание. Мона задумалась, стоит ли рассказать им о бензодиазепине, обнаруженном в крови. О баночке с валиумом, которую оперативная группа нашла в ванной комнате в доме Константина. Вместо этого она принимается за свою курицу. Мясо остыло, стало жестким, к тому же оно какое-то волокнистое. Застревает в зубах. Холодное мертвое мясо. Осторожно положила вилку на тарелку, сделала глоток воды. Кажется, время споткнулось и остановилось.
И тут госпожа Штайер сказала неестественно звонко и резко:
— Я не понимаю, куда вы клоните! Вы пытаетесь представить все так, будто мой сын сам виноват в… Это не так. ЭТО НЕ ТАК!
Она вскочила, стул, на котором она сидела, упал. Она настолько побледнела, что Мона и господин Штайер тоже машинально вскочили, но госпожа Штайер подняла руку жестом регулировщика, и они застыли на месте.
— Константин не виноват в своей смерти. Не было никаких темных сторон, никаких тайн…
— Мне кажется, вы неправильно меня поняли.
— Замолчите!
Штайер с ужасом смотрел на жену.
— Рената, ты бы лучше…
— И ты тоже успокойся! Ты не единственный здесь, кто имеет право выходить из себя!
— Конечно нет, но…
— Теперь моя очередь!
— Хорошо, госпожа Штайер, — согласилась Мона. — Мы оба помолчим, а вы скажете все, что хотели. Но сначала мы снова сядем. Идет?
Мона окинула взглядом полупустой ресторан. Остальные посетители напряженно уставились в свои тарелки, официанты старательно держались от них подальше.
Штайер поднял стул жены и подставил его. Госпожа Штайер поспешно села. Лицо по-прежнему напряжено и выдает сильнейшее возбуждение. Муж стоит за ее спиной и смотрит на нее так, будто гордится ею. Вполне вероятно, что он никогда не видел ее в таком состоянии.
— Пару дней назад, — сказала, наконец, госпожа Штайер, — я стояла в саду и разговаривала с почтальоном. Он уже далеко не молод и знает Константина с самого детства. Каждый раз спрашивает о Константине, как он там — мне это очень приятно. Он всегда говорил, что Константин был одним из самых вежливых, приветливых и веселых детей, каких он когда-либо видел. Тем утром я услышала, как зазвонил телефон, и побежала взять трубку. Я бросила старика одного, потому что ждала звонка из мастерской, в которой чинили мой автомобиль. Но это был звонок из полиции. — Она заплакала, опустив голову на руку.
Мона решила подождать, ей было неловко. Момент, когда можно было сказать о валиуме, однозначно упущен. Может быть, завтра. Господин Штайер подозвал официанта, а Мона попрощалась с ними.
Когда она наконец приехала на Штляйсхаймерштрассе, чтобы забрать сына, был уже двенадцатый час. Отец Лукаса, Антон, купил эту квартиру три года назад. Дом, в котором она находится, выглядит настолько запущенным, что кажется, вот-вот развалится. Но это впечатление обманчиво. Антон купил квартиру за смешные деньги, несмотря на удобное расположение дома — между Шеллингштрассе и Терезиенштрассе — исключительно потому, что состояние дома других покупателей не устраивало. А он переделал помещение на седьмом этаже в элегантную двухэтажную квартиру с террасой на плоской крыше, вложил в переоборудование квартиры, наверное, в два раза больше, чем стоило само жилье, и теперь наслаждался, глядя на удивленные лица гостей, когда показывал им это произведение искусства.
«Нужно видеть потенциал, скрытый в вещи», — говорил он всегда.
Мона еще не успела вставить второй ключ в замочную скважину, как он уже распахнул дверь.
— Где ты так долго была?
Звучит беззлобно, скорее несколько драматично. На нем — белая, слегка мятая льняная рубашка и черные льняные брюки, которые наверняка стоят немало. От него за три километра несет его любимым лосьоном после бритья от Йоопа. Тот, кто плохо с ним знаком, решил бы, что он так вырядился ради Моны. Но она-то знала его уже много лет, и ей известно, что даже посещение консультанта по налоговым вопросам — крупной женщины за шестьдесят лет — является для него поводом разодеться в пух и прах. Главное, чтобы это была встреча с женщиной.
— Как дела вообще?
Он так и сияет, крепко обнимает ее. Невольно Мона напрягается. Она чувствует себя доской, совершенно безжизненной. Так всегда: ей требуется время, чтобы оттаять. Антон до сих пор единственный мужчина в ее жизни, которому это, кажется, ни капельки не мешает. В таких случаях он просто крепко обнимает ее и ждет, пока она расслабится. Антон не намного выше ее, зато он широкоплечий, сильный, правда, с маленьким животиком, от которого он безуспешно пытается избавиться уже не первый год.
Жаль, что они не могут быть вместе.
— Ты хорошо пахнешь, — сказал Антон, как будто прочел ее мысли. Зарылся лицом в ее волосы.
— Да брось ты!
— Я серьезно. Потом и работой. Пот — это…
— …духи рабочего, — закончила Мона фразу и осторожно высвободилась. — Твой репертуар не меняется, — добавила она недовольно, но ей стало лучше.
— Хочешь стакан вина, прежде чем поедешь? Лукас уже спит.
Мона знает, чем все закончится, если она сейчас согласится. Но, с другой стороны: ради кого она, собственно, пытается себя контролировать? О’кей, Антон со своими делами постоянно балансирует на грани между легальным и нелегальным, и в тюрьме уже сидел за фиктивное банкротство. Если кто-то из коллег Моны узнает, что отец ее сына продает в Польшу машины и зарабатывает на этом кучу денег, не всегда честными методами, это может повредить ее карьере.
А если конкретно, она боится, что ее снова будут из-за него допрашивать.
Впрочем, какая разница? Кроме того, он — самый лучший отец, какого она только могла бы пожелать для Лукаса.
И поэтому она сказала: «О’кей» — и не только потому, что хотела быть честной перед собой.
Когда на следующий день Мона вернулась после обеденного перерыва, ее ждал невысокий седой мужчина. Сидел на стуле для посетителей и держал на коленях красный портфель. Мона никогда раньше его не видела.
— Мне сказали, что вы — э… та самая сотрудница, которая занимается делом об убийстве гарротой. Мы с вами коллеги.
— Убийство гарротой? Что это еще такое?
Мужчина протянул ей «Бильдцайтунг». «Полиция разыскивает душителя, использующего гарроту».
Откуда они знают про гарроту? Об этом на пресс-конференции не было сказано ни слова!
Мона молчала. Кто этот тип? Не из «Бильд» ли? Вообще-то она знает репортеров «Бильд», но, может быть, это новенький?
— Кто вы, собственно говоря?
Он представился Игоном Боудом, главным комиссаром по расследованию уголовных дел полицейского управления в Мисбахе. По его мнению, существует связь между ее делом и делом, над которым он в данный момент работает.
— Убийство?
— Да, конечно. Женщина. Задушена в ночь с двадцать восьмого на двадцать девятое сентября. Вероятно, также гарротой, или как там это называется. Чистая похабщина.
— Это не гаррота. Гаррота — это железный ошейник…
— Но здесь же написано!
— Вы что, верите всему, что написано в «Бильд»?
— Здесь написано, что это был кусок проволоки с двумя ручками.
— Это только наше предположение.
— Вот-вот. И мы так считаем.
Мона глубоко вздохнула. Она только что пообедала — съела гамбургер и картошку фри — и чувствовала приятную расслабленность.
— Убийство произошло в Мисбахе?
— Нет. В Тироле, под Тельфсом, в горах. Но женщина проживала в Иссинге, в округе Мисбах.
— Она там отдыхала? В Тироле, я имею в виду.
— Я бы так не сказал. Она путешествовала с мужем и десятью учениками, это была своего рода экскурсия. Они ночевали в хижине в горах.
— Она была учительницей?
— Нет, учитель — ее муж. Он преподает французский в интернате на Тегернзее, как раз в Иссинге. Вы знаете это место?
— Что, интернат? Нет.
— Ну, в общем, она там была. Еще одна сопровождающая.
— Ага.
— В ночь на двадцать девятое сентября она вышла из хижины. Почему — этого не знает никто. Наутро ее нашли в ущелье. Задушена, как я уже сказал. Вероятно, проволокой — так считает наш патологоанатом. Сильное кровотечение. Была повреждена артерия. После этого она упала в ущелье и пролетела метров двадцать. Или ее туда сбросили.
Мона взглянула на календарь.
— Сегодня двадцатое октября. И все это произошло три недели назад в ста километрах отсюда. Не вижу никакой связи.
— Вот как? Сколько убийц, использующих гарроту, вам уже встречалось?
Последовала пауза.
— Ни одного, — призналась Мона. Пояс от «Ливайс» впился в живот, и она подумывала о том, как бы незаметно расстегнуть верхнюю пуговицу на джинсах. — Но бывают же иногда совпадения, — сказала она вместо этого. — Как эти амок-убийцы. Иногда месяцами ничего не происходит, а потом внезапно их появляется сразу трое.
Но даже саму себя ей убедить не удается.
Последний день своей жизни Константин Штайер провел в агентстве «Вебер и партнер». Утром он сделал несколько оригинал-макетов и поговорил с фотографом, который хотел сотрудничать с агентством. Наконец Штайер разработал первоначальный вариант для рекламы производителя ликеро-водочных изделий. Днем пообедал вместе с владельцем агентства и клиентом в итальянском ресторане на Унрегерштрассе.
После обеда был на совещании, так как один из клиентов безо всякого объяснения в последнюю секунду отказался от заказа. Необходимо было всем вместе обсудить, что же получилось не так. Все утверждали, что Штайер вел себя как обычно. Никто ничего странного не заметил.
Штайер вышел из агентства около половины восьмого. Карин Столовски заехала за ним. Она хотела сделать ему сюрприз и купила все необходимое для курицы «карри». Они поехали к нему домой, приготовили курицу между 20 и 21 часом, потом они поели.
За едой Карин Столовски сообщила, что в выходные к ней приедут родители. Они хотели бы познакомиться с ее новым молодым человеком. В протоколе ее свидетельских показаний записано: «Я этого не предполагала, но Константин абсолютно не обрадовался. Начал придумывать дурацкие отговорки. Мол, ему нужно работать в выходные, он не в настроении общаться с чужими людьми, для этого можно выбрать другое время». Сначала Карин Столовски решила, что он шутит. Что такого в том, чтобы пообедать с родителями своей девушки? Это ведь не обязывает жениться!
Ошибкой было то, что она продолжала настаивать. И наконец он страшно разозлился. Сказал, что терпеть не может, когда на него давят, у него нет ни малейшего желания быть представленным в качестве жениха, пусть оставит его в покое, с него и так достаточно людей, сидящих у него на шее.
Что он имел в виду, говоря «сидящих на шее»?
Этого Карин Столовски не знала. И никто из тех, кого они допрашивали, не знал. Вероятно, он сказал это просто так.
Ну, в любом случае, дальше разгорелась ссора. Наконец Карин ушла, но, конечно же, надеялась, что он будет ее удерживать. Но он не стал этого делать. Она бежала по лестнице до первого этажа. На улице она взглянула на его окно, но он даже не посмотрел ей вслед. У нее было такое чувство, что он нарочно завелся, чтобы избавиться от нее.
Не считая убийцы, Карин Столовски — последний человек, который видел Штайера живым. Предварительные токсикологические исследования не дали ничего интересного. Не было чужеродной ткани под ногтями Штайера, никаких следов борьбы. Волоконный анализ его одежды еще не закончен.
— А это не могла быть она? — спросил ПГКУП Кригер, руководитель всех КРУ и непосредственный начальник Моны.
— Кто? Эта Столовски? Нет, — сказала Мона. — Эта девчонка настолько… — В голову не приходило более точного слова, чем «невинна», но оно казалось ей неподходящим. — Чтобы такие начали убивать, должно произойти что-то из ряда вон выходящее.
— Может быть, у нее был негативный опыт общения с мужчинами, и вот он в этом случае выплеснулся. Может быть, у нее была причина для ревности. Вы не интересовались ее прошлым?
— Все в порядке. Хорошая ученица, хорошая студентка, много друзей, всем нравится. Кроме того, женщины из ревности не убивают, так поступают только мужчины. Женщины убивают лишь тогда, когда хотят от кого-то избавиться.
— Ну ты посмотри!
— Ты же сам это прекрасно знаешь.
— Эти дела…
— …абсолютно разные. Я знаю.
— А чего ты тогда тут сидишь, если все знаешь?
Мона заметила, что ее лицо отражается в оконном стекле за спиной Кригера. Издалека оно казалось маленьким и изможденным, длинные темные волосы напоминали покрывало. Ей нужно сделать себе челку. Пять часов, а она еще ничего не ела кроме гамбургера и картошки. Для напряженного рабочего дня это нормально, хотя что она сегодня успела сделать? Разве что непрерывно разговаривала по телефону, совещалась, читала протоколы. Лукас, наверное, сидит уже в пустой квартире и переключает телеканалы. Может быть, он уже привел своего друга Яна, у которого всегда есть самые новые компьютерные игры.
— Ты хорошо себя чувствуешь? — вдруг спросил Кригер.
Мона взглянула на него. Что у него на уме? Ему действительно интересно или это скрытая критика?
— Нормально, — ответила она нейтральным тоном. — А почему ты спрашиваешь?
— Да так, просто. Тебя недавно повысили, у тебя первое дело, могу представить себе, что…
— …все это для меня слишком?
— Нет! — Кригер нервно поерзал в кресле, что как-то странно выглядело для такого грузного человека. Он снял очки и стал покусывать дужку. — Берти думал…
— Берти?
— Берти Армбрюстер.
— Армбрюстер? Он-то тут при чем?
— Ни при чем. У тебя были проблемы с родителями жертвы, да?
— Это тебе Армбрюстер сказал?
— Какая разница, кто?
— У меня не было проблем с родителями. Родители ждали чуда, а чудес не бывает.
— Замечательно. Не хотелось бы проблем с прессой.
— С тех пор родители интервью не давали.
— Но они, тем не менее, в Мюнхене.
— Я не могу отправить их домой.
Молчание. На улице гудели машины, зазвенел трамвай. Мона решила, что не стоит дальше развивать эту тему.
— Чтобы закрыть тему, скажу: у меня все хорошо. И завтра хотелось бы поехать в командировку в Иссинг.
— Что-что?
— Да. Сегодня у меня был коллега из Мисбаха, Игон Боуд. У них там похожий случай, в Иссинге. Задушена женщина, вероятно, проволокой.
Мона подробно описала обстоятельства дела. Кажется, на Кригера это не произвело впечатления.
— Убийца тоже неизвестен? — спросил он.
— Да. Восемь учеников обеспечили алиби мужу. Пятеро просидели с ним всю ночь, выпивали и беседовали. Около четырех утра решили пойти спать и тут-то обнаружили, что ее нет.
— Жены учителя?
— Именно. Спальник был на месте, а ее нигде не было. Что-то в этом роде.
Кригер надел очки, потом опять снял. Затем положил их на стол. Потер переносицу, как будто на ней по-прежнему сидели очки.
— Мона, не обижайся на меня, но я все же не понимаю, зачем тебе ехать в Иссинг. Если у тебя есть какие-то вопросы, просто позвони этому Боуду.
Мона задумалась. Потом сказала:
— Здесь мы, честно говоря, топчемся на одном месте. Мы уже не знаем, в каком направлении вести расследование. Может быть, Иссинг что-то даст.
— То есть, ты хочешь устроить небольшой пикник за счет государства.
— По такой погоде? Ты же сам в это не веришь.
Кригер снова надел очки.
— С чувством юмора у тебя не очень, да?
Мона пару секунд молчала, потому что на такие вопросы она реагировала особенно болезненно. Ей постоянно говорили, что она понимает все слишком буквально. Она всегда реагировала не сразу, когда кто-то шутил.
— Значит ли это, что все в порядке? Можно мне взять с собой Фишера?
— Нет, не значит. Для начала разберитесь на месте преступления здесь. Можете поддерживать контакт с Мисбахом. Если что-то прояснится, мы к этому еще вернемся.
Когда холодало, она любила сидеть на разожженной печи. Приносила себе подушку, достаточно большую, чтобы не пропускать жар, но чтобы при этом чувствовалось тепло. Иногда она часами медитировала, сидя так в позе портного, чувствуя каждый раз, как согреваются замерзшие ноги, как потом тепло поднимается по попе и по спине и, наконец, охватывает живот. Иногда она сидела с книгой так долго, что в конце концов засыпала. Всегда брала одни и те же книги, но это казалось ей совершенно естественным. «Эффи Брист», «Превращение», «Заметки клоуна», «Разделенное небо», «Красное», «Жестяной барабан». Она знала их почти наизусть. Они были для нее как друзья, к которым всегда можно сходить в гости, или как знакомая местность, где чувствуешь себя спокойно и уютно.
Но сегодня ничего не получалось. Она пыталась. Натолкала в топку бумаги, дров, угля, подождала, пока огонь как следует разгорится, но потом, минут через двадцать, она спрыгнула с печи и забегала по квартире — такая дыра! — как зверь по клетке. Ровное течение ее будней нарушилось. И все оттого, что она снова и снова пыталась открыться окружающему миру. Она ведь думала, что нужно доказывать свою способность справляться с тем, что ей сваливалось на голову.
Забегаловка, в которую она хотела устроиться помощницей, находилась неподалеку от Терезиенвизе. Заведение в грубом мужицком стиле, где толстопузые старики напивались уже в обед. Сюда, думала она, ее могли взять. Но нужна была карточка начисления налога на зарплату, которой у нее не было. И запах там просто отвратительный. Она обращалась с посетителями как проситель и думала, что нужно выполнять все указания. «Так вы работать не сможете. Думаю, вам это ясно!» И, кроме того, те немногие посетители, которые туда приходили, смотрели на нее так, как будто она прилетела с Луны, или они уже уйму лет не видели женщин, которые не были бы такими же толстыми, как их жены. Она очень вежливо сказала владельцу, что подумает до завтра и сообщит ему. Тем не менее он посмотрел на нее так, как будто у нее не все дома.
— Катись отсюда, дура набитая!
Это настолько расстроило ее, что она никак не могла успокоиться. На улице было многолюдно. Все обращали на нее внимание, судили ее, манипулировали ее восприятием себя. И в этом была виновата она сама. Она допустила это, хотя должна была знать заранее, к чему это приведет, — если впустить мир в свои мысли.
Открыла дверь шкафа в крохотной спаленке и посмотрела на свое отражение в зеркале на обратной стороне дверцы. Джинсы, толстый шерстяной свитер, добротная обувь. В забегаловке она была еще в старой армейской куртке. Она получала всего лишь социальную помощь, деньги на оплату квартиры и на одежду. Самое время купить себе что-нибудь новое из одежды; она была последней, кто это признал. Летом ей не было нужно ничего, кроме джинсов и пары футболок, которые она обрезала, потому что в моде был открытый живот. Но теперь уж поздняя осень, да и нельзя же каждый день носить одно и то же — на вещах появляются пятна. Нет, одежда не воняет, но эти пятна… Она их заметила в лучах заходящего солнца, которое, наконец, пробило покрывало из тумана, и ее дыра утонула в золотом свете.
Ей просто необходимо солнце, в этом весь секрет. Если тепло и солнечно, нервная команда прячется глубоко в мозгу. Не стреляет в нее страшными, просто кошмарными мыслями, когда она загорает в Английском саду и иногда заговаривает с людьми, которые здоровы, молоды и совершенно нормальны, и, тем не менее, охотно общаются с ней. Вечерами они вместе бегают по лужайкам, навстречу длинным теням от деревьев, слушая оглушительный грохот bongospielers[5], которые летом каждый вечер встречаются в круглом храме.
Она не любит зиму, и никогда не любила. Зимой все создает ей проблемы. Уже только для того, чтобы выйти из квартиры, требуется невероятное напряжение сил, потому что на улице ей нужно терпеть не только сдерживаемое безразличие прохожих, но и холод, сырость, мрачные цвета. В эти месяцы темноты ей было важно лишь как-нибудь выжить, борясь со страхом и яростью. Поэтому у нее появилась идея подыскать себе работу. Чтобы там нужно было напрягаться. Она думала, что это немного отвлечет ее… Ведь именно поэтому работает весь мир: чтобы не думать. Как только начинаешь думать, именно думать, докапываться до сути вещей, то узнаешь то, чего не выдержит ни один человек. А узнав однажды, забыть уже не можешь.
Как это сказано у философов? «Бытие и ничто». Как они жили с сознанием, что жизнь — это просто существование, а смерть — всего лишь падение в абсолютную пустоту? Может быть, они только думали об этом, не чувствовали никогда. А вот она чувствует: абсолютное ничто, предвечное отрицание всех тезисов веры. В такие моменты она полностью переставала воспринимать саму себя. Ее больше не существовало, даже в собственном сознании. Ей приходилось причинять себе боль, чтобы почувствовать, что она есть.
Каждый раз, когда Моне было плохо, ее начинали преследовать воспоминания о старых делах. Этим вечером, который она проводила с бокалом вина перед тихо работающим телевизором, ее мысли были заняты делом Шефера. Ему было за тридцать, и весной девяносто шестого или девяносто седьмого года он обезглавил свою девушку топором. Жертва перевела своему убийце сто тысяч марок, чтобы он положил их на ее имя в банк. Вместо этого он сразу же эти деньги перевел на свой счет в Лихтенштейне. После этого поехал с ней в лес, задушил ее и потом обезглавил. Голову закопал в лесу, к телу привязал камни и бросил его в реку.
Через день тело было обнаружено в шлюзе, ниже по течению реки, и так как убийца забыл раздеть жертву (забрал себе только золотые украшения), очень быстро труп был опознан — помогла одежда.
На скамье подсудимых плакал убийца, бледный сгорбленный мужчина. Говорил, что ничего не помнит. Они это уже слышали, и быстро освежили события в его памяти. Это было нетрудно сделать. Смягчающие обстоятельства отсутствовали. Умысел был очевиден, убийца признан полностью вменяемым. На суде Мона встретила мать убийцы, толстую, с больным сердцем и сильной одышкой женщину, которая сказала Моне: «Он все равно останется моим сыном, что бы он ни сделал». В перерывах она бежала к нему и обхватывала его голову руками, пока он плакал. При этом она знала убитую девушку и, по ее же словам, относилась к ней очень хорошо.
Обычно убийцы — мужчины. У многих из них были матери, такие, как эта женщина, прощавшие своим мальчикам все. Им так было удобнее, так как они были слишком глупы или слишком слабы. У преступников в голове вертелась эта примитивная фраза: «Мамочка все простит». В общем-то, эти женщины готовы все отдать ради своих сыновей. А к дочерям они относятся как к дерьму, им плевать, что с ними будет.
Ну-ну, давай-ка ты не будешь преувеличивать только потому, что твоя мать…
Мона закрыла глаза и взяла в руку пульт.
У нее была прекрасная память, будь она проклята. Она спустя годы помнила все до мельчайших деталей. Наполовину разложившаяся, измазанная землей голова убитой девушки (левая часть верхней губы исчезла, видны коричневатые зубы). Плохо выглаженное голубое платье с маленькими белыми цветами, которое было на матери убийцы на суде. В нем она выглядела еще толще и казалась совсем нездоровой. Она вызывала сочувствие, но Моне ее было абсолютно не жаль, наоборот. Самый простой выход — видеть в себе всегда жертву обстоятельств.
Был ли Штайер жертвой обстоятельств?
Это не тот вопрос, который мог помочь сейчас.
Она снова открыла глаза, как раз вовремя — еще чуть-чуть, и бокал с вином выпал бы из рук. По телевизору показывали скетч о рейнландской домохозяйке.
Штайер больше не общался ни с кем из своего родного города Ганновера, поэтому убийцу надо искать здесь.
Но почему он не общался ни с кем из Ганновера? Ни со старыми друзьями, ни с кем-либо еще? Так не бывает, вообще-то.
Почему Мона знает здесь так мало людей?
Нет, нет. Что-то она путает. Жизнь Штайера никак не связана с ее собственной. У него совсем другой случай, насколько ей известно. Она встала, засунула руку в сумочку, нашла визитку родителей господина Штайера, на которой указан номер их комнаты в «Рафаэле».
— Мама.
Лукас стоял в дверях — в пижаме, волосы всклокочены, глаза заспанные. Мона протянула к нему руки. Это как рефлекс, хотя она знала, что Лукасу в его одиннадцать с половиной лет уже не так нужен физический контакт с ней, как раньше. Кроме того, время позднее, не меньше половины двенадцатого. Ему утром рано вставать.
— Ты завтра уезжаешь? — спросил Лукас, бросив взгляд на собранный чемодан.
У сына темные кудри и карие глаза, как у отца. И обаяние отцовское у него есть. И упрямство, если речь идет о договоренностях и обещаниях.
— Думаю, да. Всего на пару дней. Завтра ночуешь у Лин.
Лин — старшая сестра Моны. К счастью, она живет всего через два дома от Моны, у нее трехлетняя дочка и сын возраста Лукаса. Они любят играть вместе. Лин замужем, не работает и с удовольствием занимается детьми. Когда у Лукаса хорошее настроение, он радуется за мать, которая работает «ищейкой» и с которой случаются всякие интересные вещи. Ему нравится, что его семья состоит не как у всех — просто из мамы, папы, братьев и сестер, а из мамы, папы, тети Лин, дяди Петера, маленькой Марии и лучшего друга Герби.
Когда у Лукаса плохое настроение, ему хочется, чтобы мама и папа снова жили вместе и чтобы мама бросила работать и занималась только им и папой.
— И долго тебя не будет?
За последние месяцы голос Лукаса стал ниже, огрубел. На лбу появились прыщи. Голос еще не ломается, но пройдет не больше двух лет, и все — сын станет взрослым. Он красивый мальчик, Мона любит его больше всего на свете, но все чаще и чаще у нее возникает чувство, что он отдаляется от нее. Неужели все матери испытывают это? Или только она, потому что так редко видит его?
— Я же сказала, пару дней, — буркнула Мона.
— Почему так долго? Ты опять убийцу ищешь?
Мона вздохнула и опустила руки. Лукас продолжал стоять в дверях, прислонившись к косяку, но беспокойно переступал с ноги на ногу и подчеркнуто небрежно разглядывал комнату: потолок, окно — только бы не смотреть на нее.
— Хочешь спать у меня?
— Нет! — Как выстрел из пистолета.
— А что ты хочешь?
— Ничего. Мне кажется отвратительным, что ты постоянно уезжаешь.
— Я ничего не могу поделать, это моя работа. И она нас кормит.
— Папа зарабатывает намного больше. И проводит дома больше времени, чем ты.
«Да, — подумала Мона, — потому что у него есть кому выполнять за него всю грязную работу». Но она этого никогда не скажет, не Лукасу, по крайней мере. Ей страшно думать о том дне, когда Лукас поймет, чем на самом деле занимается его отец и каким способом. Одна надежда на то, что к тому времени Антон заработает столько денег, что сможет вполне легально жить в свое удовольствие.
— Что это за убийца, за которым ты охотишься? Он убивает детей?
— Нет.
— А что он делает? Убивает с умыслом? Режет женщин?
— Глупости! Кто тебе такое сказал?
— Так что же он делает? — Лукас не отставал.
Мона представила себе, как на следующий день Лукас рассказывает все своим одноклассникам, которые замучают его вопросами.
— Я не могу ни с кем об этом говорить, ты же знаешь.
Лукас посмотрел на нее разочарованно. Она расстроилась. Страшные и интересные истории из ее полицейской повседневной жизни очень сильно подняли бы авторитет Лукаса среди одноклассников, она это отлично знала.
— Он душит гарротой?
— Откуда ты все знаешь?
— Слушай… — Лукас повернулся и исчез в коридоре. — Это же все знают! — крикнул он из другой комнаты, перед тем как захлопнуть за собой дверь.
На следующий день, впервые за несколько недель, светило солнце. Мона ехала по А8[6] в сторону Мисбаха.
Она чувствовала себя почти счастливой, но не задумывалась об этом. Часть ее сознания фиксировала привычный ландшафт, небольшое движение на трассе и Фишера, который сидел рядом с ней и ковырял в носу. Большая часть сознания была занята Штайером и его родителями, с которыми она разговаривала прошлой ночью. Даже если это опять ни к чему не приведет.
— Сколько лет прожил ваш сын Константин в Ганновере?
— Не понимаю. Что вы имеете в виду?
— О Боже… Извините. Я хочу сказать: ваш сын ходил в школу в Ганновере?
Мона заморгала, обгоняя колонну грузовиков. На ее лице появилась улыбка. Она свободна. По крайней мере, на день, два. Ни затхлого офиса, ни сотрудников с кислыми минами (кроме Фишера, естественно, но одного выдержать легче, чем всех сразу), ни завравшихся коллег, которые притворяются, что относятся к ней хорошо, чтобы потом побольнее уколоть.
— Сначала, первые годы, он был в Ганновере, — с сомнением в голосе ответил наконец отец Штайера.
— А потом?
Долго колеблется. Молчание на другом конце провода. Потом Штайер признался, что Константин с восьмого класса был в интернате на Тегернзее. Иссинг, да, именно так называется это место. А откуда она знает?
— Почему вы не упомянули об этом, когда давали показания? — спросила в свою очередь Мона.
Родители, которые просто боготворят своего единственного ребенка, не отсылают его за восемьсот километров от дома. На другом конце линии ледяное молчание. Штайер окончил школу в 1981 году.
— У нас был тогда кризис.
— У кого — у вас и вашей жены?
— Я… Это… Мы хотели развестись. Он не должен был долго оставаться в интернате. Только до тех пор, пока все не уладится. Потом Константин должен был вернуться и жить с матерью.
— Но вы тогда так и не развелись?
— Нет. Через год мы снова сошлись.
— И тогда вы забрали Константина обратно?
— Вовсе нет. Он не хотел возвращаться домой. Ему было хорошо в Иссинге. Быстро нашел там друзей. Это было только его решение, можете мне поверить.
— Поворот на Иссинг, — сказал Фишер намеренно угрюмым тоном.
Он настолько был против этой поездки, что у него даже разболелся живот. Билеты на концерт «Prodigy» пришлось сдать, и только потому что Зайлер, его начальница, настояла на том, чтобы провести здесь минимум два дня. Теперь Фишер точно знает, что терпеть ее не может. С самого начала она показалась ему странной. Теперь понятно, почему.
Нет, дело не в том, что она плохо выглядит или неприветлива. Она просто не подходит для своей должности. Вдруг начала задирать нос, говорит некстати и не то, что нужно, не делает ничего, чтобы приспособиться к сложившимся отношениям. «Отсоси, — мысленно сказал он, и непроизвольно на его лице появляется легкая ухмылка. — Отсоси, ты, старая шлюха!»
Армбюстер его предупреждал. Женщины, как часто говорил Армбрюстер, становясь начальниками, или работают на все 150 процентов, или абсолютно ничего не могут; и то и другое — одинаково плохо. Им это просто не дано. Полностью отсутствует умение руководить сотрудниками. Не чувствуют грань между жесткостью и полной свободой. Хорошие начальники всегда знают, что когда сказать. Он, Армбрюстер, в своей жизни встречал, наверное, трех хороших начальников. И среди них не было ни одной женщины. При этих словах Армбрюстер всегда бил ладонью по столу. НИ ЕДИНОЙ женщины! Он говорил это агрессивно и в то же время торжествующе.
Агрессия. У Фишера с этим проблемы. Он легко заводится, даже если только что был абсолютно спокоен. Подружки поэтому вечно на него обижаются. Он нетерпелив, часто провоцирует ссору. Это у него связано со стремлением к справедливости. Тот, кто хочет справедливости, волей-неволей становится агрессивным, потому что этот мир, как правило, мало внимания обращает на подобное желание.
Зайлер искоса смотрит на него, притормозив, чтобы съехать с автобана. Он отводит взгляд уже практически машинально. Дорога делает поворот на 360 градусов и ведет снова на запад.
Четыре часа пополудни, красноватое зимнее солнце исчезает за холмами. Вдалеке возникает шпиль церкви, а еще дальше виднеется темная громада Альп. У них назначена встреча в кабинете ректора школы для мальчиков и девочек из хороших семей. Фишер кривит губы, пережевывая эту формулировку. Все-таки ему немного интересно. Мальчики и девочки из хороших семей. Наверное, там есть парочка классных бабенок. Он представляет их себе: медово-золотистые прямые волосы, идеальная кожа, крепкие, не слишком пышные груди под футболкой от Армани или, еще лучше, под школьной формой (при этом он думает об очень коротких юбочках, застегнутых на все пуговицы белых блузках, гольфах до колен). Каждый понедельник Фишер пролистывает «Бунте», стоя у газетного лотка в своем Тенгельманне[7].
Причем он обращает внимание не на скандалы в обществе так называемых богатых и красивых, а на роскошь, которой эти типы себя окружают, не делая при этом абсолютно никаких лишних движений. Мориц, Гстаад[8], виноградник Марты — ему никогда не узнать, каково это: жить в мире, в котором деньги не имеют значения.
Каково это: шикарные женщины, машины, люксы, шале, которые всегда можно себе позволить. Никогда не узнать.
Он что, говорил все это вслух? Она опять поглядывает на него вместо того, чтобы смотреть на дорогу. Ее обычно скорее смуглое лицо сегодня довольно бледное. Темные прямые волосы, небрежно спадающие на воротник серого пальто, не блестят. Внезапно Фишер чувствует, что она несчастна или чем-то недовольна. Не именно сейчас, а вообще. Это злит его еще больше. Как будто она ему нажаловалась.
— Мы уже почти приехали, — сказала она.
Ее голос звучит хрипло и несколько неуверенно, как будто она почти разучилась говорить и теперь с трудом учится это делать заново. Может быть, его молчание действует ей на нервы. В свои двадцать шесть лет Фишер уже выучил, что самое эффективное оружие против женщин — это молчание, а вовсе не агрессия. Они могут выдержать все, даже побои. Только если на них не обращать внимания, можно нарушить их душевное равновесие. Иными словами: от них можно получить все, пока их игнорируешь.
Проехав через круглую арку, они попали на усыпанный галькой школьный двор и оказались прямо перед большим, украшенным Iuftmalerei[9] зданием. Вокруг не было ни души.
Мона остановила автомобиль у невысокой каменной стены. Открыла дверцу, и от порыва ледяного ветра у нее на глазах выступили слезы. Здесь было намного холоднее, чем в городе. Чувствовалась близость гор.
— Куда теперь? — спросил Фишер. Его глаза слегка опухли, как будто со сна, а в голосе, как обычно, чувствовалось напряжение.
— Туда. — Мона указала на большое здание. — Это, должно быть, главный корпус. Luftmalerei, сказала секретарша. Там классные комнаты и учительская.
— Очень интересно, — насмешливо произнес Фишер, но все же пошел за ней, когда она молча направилась к зданию.
Первое, на что обратила Мона внимание, войдя внутрь, это на знакомый запах линолеума, мела и пота. Он как бы отбросил ее в прошлое, на двадцать лет назад. Некоторые вещи не меняются, во всех школах одно и то же.
— По коридору налево, — сказала она. — Комната 103. По-прежнему ни души. Грязные лампы под потолком дают слабый свет. Серо-белый пятнистый линолеум блестит, как будто его натерли. Мона постучала в дверь с простой табличкой «Ректорат».
— Войдите, — раздалось изнутри.
Ректору около шестидесяти лет, он высок и худ. На нем широкие вельветовые брюки, шерстяной свитер неопределенного цвета, поверх него — кожаная жилетка. Его кабинет маленький и захламленный, мебель старая.
Несколько томительных секунд они вчетвером молча стояли и никто не знал, что делать. Наконец ректор, фамилию которого Мона забыла, помог ей снять пальто и повесил его на вешалку у двери. Игон Боуд из уловной полиции Мисбаха воспринял это как знак того, что можно плюхнуться обратно в кресло, с которого он с трудом поднялся, чтобы поприветствовать Мону и Фишера. Мона присела на диван, Фишер тоже, как можно дальше от нее, а ректор принес себе старый стул из соседней комнаты. Даже не верится, что учеба в этой школе — федеральном интернате, как назвал его ректор, — стоит более трех тысяч марок в месяц. И куда идут все эти деньги?
— Новые спортплощадки, компьютерная сеть, ремонт помещений — для учительских просто ничего не остается, — сказал ректор, и Мона покраснела.
— Да. Это, конечно, необходимо…
— Ну, госпожа Зайлер, мы, конечно, очень рады, что вы специально приехали из Мюнхена, чтобы поддержать вашего э… коллегу. — После этих слов ректор замолчал.
Лоб Боуда теперь напоминал горный ландшафт.
— Господин Боуд обратил внимание на взаимосвязь, которую мы не смогли обнаружить, — сказал Фишер, и Мона удивленно посмотрела на него. Это были именно те слова, которые и надо было сказать.
Лоб Боуда разгладился.
Мона добавила:
— У нас двое убитых, мужчина и женщина, способ убийства один и тот же. Вероятно, задушены куском проволоки. Это очень необычно.
— Гарротой.
— В действительности это была не гаррота, — пояснила Мона. — Просто некоторые называют так это предположительное орудие убийства. Газеты называют это так, потому что звучит необычно.
Она сделала ударение на слове предположительное, не глядя при этом на Фишера. Может, это он проговорился, а может и нет. В день убийства это словечко обошло все отделение. Любой мог сообщить его прессе. Отсюда и заголовки. Поймать убийцу. Для этого полиция и придерживает некоторые факты — чтобы сразу распознать ложные признания. В данном случае сделать это будет затруднительно. Но все же по крайней мере одна деталь пока не попала в газеты.
— Гаррота, помимо этого, не единственное, что связывает обе жертвы. Константин Штайер между семьдесят шестым и восемьдесят первым годом учился в Иссинге. И эта учительница… Как ее имя?
— Саския Даннер, — ответил Боуд. — Она не была учительницей, это жена Михаэля Даннера, он преподает здесь французский. — Ректор поощряюще кивнул, как будто Боуд был не слишком умным, но очень старательным учеником.
Мона сказала:
— О’кей. В любом случае, обе жертвы имеют отношение к школе.
— Но Константин не был здесь долгие годы, — прервал ее ректор. — Ему тут нечего делать. Он даже не член Союза выпускников.
— Что это такое?
— Это объединение создано для оказания помощи стипендиатам. Многие после окончания школы становятся его членами.
— А Константин Штайер — нет?
— Нет. Я специально проверял. Он даже не приезжал на дни встречи выпускников.
— Дни встречи выпускников…
— Они проходят каждые два года в августе. Выпускники играют в хоккей, держат речи, а вечером всегда бывает небольшое застолье и танцы. Это способствует поддержанию отношений между бывшими учениками. Многие нашли здесь себе друзей на всю жизнь.
— Константин, очевидно, нет.
— На что вы намекаете?
Внезапно лицо ректора передернулось. Когда он осознал это, встал и пошел за свой стол, как будто там ему было лучше держать оборону. Мона удивленно разглядывала его. Внезапно она подумала об Антоне, который часто говорил ей о том, что ей необходимо научиться лучше разбираться в людях. Антон называет то, чего Моне, по всей видимости, не хватает, женской интуицией.
— Что случилось? — наконец спросила она, когда молчание стало невыносимым.
— Вы же не станете утверждать, что наше заведение имеет какое-то отношение к смерти Константина Штайера?
— Нет, но…
— Тогда и не намекайте, пожалуйста, ни на что такое.
Ужинали они за так называемым преподавательским столом, который был установлен на возвышении рядом с главным входом в столовую. Мона сидела спиной к залу, где было невероятно шумно. В федеральном интернате Иссинг учились две сотни учеников, и казалось, что все одновременно кричали друг на друга.
— Как вы это выносите? — спросила Мона женщину, сидевшую слева от нее, которая представилась так: «Зигварт — история, природоведение».
— Фто? — спросила Зигварт с полным ртом и улыбнулась.
На ужин приготовили котлеты из гороха и картофельные крокеты, и все ели с такой скоростью и так сосредоточенно, что можно было подумать, будто тому, кто первым все съест, дадут приз.
— Ну, этот шум. Невероятно. Так всегда?
Зигварт подняла голову, как зверь, который почуял след. На секунду она даже перестала жевать. Ее улыбка стала еще шире.
— Эй, а вы абсолютно правы. Действительно невыносимо. А мы так привыкли уже… Просто глохнешь, понимаете?
Взгляд Моны упал на Фишера, сидевшего как раз напротив нее. Его тарелка была почти полной, и он совершенно безучастно смотрел в одну точку прямо перед собой.
Что они здесь, собственно, делают?
Рядом с Фишером сидел муж убитой Саскии Даннер. Он хорошо выглядел. Ему нельзя было дать сорока четырех лет — стройный, с хорошей фигурой, узкое, слегка загорелое лицо, глубоко посаженные глаза. Его жена только три недели как умерла, а у него что-то подозрительно хороший аппетит. Часто у людей, у которых умирают близкие, начинаются проблемы с пищеварением. Страдают от отсутствия аппетита. У некоторых появляется язва желудка или двенадцатиперстной кишки. У Михаэля Даннера таких проблем, очевидно, не было, иначе он вряд ли смог есть такую тяжелую пищу.
И в этот момент Даннер поднял взгляд от тарелки и посмотрел ей прямо в глаза. Мона отвела взгляд, но он продолжал на нее смотреть.
— Так как к вам, собственно, обращаться? — спросил он, и прозвучало это так, как будто он уже задавал этот вопрос.
— Что вы имеете в виду? — уточнила Мона, но она уже все поняла. Можно называть вас «госпожа комиссар»? Небольшая шутка из детективных романов, любителем которых, вероятно, был учитель.
— Главный комиссар уголовной полиции, я прав?
— Да, — удивленно подтвердила Мона.
— Даннер, социология и французский. — Он протянул ей руку через стол, и она смущенно пожала ее. Притворяется, будто не понимает, что я здесь из-за него.
— Перед летними каникулами я с двенадцатым классом был в уголовной полиции. Очень приятный начальник объяснил нам все, от рангов служащих до распорядка рабочего дня. У вас сложная иерархия.
— Да, так и есть.
Мона казалась сама себе деревянной. Что-то в этой ситуации было странным. Тем временем остальные коллеги перестали разговаривать и теперь наблюдали за ними обоими, как за экзотическими животными в зоопарке. Даже ученики, и те, казалось, стали вести себя тише.
— Вы будете меня допрашивать? — спросил Даннер.
— Вы имеете в виду, брать у вас показания? Может быть, да. Но не сейчас, вы уже все рассказали.
Его глаза. Взгляд вроде бы теплый и дружелюбный. Очевидно, у него есть чувство юмора. Приятная улыбка. Но, тем не менее, ей стало не по себе. С другой стороны, ее знание людей, по всей видимости, действительно оставляет желать лучшего.
Боуд сам снимал показания. Копии протоколов с показаниями учеников лежали в ее комнате в отеле, куда ей очень хотелось вернуться. Мона любила ночевать в отелях. Она, самое смешное, чувствовала себя там менее одиноко, чем в собственной квартире, когда там не было Лукаса. Даже в наилучшим образом изолированной комнате время от времени слышно, как кто-то разговаривает в коридоре или сливают воду в туалете.
— А какова, собственно, причина вашего приезда, можно узнать? — Даннер качался на стуле, как строптивый ученик.
— Дальнейшее снятие показаний в школе. — На такой формулировке они сошлись с ректором и Боудом. — Надеюсь, такой ответ вас удовлетворит, — добавила она.
Еще одно слово, и она встанет и уйдет. Она и сама не знает, что ищет. Если эти два дня не дадут никаких результатов, она больше не сможет этим заниматься.
А: Нет, Боже ж ты мой, у моей жены не было никакого нервного расстройства. У нас не было никаких проблем.
Ф: Ваша жена тайком вышла из хижины. Она часто так поступала?
А: Как «так»?
Ф: Шла своей дорогой. Уходила, не предупредив вас.
А: Нет.
Ф: А почему же на этот раз?
А: Я не знаю. (Свидетель Михаэль Даннер всхлипнул.)
Ф: Ваша жена в последнее время ни с кем не знакомилась?
А: Не думаю. Я вообще-то полдня занят в школе. Я никогда не задавался вопросом, как она проводит первую половину дня. Возможно, это было ошибкой.
Ф: Она не вела себя странно в последнее время?
А: (Пауза.) Может быть, разве что была тише, чем обычно.
Ф: Как человек, который чем-то озабочен?
А: (Пауза.) Возможно.
Ф: Не было необъяснимых телефонных звонков? Встреч с людьми, которых вы не знаете?
А: Была пара звонков. Я не спрашивал ее, кто звонил, я никогда так не поступаю. У нас были очень доверительные отношения. Но обычно она мне рассказывала. Это мне, в принципе, запомнилось.
Ф: Что?
А: В последнее время мы меньше разговаривали друг с другом. Она была несколько более закрытой, чем обычно. Но, знаете, может, это я просто выдумываю. Потом всегда пытаешься все объяснить, как-то интерпретировать. (Свидетель Михаэль Даннер всхлипывает.)
…
Ф: У вас был четырехчасовой горный переход. Вы устали?
А: Конечно, ясное депо. А что? (Свидетельница Берит Шнайдер долго кашляет.)
Ф: Но вы ведь сказали, что все вместе не спали до четырех утра.
А: Нет, не все. Верена, Надя и Янош пошли спать около… (пауза) ну, в полночь или около того.
Ф: Кто остался?
А: Я, Сабина, Хайко, Петер, Марко. Мы… мы так заговорились, что даже не заметили, как прошло время. Это было нечто!
Ф: Что?
А: Что время пролетело так быстро. Вам это знакомо?
Ф: Да. И о чем вы говорили все время?
А: Теперь и не вспомню. О книгах, которые мы читали. Чем остальные хотят заниматься дальше. О смысле жизни, ну, о всяком таком. (Свидетельница Берит Шнайдер смеется.)
Ф: Почему вы смеетесь?
А: Не знаю. Извините.
Ф: Должна же быть причина. Женщина, которую вы хорошо знали, внезапно умирает. А вы смеетесь. Почему?
А: (Пауза.) Дело в том, что Даннер… Мы все время должны говорить о серьезных вещах, когда сидим с ним. Тут же начинается дискуссия. (Свидетельница Берит Шнайдер сделала ударение на последнем слове.) Само по себе это здорово. Но, одновременно с тем, очень сложно, потому что иногда хочется и поразвлечься.
Ф: Значит ли это, что все происходившее не доставляло вам удовольствия?
А: Нет. Это было просто здорово. Я не могу вам этого объяснить. Всегда такое ощущение, что он хочет заглянуть нам в душу. Но там ничего нет. Ну, во всяком случае, не так много, как он думает. По крайней мере, у меня.
…
Ф: Вы сидели вместе до четырех утра?
А: Да, примерно. Потом мы пошли спать, и тогда выяснилось, что госпожи Даннер нет в ее спальнике.
Ф: Как это обнаружилось? Кто это заметил и как?
А: Михаэль, когда хотел залезть в свой спальник. Что ее спальник пустой, что ее нет.
Ф: Михаэль?
А: Господин Даннер.
Ф: Вы называете преподавателей по имени? Так у вас принято?
А: (Пауза.) Нет. Не все.
Ф: А кто?
А: (Пауза. Свидетель Марко Хельберг кажется растерянным.)
Ф: Это тайна?
А: Нет, чушь. Хайко, Сабина, Петер и я.
Ф: Вы вчетвером называете господина Даннера по имени и говорите ему «ты», в то время как ваши одноклассники с ним на «вы»? Вы и другим преподавателям говорите «ты»?
А: Нет, только ему. Мы говорим ему «ты», только если мы наедине. В присутствии остальных и на занятиях, естественно, нет. Так получилось. Мы хорошо понимаем друг друга, мы на одной волне. Но мы это совершенно четко разделяем. На уроке он преподаватель, а мы — всего лишь его ученики. Мы не смешиваем эти вещи.
Ф: Ну хорошо. То есть, господин Даннер выяснил, что его жены нет. Что было потом?
А: Мы обыскали хижину. Снизу доверху. Это не заняло много времени, потому что хижина довольно маленькая. Она ушла, это было ясно.
Ф: И что потом? Как вы отреагировали на это?
А: Мы выбежали на улицу, стали звать ее как ненормальные. Минут через двадцать господин Даннер сказал, что мы все равно ничего не можем сделать, пока не рассветет. У нас был всего лишь один фонарик, и батарейка в нем почти что села. И мы пошли спать.
Ф: Все?
А: Господин Даннер сидел за столом внизу и ждал. Все остальные пошли наверх спать. На следующий день он разбудил нас в семь утра. И мы пошли искать. Но мы не нашли ее. Потом мы позвонили в полицию с мобильника господина Даннера.
Ф: Как господин Даннер вел себя?
А: Что вы имеете в виду?
Ф: Когда он обнаружил, что его жены нет на месте, во время поисков на следующий день — как он вам показался?
А: Обеспокоенным, конечно. Он был совершенно разбитым. А как бы вам было, если бы ваша жена внезапно бесследно исчезла, без всякой причины?
…
Ф: Ваши одноклассники Берит Шнайдер и Марко Хельберг говорят, что никто из вас не заметил, как ушла госпожа Даннер.
А: По крайней мере, я — точно.
Ф: Ваш ректор говорит, что спальня находится на втором этаже хижины. Второго выхода нет, то есть, чтобы выйти, нужно спуститься в общую комнату.
А: Именно в этом вся и штука. Она, должно быть, выпрыгнула со второго этажа.
Ф: А вы видели, как госпожа Даннер уходила наверх спать?
А: (Пауза.) Думаю, да. (Пауза.) Ну, точно никто не видел, как она уходила. Она, должно быть, спрыгнула. Или еще как-нибудь.
Ф: Окно, из которого, по вашим словам, выпрыгнула госпожа Даннер, находится почти в четырех с половиной метрах над землей. Это очень высоко. Коллеги из австрийской полиции должны были в таком случае найти, по крайней мере, четкие отпечатки ног под окном. Но не нашли. Как вы это объясните?
А: Откуда мне знать?
Ф: Вы же, наверное, задумывались над этим?
А: Это ж ваша работа, не моя.
Ф: Вы хотите что-нибудь добавить к своим показаниям?
А: (Пауза. Свидетель Хайко Маркварт несколько раз нервно сглотнул.)
Ф: Вы уверены, что вам больше нечего сказать?
А: Да, я уверен.
— Почему вы не сказали мне об этом? — спросила Мона и посмотрела на Боуда, сидевшего напротив нее за письменным столом.
Его кабинет был едва ли больше кабинета Моны, но с третьего этажа открывался чудесный вид на историческую достопримечательность Мисбаха — рыночную площадь. Мона на минуточку представила себе, каково это — работать в таком идиллическом окружении. Справа от нее сидел, развалившись на стуле, Фишер, как всегда молчаливый и насупленный.
Боуд же, напротив, выглядел очень довольным.
— Ага, вы тоже обратили внимание на эту странность. Я хотел, чтобы вы сами заметили, на основании протоколов. Решил не оказывать на вас давление.
— А-а.
— И что вы думаете по этому поводу?
— Ну, это же очевидно. Как госпожа Даннер вышла из хижины? И главное, зачем?
— Думаете, свидетели лгали? Все?
Ясно: его очень волнует этот вопрос, именно поэтому он и пришел. Потому как не знает, что делать дальше. Ведь подозрение, которое напрашивается после прочтения протоколов свидетельских показаний, просто жуткое, но, возможно, не имеет под собой никаких оснований. Если Боуд еще раз начнет допрашивать детей, у него могут возникнуть неприятности со школьным руководством, с родителями учеников и, наконец, со своим начальством. Но если подключится Мона, Боуда уже ни в чем нельзя будет упрекнуть. Вполне вероятно, что он сказал своему руководству, будто Мона просила его о помощи. Притом, что в действительности все было с точностью до наоборот.
— Дело Штайера пришлось очень кстати, а? Теперь я должна делать вашу работу, не так ли?
На это Боуд ничего не сказал. Взгляд Моны упал на календарь на стене — на нем были нарисованы лошади. Сегодня пятница, 18 ноября. Она решила отослать Фишера домой, а самой остаться здесь на выходные. Если до вечера субботы не будет ничего нового, придется Боуду действовать по своему усмотрению.
— Интернат Иссинг существует с 1930 года и был основан тогда одним фондом, — рассказывал ректор, когда они совершали небольшую экскурсию по парку. — Этот фонд существует и сегодня. Он, кроме всего прочего, выделяет средства на стипендии одаренным, но бедным ученикам. На данный момент у нас сто восемьдесят два ученика живут в интернате и сорок три приходящих. Изначально здесь учились только мальчики, до того момента, как руководство фонда в 1967 — я думаю, это было в шестьдесят седьмом, если не ошибаюсь, — решило ввести совместное обучение. Но по-прежнему в интернате мальчиков примерно в два раза больше, чем девочек, и это соотношение не меняется на протяжении уже двадцати лет.
— Как так вышло?
— Спросите что попроще. Вот, справа, Дубовый дом. В парке кроме здания школы со столовой на первом этаже и классными комнатами на втором есть еще четыре дома и большая спортплощадка. У всех домов свои названия: это Лесной дом, Буковый дом, Дубовый дом и Флигель. Здесь ученики живут по двое в комнате. Выпускники получают комнату на одного человека, если хотят. Удивительно, но мало кто так делает.
— Чем вы это объясняете? — спросила Мона.
Ректор не ответил. Начался маленький дождик, он словно паутинкой опутал волосы Моны, ее ветровку, легкий пушок на лице, ресницы. Они все вместе пересекли ярко-зеленую лужайку по широкой дорожке, выложенной белой галькой, и подошли к главному корпусу.
Наконец ректор сказал:
— Здесь очень сильное давление коллектива. — И снова замолчал.
Мона посмотрела на него сбоку. Он показался ей почему-то обессиленным.
— Насколько? — спросила она.
— Здесь нельзя слишком долго быть одному. Тот, кто много времени проводит сам, быстро становится аутсайдером. А став им однажды, уже ничего не может изменить. Молодежь ведь не знает жалости.
Они стояли у подножия лестницы, ведущей к входу в главный корпус. Дождь усилился. В середине дня небо было таким мрачным, затянутым тучами, как будто уже наступили сумерки.
— У меня есть еще пара вопросов о происшествии в хижине.
— Мне очень жаль, но мне нечего вам сказать по этому поводу. Меня там не было. — Ректор скрестил руки на груди и бросил тоскливый взгляд на вход в здание. Он явно хотел избавиться от нее.
— А это не важно. Я хотела кое-что уточнить по поводу вылазок.
— Каких вылазок? Вы имеете в виду походы дружбы?
— Да. Они проходят каждый год в начале учебного года, да?
Ректор вздохнул и подал ей знак идти за ним. Они прошли в его кабинет.
— Походы дружбы — думаю, вы считаете, что это название слегка устарело…
— Ну да, в общем.
— Они уже давно так называются — просто привыкаешь, видите ли.
— Да. А какова цель этих походов?
— Их устраивают для того, чтобы усилить чувство товарищества между учениками и учителями. Все ученики являются членами определенного сообщества, и во главе такого сообщества стоит учитель. Раз в неделю, как правило, по понедельникам, устраивается так называемый вечер сообщества. Присутствовать на нем обязательно для всех учеников и, конечно же, для ответственного за эту группу учителя.
— И что они делают на таком вечере?
— Что-нибудь организовывают вместе или встречаются дома у того или иного преподавателя, разговаривают, ведут дискуссии…
— И это повышает чувство товарищества?
Ректор улыбнулся.
— Да, именно в этом весь смысл. Если конкретнее, речь идет о том, чтобы помочь тем ученикам, которым сложно прижиться здесь.
— Принято ли, чтобы ученики в таком сообществе говорили учителю «ты»?
— Ну, такое, естественно, случается. Конечно, мне лучше, если сохраняется дистанция. Такая практика, прежде всего, плохо отражается на остальных учениках.
— Вы, конечно, знаете, что в сообществе господина Даннера четверо учеников были с господином Даннером на «ты», а остальные нет. Остальные были с ним на «вы».
Ректор напрягся, как будто его поймали на недоработке.
— Вы не знали этого?
— Нет, — признался он. — Я даже вынужден сказать, что если это правда, то я считаю это неправильным.
Он снова показался усталым и обессиленным.
— Мои возможности, знаете ли, ограничены. Я не могу заглянуть людям в душу.
Теперь он уже не мог скрывать свое нетерпение. Демонстративно бросил взгляд на открытый кожаный ежедневник, который лежал прямо перед ним на тщательно убранном столе. Вежливый, но однозначный намек. Он больше не хотел говорить на эту тему. С него довольно уже того, что здесь была полиция и перевернула все в квартире Даннера вверх дном и что родители начали беспокоиться о безопасности своих отпрысков.
— Еще один, последний, вопрос, — сказала Мона, послушно вставая. — Каким образом вы тогда узнали о происшедшем?
— Что вы имеете в виду? — Его голос звучал уже очень рассерженно. — Мне позвонили.
— Кто вам позвонил?
— Михаэль Даннер, конечно, кто же еще?
— И что он сказал?
Ректор тоже встал, повернулся к Моне спиной и стал смотреть в окно за своим столом. Стоявшей напротив окна Моне был виден только его силуэт. Тем временем дождь уже громко стучал в стекла.
— Что он мог сказать? Случилось что-то страшное… Я уже точно не помню.
Что-то, может быть, едва заметное колебание, заставило ее спрашивать дальше.
— Когда группа вернулась — что было потом?
— Скажите, к чему вы клоните?
— Просто ответьте. Что произошло здесь? Пришел ли Даннер к вам, чтобы рассказать обо всем, или вы пошли к нему домой? Как это было? Уточните, пожалуйста.
Ректор снова сел, вздохнул и сцепил руки на животе.
— Нет, не так. Они пришли сюда ко мне сразу же, как только вышли из автобуса.
— Вся группа?
— Да, — снова это колебание. — Нет. Только Даннер, Берит, Сабина, Петер, Хайко и Марко.
— Вам не показалось это странным?
— Странным в смысле удивился ли я?
— Да. Я имею в виду то, что они пришли к вам все вместе.
— Да-а-а… — медленно протянул ректор. — Они все сидели здесь, как будто Даннера нужно было…
— Защищать?
Ректор стал смотреть в точку, куда-то над головой Моны. Наконец он заговорил, и голос его при этом звучал отстраненно.
— Я был действительно тронут тем, что они не хотели его оставить в этот момент. Что между ними существует такая сплоченность. Это было очень трогательно.
Он не сказал, что это показалось ему подозрительным. Уже тогда, не только сегодня.
За ужином Мона села как можно дальше от Даннера, во главе преподавательского стола. Ей было совершенно все равно, что она заняла чье-то постоянное место. Хотя в этот раз можно было не беспокоиться — многие, вероятно, уже отдыхали. Жуя жесткий стейк в расплавленном масле с зеленым сыром, Мона бросила взгляд на учеников. Они уже не казались ей безликой массой, как было в первый вечер. Она выделила некоторые лица: красивую светловолосую девушку, паренька лет четырнадцати, бросающего в другого ученика шарики из бумаги; полного мальчика лет двенадцати, молча поглощающего огромную порцию жареной картошки. Рука, лежащая на спине девушки, вероятно, была рукой ее подруги.
Странное ощущение: смотреть на этот микрокосмос сверху, как будто принадлежишь к другому виду живых существ. Впрочем, так оно и было: она сделана из другого теста, это однозначно. Ничто не связывает ее с этими подростками, даже воспоминания о том, что когда-то она была такой же юной. Было видно невооруженным глазом, что как индивидуумы эти подростки очень сильно отличались один от другого. Они относились к типу людей, совершенно незнакомых Моне, с которыми она до сих пор не сталкивалась. Несмотря на дикость поведения и распущенность, они каким-то образом выглядели воспитанными и осознающими, чего хотят, что казалось Моне неестественным, примерно как в случае со звездами кино и эстрады. С этим нужно было родиться или подсмотреть это у родителей, совершенно неосознанно.
У Моны не от кого было унаследовать это, не у кого подсмотреть.
После ужина ректор стал в дверях и попросил внимания. Прошло как минимум минуты две, пока в столовой не наступило относительное спокойствие. Больше двух сотен лиц повернулись к входу, и Мона снова почувствовала исходящую от них нервную энергию, как будто всех постоянно било током. Ректор, указав на Мону, представил ее как официальное лицо, ведущее расследование. Попросил всех учеников сотрудничать с ней, если это будет необходимо.
— Если кто-нибудь из вас что-то знает, — обратилась к ученикам Мона, — кроме того, что было рассказано полиции, может обратиться ко мне сегодня или завтра. Я живу в «Гастхоф цур пост», комната 41, телефон 764-41. По этому номеру меня можно застать сегодня и завтра целый вечер. Спасибо. Да, и еще кое-что. Если кто-то не сообщит того, что знает, он становится соучастником преступления. Так работает наше правосудие.
После этих слов она снова села.
Случайно ее взгляд упал на Даннера. Тот совершенно открыто смотрел на нее. Его взгляд выражал интерес и дружелюбие. Она отвернулась.
Что есть правда?
То, что мы подразумеваем под словом «правда», есть не что иное, как субъективное понятие, порождение мозга. Или же принимаемая по умолчанию социальная договоренность видеть вещи именно такими, а не иными.
Зачем нужна эта договоренность? (Qui bono est?[10])
Как правило, правящему классу. Он устанавливает нормы, по которым живут, думают, чувствуют, действуют в том или ином обществе. Они влияют на язык, создают осознаваемую действительность и, тем самым, способ понимания окружающего мира.
Например?
Стол называется столом на основании договоренности называть таким образом деревянную доску с четырьмя опорами.
Уже дня два у Берит такое чувство, что за ней следят. Ее соседка по комнате лежит в больнице — у нее грипп. И Берит приходится ночевать одной. И дневать тоже. Как раз со времени этого похода дружбы она поняла, насколько одинока, хотя вокруг нее постоянно были люди. Никто не замечает, что у нее на душе. По крайней мере, так ей кажется. Всегда остаешься одна, когда не можешь никому довериться. Нельзя довериться, зная, что никто не поймет, о чем речь.
Дело же не в словах, Берит. Важны не факты сами по себе, важна правда, которая лежит в их основе. Мы знаем, как звучит эта правда, да? И один в поле воин.
Но в кошмарах Берит постоянно возникает эта жуткая луна, которая однажды унесла всех. Она не может избавиться от воспоминаний о мечущемся пламени свечи в хижине, о моменте, когда Даннер поднялся наверх, — они слышали его шаги над своими головами и тихие глубокие вздохи, когда он забирался в спальник.
Тогда Марко, Петер и Хайко уже распаковали свою травку и прочее дерьмо, прямо на деревянном столе, на котором еще стояли тарелки с недоеденным ужином и полупустые залапанные винные бокалы. Сабина откуда-то, как по волшебству, извлекла одну из стеклянных трубочек с отверстием, которое нужно было закрывать рукой, когда затягиваешься. Потом следовало отнять руку, и получалась дополнительная затяжка. Они смешали все вместе, как в лихорадке. Зеленый турок, тайская трава и марокканское масло. Это была опасная смесь, и все это знали. Они еще до этого, под спагетти по-арабски, выпили по бокалу крепкого красного вина, которое принес Даннер, хотя знали, что алкоголь и наркотики сочетаются плохо.
— У кого-нибудь есть колеса?
Все покачали головами, с сожалением. Еще бы и колес наглотались! Как будто им было все равно.
Петер раскурил трубку, глубоко затянулся и передал ее Сабине. Запах смеси гашиша с другой травой наполнил маленькую узкую комнату, пополз наверх, в спальню, но какая разница! Берит тоже было все равно, заметит ли Даннер что-нибудь, какая-то часть ее даже хотела этого. Спровоцировать его.
Ей хотелось сделать первую затяжку, почувствовать пряный вкус дыма и ощутить сухость во рту после затяжки. Она любила это чувство: медленно растворяешься в реальности, ощущаешь себя смелым и бесстрашным, как путешественник, бесконечно долго исследующий превращения собственного «я». Иногда она превращалась в безмолвный камень, иногда начинала болтать без умолку, слова изливались из нее, как водопад, и ей казалось, что вместо нее говорит кто-то другой. Иногда время и пространство в ее восприятии искажались, минуты становились часами, а предметы, находившиеся прямо перед ней, казались недосягаемыми, словно были далеко-далеко.
В тот вечер все началось как обычно. Подозрительная тишина, пока все курили, безудержный смех потом, разговор, распадающийся на бессвязные предложения.
Они не докурили трубу до конца, хотя их было пятеро, и оставили первоклассное месиво тлеть в трубке, лежавшей в пепельнице. Это должно было их насторожить. Но все равно было поздно. Слишком сильный наркотик был в них, кружил по венам, отравлял чувства, разжигал страхи, превращающиеся в кошмары, которые забывались наутро. Но этого они никогда не забудут.
Сабина встала первой, она была бледной и слегка покачивалась.
— Мне нужно выйти.
И тут же Берит показалось, что стены деревянной хижины наваливаются на них. Тяжелый стол вдруг слегка закачался, пламя свечей становилось все меньше, как будто не хватало воздуха.
— Я с тобой, — сказала Берит.
А там была луна. Холодный угрожающий свет заливал остроконечные скалы напротив. Создавал тени, такие угольно-черные и страшные, что у обеих вырвался вскрик ужаса.
— Помогите, — прошептал кто-то рядом с Берит, которая и сама с трудом двигалась, не говоря уже о том, чтобы кому-то помочь.
Тем временем вышли уже все. Перед ней Петер упал на колени и стал блевать.
— Мне так плохо!
— Мне страшно.
— Я больше не могу.
Луна уставилась на Берит. У нее было лицо. Луна отвечала на мысленные вопросы Берит о вещах, о которых она не хотела знать. О смерти и разложении, об отсутствии безопасности и любви в ее жизни. О раке, зародышевая клетка которого уже притаилась в ней, чтобы затем убить ее или свести с ума (что одно и то же).
— Мне кажется, я больше не могу.
Берит одна в своей комнате. После возвращения из похода дружбы она ее ненавидит. Весь Лесной дом ненавидит, потому что тут все из дерева, точно как в хижине. Она ненавидит скрип половиц, неясные шорохи, которые по ночам издает дерево, когда потягиваешься или сворачиваешься калачиком, или еще что-нибудь, от чего просыпалась Берит. Открыв окно, она слышит вой ветра в высоких соснах, и это тоже напоминает ей о хижине.
Она слышит, как кто-то поднимается по лестнице.
Рывком вскочив, она подбегает к выключателю и включает свет. Потом, дрожа, становится за дверью и прислушивается к шагам, которые нерешительно приближаются. На лбу у нее выступает пот.
Мона снова маленькая девочка, которая идет с бабушкой в зоопарк. Солнечный день, такой жаркий, что воздух кажется пыльным, и кожа Моны сухая на ощупь, как будто она в песке. Они смотрят на слонов, которые качают своими тяжелыми серыми головами, и бабушка держит Мону за руку, и Мона так счастлива, как это только может быть, потому что в присутствии бабушки ей ничего не нужно бояться. Бабушка не молчит целый день, как будто Моны и нет вовсе. И не ворчит часами непонятно о чем, глядя при этом на Мону так, как будто первый раз ее видит. Бабушка ведет себя, как должна была бы вести себя мама: предсказуемо, не говорит ничего, чего не имеет в виду, она любящая и понимающая, и если уж Мона заслужила, может быть и строгой. Кроме того, она и выглядит так, как должна выглядеть добрая бабушка из сказки. И это нравится Моне. Уже только потому, что ее мама вообще не соответствует ни одному из критериев хорошей мамы из сказки.
— Когда мне снова возвращаться к маме?
— Сегодня вечером, сокровище мое. Ты же знаешь.
И на этом месте сон каждый раз заканчивается слезами маленькой Моны.
Она ненавидит этот сон.
Проснулась и некоторое время не может ничего сообразить. Половина десятого вечера, она проспала почти целый час как убитая. Мама явилась снова, и это надолго.
В Моне существует некий автопилот, который установила мать. Мона называет это именно так, потому что та управляет ею издалека. Автопилот гонит ее от людей, которых она любит. Заставляет ее говорить не то, делать не то, и близкие, любовные отношения становятся невозможными.
Именно так и вышло с Антоном. Когда он был в тюрьме, она не навещала его. Боялась, что их отношения станут известны всем. Комиссар уголовной полиции Мона Зайлер спит с заключенным. В этом случае на карьере пришлось бы поставить крест.
— Я заботился бы о тебе, — сказал тогда Антон.
— Ты? Каким образом? Из тюрьмы?
— У меня ведь на свободе есть свои люди.
Жить, подчиняясь закону, — это не для Антона. Закон — это одно, жизнь Антона и его бизнес — совершенно другое. Одно другого совершенно не касается, кроме тех случаев, когда они пересекаются. Это вполне может случиться, и от этого желательно застраховаться. Так это представляет себе Антон. Конечно же, при таких обстоятельствах жить с ним она не может. К тому же эта его ревность и постоянные истории с женщинами… Ему и в голову не приходит, что можно измениться.
За окнами отеля свистит ветер. Внизу, в кафе, шумит тесная компания, отмечает круглую дату. Тяжелые ритмы старых хитов диско проникают в ее комнату. Вот так и отмечают праздники в провинции. Мона представила себе гостей: раскрасневшиеся дородные мужчины и женщины с взлохмаченными прическами «спереди-коротко-сзади-длинно» деланно смеются над каждой дешевой шуткой, чтобы люди видели, как им весело. В это время, наверное, пьют первые стопки шнапса, чтобы снова поднять падающее настроение.
Мона открыла застекленную балконную дверь. В комнату ворвался ветер, запахло снегом. Скоро выпадет первый снег. К Рождеству все снова растает, а где-то в конце декабря — начале января, возможно, снова пойдет снег и похолодает. Мона любит, когда холодно. В теплом климате она чувствует себя неуверенно. Она любит холод, потому что она сопротивляется ему, а ей необходимо сопротивляться, чтобы ощущать себя живой.
Мона закрыла балконную дверь, надела на футболку толстый свитер и снова вышла на балкон.
Ветер стал играть с волосами, лицо раскраснелось. Перегнулась через перила балкона и посмотрела вниз на тихую темную улицу. Прикурила сигарету и стала следить за тем, как дым растворяется в темноте. Вкус у сигареты приятный, странно, но так бывает всегда, когда ей грустно или она чувствует свою беспомощность. Понимает ли она, что представляет собой мишень, потому что оставила в комнате свет и ее силуэт хорошо виден с улицы. Не надо ей тут стоять, нужно сидеть в комнате и ждать звонка или стука в дверь.
Если бы Кригер увидел ее сейчас, он бы подумал, что она не в своем уме. Пока это не ее дело, и, наверное, она и не будет им заниматься. Может быть, ее руководство даже не позволит оплатить комнату в отеле. У нее действительно есть только эти выходные, чтобы доказать, что между двумя убийствами существует связь. Но какая? Ни малейшего представления, ни малейшей идеи.
Она уверена только в одном: что-то тут не так. Ученики из группы Даннера солгали, это понятно. Боуд не хотел об этом говорить, да и она тоже, но все это выглядит как классическое умышленное убийство. У Моны по спине пробежали мурашки. От этой мысли стало не по себе.
Жена Даннера не выпрыгивала из окна. Если бы она это сделала — с высоты более четырех метров, — хотя бы кто-нибудь из них услышал бы шум. И остались бы следы на влажной земле. Но местная полиция ничего подобного не обнаружила. Даже трава под окном не была примята — так написано в отчете.
Теперь у нее есть два дня. Вообще-то она не верит, что кто-то придет к ней и станет откровенничать. Но, по крайней мере, она может сказать, что предоставила такую возможность. С понедельника тогда пусть снова приступает Боуд. А ей придется вернуться в город.
А если ученики следят друг за другом, чтобы быть уверенными, что никто не усомнится в их миленькой, крепко связанной истории?
Не глупи, Мона. Успокойся.
Что-то крепко зацепило ее, и дело тут не только в расследовании.
Берит, скрючившись, сидит в павильоне для курильщиков между Лесным домом и Сосновым домом. У ее ног лежат семь или восемь окурков, все ее. Она сидит здесь уже полчаса и курит сигареты одну за другой. Закуталась в пальто поплотнее, но оно модное, короткое и плохо греет. В павильоне очень темно и страшно холодно, и, тем не менее, здесь она чувствует себя в большей безопасности, чем в своей теплой и светлой комнате.
Раздается скрип шагов по гальке. Берит вся сжимается. Сейчас ей не хочется ни с кем разговаривать. Но чтобы избежать этого, ей нужно встать и бегом убраться отсюда, а это, опять же, слишком неприятно делать.
Шаги замедлились. Она видит, как вспыхнул красный огонек сигареты (вообще-то курить можно только в павильоне, но никто не придерживается этого правила). Через пару секунд она узнает Хайко по его характерной осанке: голова слегка наклонена вперед, как будто он идет по следу. Хайко называют Стробо, потому что однажды на школьной вечеринке со стробоскопическим светом он упал в обморок. Когда световые вспышки стали мигать каждую десятую долю секунды, Хайко просто отключился.
Стробо стоит, небрежно прислонившись к столбу у входа в павильон, курит и молчит. Очевидно, в темноте он не видит, что здесь есть кто-то еще. Берит откашлялась. Парень вздрогнул.
— Эй, кто здесь?
— Я, Берит.
— Берит. — Голос Стробо звучал так, будто он произнес ее имя с улыбкой, как бы пробуя на вкус каждый слог.
Ей очень хочется доверять ему, но она не уверена, что может это сделать. Он — один из любимчиков Даннера, слепо предан ему.
— Где ты?
Стробо вошел в павильон. Берит помахала ему горящей спичкой. Постепенно ее страхи стали рассеиваться. Так хорошо, что Стробо здесь и что он рад ее видеть. Все остальное внезапно стало неважным и далеким. Стробо садится рядом с ней. Очень близко к ней. Его рука касается ее руки, и одного этого достаточно, чтобы в ней полыхнуло пламя, растопившее все страхи, и теперь осталось только ощущение тела Стробо, так близко к ней.
Половина десятого. Кто-то из гостей громко прощается на улице под окном Моны. Гудя и рыча, отъезжают машины, а вечеринка продолжается. Мона лежит на слишком мягкой постели с огромной подушкой и думает, можно ли сейчас позвонить сестре. Лин старше ее на шесть лет, в отличие от нее — уверенная в себе женщина, которая знает, чего хочет. Лин — самый важный человек в ее жизни.
И она хватает телефонную трубку с тумбочки. Потом, минуту подумав, берет мобилку: а вдруг ей кто-то позвонит.
Стробо целует Берит. Просто чудесно чувствовать его теплые крепкие губы на своих. Она словно в трансе. Все ее существо тянется к Стробо, который медленно расстегивает ее пальто и пробирается через многочисленные одежки к ее груди. Он тихонько вздыхает, когда, наконец, касается ее кожи. Берит еще никогда не ощущала ничего подобного. Даже не знала, что такое возможно. При этом она вовсе не неопытна (сейчас уже не встретишь таких, у кого в шестнадцать лет нет никакого опыта в этих делах). Но то, что было раньше, не идет ни в какое сравнение с тем, что происходит сейчас. Раньше секс был для нее чем-то вроде спорта. Им занимаются, чтобы потом рассказать подружкам, как было в постели. Надеясь, что партнер ее, в свою очередь, похвалит. Конечно, всегда существует риск, что тот охарактеризует ее как фригидную и зажатую. Если это случается, пиши пропало.
Стробо мягко тянет ее к себе, пока она не садится на него верхом. Он не перестает целовать ее. Она как воск в его руках, и каждое движение, каждое касание кажется ей абсолютно правильным, как будто она ждала его всю жизнь. Этого мужчину. Такое ощущение, что ее губы не могут больше оторваться от его губ. Холод, ветер, вероятность, что кто-то будет проходить мимо и заметит их — все кажется таким неважным…
— Я хочу тебя, — шепчет Стробо и скользит языком по ее губам. — Я так хочу тебя!
Он опускается ниже, внезапно раздается резкий шипящий звук: он сделал огромную дырку на ее тонких колготках. Вот так просто. Она улыбается. Это кажется ей диким, романтичным и смелым поступком, и вот Стробо уже в ней.
— Тебе следовало бы навестить маму, она ведь совсем рядом, — говорит Лин, подавляя зевок.
— Ты устала. — Голос Моны полон раскаяния.
— Ага. У Херберта проблемы в школе. По утрам ему постоянно плохо.
— Он же первый год в гимназии. Он привыкнет. У Лукаса тоже было так поначалу. Как у него дела, кстати? Как он себя вел?
— Хорошо. Говорил о тебе. Он постоянно говорит, как это здорово, что его мать — ищейка.
— Что?
— Да. Все хотела тебе как-нибудь сказать. Остальные дети при этом огорчаются.
Но Моне очень нравится, что сын ею гордится. Лин просто завидует. Мона себя одергивает. Не нужно сваливать с больной головы на здоровую: на самом деле это она завидует Лин. Не может забыть, что Лин росла рядом с отцом, в то время как ей приходилось мучиться с матерью.
— Когда ты видела маму в последний раз? — спрашивает Лин, и в ее голосе невольно появляются строгие нотки.
— Перестань. Ты же знаешь, я к ней больше не хожу. Она даже не узнает меня.
— Да, потому что ты к ней не ходишь.
Мона не хочет говорить о матери, которая уже много лет находится в доме для престарелых. Даже Лин она не рассказала всего, что случилось тогда. Уже годы Лин пытается уговорить ее пройти терапию. Лин верит, что правда освобождает, как только ее выскажешь. Она часто говорит это, когда они разговаривают по телефону. Может быть, она прочла об этом в журнале. Мона не может согласиться с тем, что есть вещи, которые становятся менее страшными от того, что их вытаскивают наружу. Они просто мутируют и становятся такими монстрами, что от них потом уже не избавиться.
— Мне нужен твой совет, — говорит Мона, потому что знает: так Лин отвлечь легче всего.
И точно — Лин тут же переключается.
— Что случилось?
Проблема в том, что Моне ничего не приходит в голову. Да, и правда, что случилось? Зачем она вообще звонит Лин?
— Дело в Антоне, — говорит она наобум.
Собственно, ей нечего сказать об Антоне, что бы уже не обсуждалось добрую сотню раз.
— Мона, этот тип не для тебя. Эти… эти махинации, которыми он занимается. И истории с женщинами. Какая разница, как он относится к Лукасу, он не нужен тебе — у тебя же есть мы.
— Да, я знаю. Но Лукас любит его.
На другом конце телефонной линии раздается громкий вздох.
— Лукас любит его… Очень смешно! Это ты не можешь его забыть.
— Вовсе нет, — настаивает Мона.
Этот разговор внезапно начинает действовать ей на нервы. Эти вечные стоны: ах, мужчины! Перед внутренним взором Моны возникает этакая бесконечная стена плача, а возле нее в основном женщины, которые, громко рыдая, падают ниц, бьются лбом о землю, разбивают его в кровь. Снова и снова. Вечный бессмысленный ритуал. Возможно, в эту самую секунду по всему миру ведутся сотни разговоров на такую же тему. Я же его люблю. Но он тебе не пара. Но я не могу иначе.
— Да что с тобой такое? — спрашивает Лин, она слегка раздражена.
Все из Моны надо как клещами тянуть, никогда сама не расскажет. Зачем же тогда звонить, если нет желания разговаривать?
— Я… Мне очень жаль, Лин.
Так и есть. Она разбудила сестру неизвестно зачем. Лин не может ей помочь в той ситуации, в которой она сейчас оказалась. Лучше всего, если бы у Лин не было бесплатного приложения — ее семьи. Когда они обе были молодыми, некоторое время жили вместе. Самое счастливое время в жизни Моны.
— Ты еще помнишь, как мы с тобой жили в квартире на Тюркенштрассе?
Лин смеется. Вот и помирились! Она тоже любит вспоминать об этом. Но с тех пор ее жизнь стала насыщеннее, а жизнь Моны, очевидно, нет.
— Ложись спать, Мона, — мягко говорит она. — Можем еще завтра поговорить.
Берит начинает безудержно всхлипывать. Еще никогда во время этого она не плакала. Стробо крепко прижимает ее к себе, как сумасшедший. Наступает миг, когда Берит кажется, что она парит в воздухе. И в тот же миг возникает чувство, что внутри что-то разрывается. Маленькое горячее солнце взрывается у нее между ног, и вдруг все заканчивается.
Снова чувствуется холод и сырость. Стробо тоже дрожит в ее объятиях. Немного отодвигается от нее и откидывает с ее лба светлые волосы.
— Ты красивая. — Его голос тоже дрожит.
При этом лицо ее он помнит довольно смутно. Оба, смущенные, встают. Ноги, как ватные.
— Хочешь сигарету?
— Да, спасибо.
Берит держит сигарету, ее пальцы трясутся, когда он помогает ей прикурить. Наконец она жадно вдыхает дым. В этот момент она замечает, что сигарета необычная. Вкус у нее сладковатый, как у гашиша, и аромат странный. Стробо, вероятно, макал ее в марокканское масло. Берит кашляет. Не может поверить, что он дал ей это. После всего того, что произошло в хижине. Она злится на него, бросает сигарету на пол и топчет ее.
— Эй, что случилось? — спрашивает Стробо.
Его голос стал высоким и глухим, потому что в легких у него дым, он удерживает его, чтобы сильнее вставило. Теперь он не кажется ей привлекательным, он просто смешон.
— Зачем ты это сделал? Если я хочу покурить, я говорю.
— Извини. Мне очень жаль. Сядь, пожалуйста. — Стробо тянет ее за полу пальто. — Ну же, пожалуйста! — Он выдохнул дым, и голос его снова звучит нормально.
Берит снова садится, но теперь ей одиноко, и она чувствует себя протрезвевшей.
— Было здорово. С тобой.
Берит почувствовала, что он смотрит на нее.
— Да, мне тоже понравилось, — говорит она, улыбнувшись в темноту, хотя ей теперь совсем нехорошо.
В голосе Стробо слышна фальшь. Как будто он преследует некую цель. Цель, которая не имеет ничего общего с тем, что они только что пережили вместе.
— Ты, вообще, в порядке? — спрашивает он. И снова слова прозвучали, как заученные.
— Нормально. Все о’кей. — Берит все еще дрожит.
Уже явно больше чем десять часов, и комендант делает обход. Комендант преподает в их классе физику и математику, он не очень хорошо относится к Берит, потому что ей не даются оба предмета. Но она в нерешительности остается сидеть.
— Я имею в виду, после всего этого. Нормально?
— Нормально, — говорит Берит, все еще настороженно, сама не зная, почему.
— А что именно ты рассказала ищейкам?
Вот оно что! Все это время Стробо думал о своем любимом Даннере. Боится, что она подведет. Разочарование настолько сильное, что у нее чуть было пол не ушел из-под ног. Может быть, он и переспал с ней только поэтому. Потому что хотел привлечь ее на свою сторону, а его сторона — это сторона Даннера.
Но она внешне остается спокойной.
— Я сказала им, как мы и договорились. Еще вопросы?
— Я просто… Это невероятно трудно для нас. Было бы неудивительно, если бы ты…
— Что?
— Сломалась. — Снова смотрит на нее настороженно.
Берит ушам своим не верит.
— Ты с Даннером об этом договаривался?
— О чем? Ты что?
— Что ты меня приласкаешь разок… — Невольно Берит подражает интонации Даннера, говорит слегка в нос, голос звучит елейно. Она все больше раздражается.
— Ты что-то имеешь против Даннера, — подытоживает Стробо.
Бросает на пол еще тлеющий окурок.
— Нет, но…
— Что?
— Он делает так, чтобы вы зависели от него. От его мнения, его… не знаю… — Взмахнула руками в поисках нужных слов. — От его теорий о жизни и любви, этого устаревшего философского хлама…
— А с чего ты взяла, скажи на милость, что это устарело? Ты что, читала Канта или Гегеля? Или Виттгенштейна?
— Нет, но ты тоже не читал. Тем не менее, ты веришь Даннеру на слово, не пытаясь анализировать. И это притом, что он нам все время рассказывает, что мы должны ко всему относиться критично. Освободиться от унаследованных теорий. Но ты бы посмотрел на себя, когда месье Даннер начинает рассуждать. Такой упоенный взгляд! Такое… Да все вы. Вы становитесь как загипнотизированные, стоит только Даннеру рот открыть.
Берит испуганно замолчала. Это не то, что она хотела сказать. Она не собиралась обижать Стробо. Тот молчит. Но вдруг другой голос прошептал ей на ухо:
— Очень интересно то, что ты про нас думаешь.
Целую жутко длинную секунду Берит считает, что это Даннер. Но потом улавливает резкий запах лосьона после бритья, каким пользуется Петер. Он подкрался к павильону с тыльной стороны, прячась между деревьями. Все предусмотрено. Стробо должен был ее размягчить, а теперь Петер возьмется за промывание мозгов.
В моменты прояснения она знала, что ей предстоит. Снова она начала слышать голоса. Голоса были бездушны и бестелесны, но, тем не менее, реальны. Они использовали все возможные подходящие средства. Хотя они были всесильны, им нужен был носитель. Иногда они приходили из телефона, иногда из тостера или из духовки.
Это всегда начинается внезапно. Например, она на прогулке, в пешеходной зоне в центре, и вдруг ее взгляд падает на плакат, и человек с плаката — актриса, модель, политик — начинает разговаривать с ней.
Конечно же, это все происходит не на самом деле. Сначала она всегда знала, что это всего лишь галлюцинации, что все эти явления она себе просто выдумывает. Сначала она мужественно игнорировала голоса, которые велели делать ей страшные, бессмысленные вещи, например, есть трупы или убивать собак. Иногда голоса пропадали, разочарованные или ослабленные тем, что она их старательно игнорировала. Но если обратить на голоса внимание или же начать им сопротивляться, спорить с ними, они берут верх, становятся все сильнее и требовательнее. Они становятся реальными.
Во второй фазе фантомы в ее мозгу вели себя как сумасшедшие, давали ложные приказы и вызывали фейерверк причудливых идей с параноидальным оттенком. Она уже была не в состоянии последовательно думать. Это был психический процесс, возбудители которого все еще не были исследованы. По крайней мере, врачи сказали ей, что это так. Поверить в это она так и не смогла. В таких ситуациях она воспринимала собственные мысли не как больные и противоестественные, а как логичные и последовательные. Когда она чувствовала себя лучше, врачи иногда показывали ей видеозаписи второй фазы, и она действительно видела женщину, которая творила невообразимые вещи. Женщину, которая, к примеру, становилась на стул и выливала себе на голову стакан воды, а потом снова начинала плакать или бушевать.
Нет, не то чтобы она потом ничего не помнила. Она не теряла сознания. Она знала, что сделала, но не помнила почему. Только то, что ей внезапно показалось совершенно нормальным встать на стул и вылить себе на голову стакан воды. Как будто речь шла о своеобразном ритуале, который она должна была исполнить. Но понять этого не мог тот, кто не слышал того, что слышала она.
Она подняла глаза к небу, но неба не было видно. Ночь была черна, как бархат. Мокрый бархат, потому что шел дождь.
Нет.
У нее не было времени на поэтические наблюдения. Она скатывалась ко второй фазе, и ничего не могла с этим поделать. Ей давали лекарства, которые наполняли ее, делали неподъемной, ни к чему не способной, уничтожали ее. Дверь была распахнута, и голоса воспользовались своим шансом, проникли в нее и полностью подчинили себе. Стали давать ей задания. Ноги несли ее помимо воли по блестящей черной мостовой совершенно чужого города. Ей не нужен был гид, голоса надежно вели ее, и она, как всегда, когда находилась во второй фазе, перестала им сопротивляться. Они были слишком сильными, им не могла сопротивляться женщина, у которой не было ничего, кроме отрывочных воспоминаний, да и те могли материализоваться только при помощи голосов.
Она остановилась. Где она?
На несколько секунд у нее перехватило дыхание. Ее охватила паника.
Что-то в ней знало: уже слишком поздно что-либо менять. Ее просто-напросто занесет, если она попытается попасть на широкую улицу разума.
Еще одна попытка. «Ну хорошо, — благожелательно сказали голоса. — Потому что мы тебя любим».
И она снова поплыла против течения времени — очень сложный процесс для второй фазы, потому что такие понятия как время и пространство значат здесь очень мало. Когда-то, сегодня, но раньше, она снова была На Центральном вокзале, намотала пару кругов вокруг лотка с круассанами, но все же не решилась подойти. И в какой-то момент ее взгляд упал на электронное табло, на котором как раз плясали буквы и цифры. Когда они наконец успокоились, она смогла прочесть: «Кобург, путь № 6». И в этот момент голоса взяли верх.
Берит в одежде лежит на кровати, ее охватывает отчаяние. Она не боится Даннера, или Петера, или еще кого-нибудь, ее страх неконкретен. Ее чувство более размытое и вместе с тем всеобъемлющее. С той самой ночи в хижине она знает, что безопасность — это иллюзия. Ее жизнь разваливается на куски, а она только и может, что безучастно наблюдать за этим. Может ли она что-то сделать?
— Мы не можем помешать тебе заговорить. Но подумай еще раз, что произойдет в этом случае. — Голос Петера звучит у нее в ушах.
— Нам нельзя было лгать ради Даннера. Это неправильно.
— Ты можешь говорить такое только потому, что не доверяешь ему.
— Конечно нет! С чего мне ему доверять? После всего того, что я видела…
— Давай не будем об этом дерьме!
— Дерьме, вот как? У тебя, похоже, не все дома.
Самое страшное то, что Стробо сначала молчал, а потом — а чего ей еще было ожидать? — стал на сторону Петера.
— Берит, подумай хорошенько. Как это все будет выглядеть, если один из нас сломается?
— Ах! Вот это и все, что тебя волнует? Как это будет выглядеть? Ничего важнее для тебя просто не существует, да?
Ее голос звучит холодно, он срывается. Она ненавидит этот голос, он принадлежит той Берит, которую она раньше не знала, вообще не подозревала, что она существует.
И что теперь делать?
Моне кажется, что она — единственный пассажир на судне, которое, взревев двигателем, взяло курс на окутанный туманом остров. Мужчина в капитанской фуражке, прокомпостировавший ее билет на экскурсию, сказал, что сегодня последний рейс перед перерывом на зиму.
Мона стала на носу и перегнулась через выкрашенные в белый цвет перила, хотя здесь очень сыро и холодно, да и видимость плохая, потому что все съедает туман. Она смотрит на серую вспенившуюся воду. Много лет назад она уже была здесь, тогда стоял жаркий летний день, она была с парнем. Они сели на деревянную лавочку на палубе, прямо под палящим солнцем, болтали, и никто из множества туристов и хохочущих детей не обращал на них внимания. На Моне были узкие брюки из очень тонкого материала, и она помнит, как все пыталась втянуть животик, чтобы парень не заметил небольшую жировую складку.
Состояние влюбленности всегда вызывало у Моны много сложностей.
Может быть, дело в том, что ее внешность производила на мужчин ложное впечатление? Мужчины, насколько она могла судить из своего опыта, видели женщину с пышной грудью и немного ленивыми движениями; им казалось, что ее ничто не может вывести из состояния равновесия. Поэтому они думали, что она очень простая в общении и с ней хорошо в постели. Когда они знакомились с Моной ближе, выяснялось, что она человек серьезный и не очень остроумный. И в постели она тоже была не особо хороша, потому что с определенного момента не отзывалась на движения партнера, а отдавалась собственному ритму. Она просто не могла иначе, когда была возбуждена, и пока только Антон мог как-то с этим справляться. Остальные мужчины были недовольны, когда она начинала задавать ритм.
Секс — как танец, сказал один из них. Просто не получается, когда ведет женщина.
Воскресенье, вторая половина дня. Последний день пребывания Моны в Иссинге. Уже смеркается. Еще ни один ученик из сообщества Даннера не захотел поговорить с ней, и вообще никто. Вполне вероятно, что и не захочет. Такое ощущение, что ее нет. Уезжать нужно сегодня вечером, самое позднее, завтра утром, ничего так и не добившись, а ее коллеги будут рады посплетничать о ее неудаче. Она чувствует себя подавленной и одинокой, и мысль о том, что скоро снова придется спать в своей неприбранной, неуютной квартире, отнюдь не улучшает настроения. Мона вздохнула и стала думать о другом. Как всегда, она страшно устала. Под ней бурлит и клокочет разрезаемая носом вода, а от монотонного гудения мотора клонит в сон.
— Извините, — раздался сзади молодой ясный голос, и Мона, глаза которой как раз закрылись, вздрогнула. Потом повернулась, удивленная тем, что кроме нее есть еще пассажиры.
Перед ней стояла шестнадцатилетняя девушка со светлыми волосами до плеч, в коротком сером дорогом пальто. Она могла бы принадлежать к кружку Даннера, по возрасту подошла бы. Лицо порозовело от прохладного влажного воздуха, но глаза были усталыми и испуганными.
— Вы… та самая дама из полиции?
— Да. Я могу вам чем-то помочь?
Девушка стала рядом, облокотившись на поручни, и сказала:
— Я шла за вами больше часа. А вы и не заметили. — Она говорила ровно настолько громко, чтобы перекрыть гул мотора.
Мона не ответила. Мысль о том, что кто-то наблюдал за ней достаточно долгое время, была ей неприятна. Зачем преследовать ее? С ней можно было связаться в любое время.
— Кажется, вы любите бывать на природе, — сказала девушка светским тоном, немного натянуто улыбаясь.
Она облокотилась на поручни, как Мона, и посмотрела на нее сбоку.
— О да, — только и сказала Мона, глядя прямо перед собой. Она просто терпеть не могла, когда комментировали ее привычки и манеру поведения. — Послушайте-ка… Вы, собственно, кто?
Реакция девушки и удивила ее, и в то же время не была неожиданной. Ее лицо побелело как простыня, она так резко сглотнула, что было видно, как дернулся кадык.
— Вы боитесь, — сказала Мона, ощущая легкий триумф.
Эта ситуация — появление нервной свидетельницы — была знакома ей, она снова почувствовала себя в своей тарелке. Но дело было не только в этом. Примешивался еще и охотничий азарт. Теперь она была уверена, что прокуковать тут все выходные было правильным решением.
Девушка, стоявшая рядом с ней, уже не была такой бледной и стала казаться более покорной, чем раньше.
— Я могу помочь вам, если вы расскажете мне все, что знаете, — сказала Мона.
Это была стандартная фраза, но она, как правило, оказывала нужное действие.
Девушка снова посмотрела на нее. Глаза у нее были темно-голубыми, очень красивыми. Очевидно, она не могла произнести больше ни слова. Это нормально, дело в том, что она не знала, с чего начать.
Роберт Амондсен долгие годы был активным защитником окружающей среды, и с тех времен у него осталось несколько привычек. Например, ездить на работу на трамвае, а не на машине. Правда, в центре города в рабочий день все равно негде припарковаться.
Но сегодня было воскресенье, город пуст, холодно, моросил дождь. До ближайшей остановки идти двенадцать минут, а это много, особенно если подумать, что в гараже у Амондсена стоит «форд», и сиденье у него с подогревом. Кроме того, воскресное расписание трамваев он не помнил. Одной из самых больших слабостей Амондсена было то, что он патологически не выносил сырости. Он даже принимать душ не особо любил. В восьмидесятые годы он участвовал в демонстрациях против использования энергии атома, в Васкердорфе, и дважды полицейский его окатил из водомета. После второго раза в Васкердорфе его больше не видели.
Амондсен положил пару документов в старый портфель из свиной кожи и направился к гардеробу, где в нерешительности остановился. Надеть плащ — значит выбрать поездку на трамвае. Если же он поедет на машине, то плащ ему не нужен, потому что в офисе есть подземная парковка, где сегодня можно будет безо всяких проблем поставить машину.
Он посмотрел на себя глазами своей жены, как он стоит молча перед гардеробом и буравит взглядом плащ. Конечно же, она назвала бы его поведение идиотским, вручила бы ему ключи от машины и легонько подтолкнула бы его по направлению к гаражу. Она всегда смеялась над его муками совести, неважно, по отношению к чему он их испытывал. Карла жила в гармонии с собой, потому что, как правило, делала именно то, что считала правильным в тот момент. Она думала, что все просто, потому что ей все легко давалось. Но для него это было невозможным. Амондсен постоянно испытывал чувство вины, часто из-за пустяков. Он ничего не мог с этим поделать, считая это неизбежностью. Он скучал по Карле, по ее шуткам и веселому нраву. Но Карла уехала неделю назад и забрала с собой их общую дочь. «Это не навсегда, — сказала она ему. — Я просто хочу кое в чем разобраться».
Но ему лучше знать. Она влюбилась в другого мужчину и ушла, потому что именно в тот тяжелый момент он оказался недостаточно сильным, чтобы скрыть от нее свою озабоченность. Он должен был выдержать, по крайней мере, какое-то время, хотя бы пока они не справились бы с трудностями. Вместо этого он не вовремя стал ей исповедоваться и тем самым укрепил в решении бросить его. Вот как оно, скорее всего, было.
Амондсен непроизвольно бросил взгляд в зеркало в стиле модерн, стоявшее рядом с гардеробом, и увидел там мужчину в черном свитере с высоким воротом, с узким лицом и светлыми с проседью волосами, редеющими надо лбом. Благодаря Карле он хотя бы одевался добротно и со вкусом.
Больше она не с ним. И, вероятно, они уже никогда не будут вместе.
Боль заставила уголки его губ опуститься, и к своему ужасу он заметил, что его глаза наполнились слезами. Она ушла, а он уверен в том, что не справится без нее. Вспомнил фразу, которую сказала Карла лет десять назад. Они знали друг друга только пару недель, и он был влюблен, как никогда. Они стояли рядом на шумной вечеринке, и Карла сказала ему на ухо, что он первый по-настоящему хороший человек из всех, кого она знала. Он тогда покачал головой, скорее рассерженный, чем польщенный. Хороший человек — тогда он был твердо уверен в том, что этот комплимент в понимании большинства людей звучит как замаскированное оскорбление. Хорошие люди — это слабаки и зануды.
Теперь он точно знал, что так оно и есть. Хороших людей не существует, есть только слабаки и зануды, которым не остается ничего другого, кроме как примерно вести себя, чтобы рассчитывать на благосклонность своего окружения. Но как только у них появляется возможность безнаказанно продемонстрировать свое настоящее «я», они оказываются самыми худшими. Хуже, чем среднестатистические мерзкие типы, каких достаточно много на свете.
Это был последний день в жизни Амондсена, но поскольку он этого, конечно же, не знал, то не мог оценить этот факт должным образом. Позже другие люди попытаются воссоздать каждую минуту его последнего дня, и у них будет с этим множество проблем, потому что в воскресенье его не увидит ни одна живая душа — кроме убийцы.
Может быть, Амондсен и пережил бы этот день, если бы сделал выбор в пользу машины. Но он так и не решился на это. Хотя на улице уже темнело и дождь полил еще сильнее, он снял с крючка плащ и взял зонт. Он знал, зачем он это делает. Просто хотел наказать сам себя. А еще он хотел отвлечься от постоянной, мучительной тоски по Карле. Ледяной дождь отвлечет его, и он сможет, наконец, хотя бы на несколько минут забыть о своем горе. А как только он окажется в офисе и включит компьютер, за кропотливой работой забудет обо всем. Этим и хороша его профессия: физикой нельзя заниматься между прочим. Она требует от человека выкладываться полностью. Впитывает чувства и страхи, нейтрализует страсти.
Амондсен удостоверился, что взял ключ, магнитную карточку, позволяющую попасть на этаж, где находится его офис, и достаточно денег, чтобы потом зайти куда-нибудь поесть. Этот ритуал занимал у него больше времени, чем у остальных людей, потому что он всегда был очень неловок, занимаясь повседневными делами. А теперь, когда он снова жил один, не было никого, кто мог бы ему в этом помочь. Никого, кто в случае чего открыл бы ему дверь.
К тому времени, когда Амондсен наконец вышел из дома и сделал несколько шагов по мощеной дорожке, направляясь к калитке, уже было половина шестого вечера и темно, хоть глаз выколи. Шарниры калитки, как всегда, скрипнули, когда он открыл ее. Амондсен бросил последний взгляд на дом, где они жили с Карлой. Они купили его вместе, вместе отремонтировали, а теперь он казался мрачным и неухоженным. Жутким, в прямом смысле этого слова.
Дождь слегка утих и теперь только немного моросил. Амондсен шел по длинной каштановой аллее вниз, на другом ее конце находилась остановка трамвая. Воздух приятно освежал, Амондсен был одет довольно тепло, так что не замерз. Ему было хорошо. Он думал о том, как мало ему, в сущности, нужно, чтобы поднять себе настроение. Хорошего самочувствия иногда вполне достаточно.
За двенадцать минут он дошел до остановки. В павильоне со стеклянной крышей не было ни души. Амондсен бросил взгляд на расписание и обнаружил, что предыдущий трамвай ушел примерно три минуты назад, а следующий будет только через четверть часа. В такой ситуации раньше он закурил бы сигарету, но вот уже полгода как он бросил курить.
Стоять он не мог, присаживаться не хотел. Что-то заставляло его постоянно двигаться, как будто он о чем-то догадывался. Рядом с ним проехала машина; шины скрипнули по мокрому, покрытому мертвыми листьями асфальту.
Обычно Карла каждый день звонила ему, не потому, что любила, как он, вероятно, предполагал, а потому что беспокоилась о нем. Но вчера он довольно грубо сказал ей, чтобы позвонила тогда, когда примет какое-то решение.
— Ты справишься, Роберт?
— Слушай, Карла, я не маленький ребенок. Мне не нужна мамочка.
— Ну, как скажешь.
При этом она тихонько засмеялась, и это разозлило его еще больше. Она влюбилась в другого, в того, кто был уверен в себе и обращался с Карлой не чересчур осторожно, а как с нормальной живой женщиной из плоти и крови. Это она сказала Амондсену, но еще хуже то, о чем он даже не хотел вспоминать.
— Просто оставь меня в покое. Живи своей жизнью, и дай мне жить моей.
Он знал, что этой фразой очень больно задел ее. Карла верная женщина. Она не может просто так бросить человека, даже такого, как он. Она всегда будет пытаться поддерживать отношения с ним. Поэтому единственная возможность задеть ее — это отказать ей в этом. Его единственное преимущество перед соперником — то, что он знает Карлу как облупленную. Он видит ее насквозь, предугадывает все ее обманные маневры, которые она придумывает, чтобы отвлечь внимание от своих слабостей. Она терпеть не может казаться слабой в присутствии других. Пока что он — единственный, кому она открыла, в чем ее уязвимость.
Он не строил по этому поводу никаких иллюзий. Доверие и влюбленность не обязательно сопутствуют друг другу, наоборот. Вполне может быть, что Карла не выносит, когда ее постоянно видят насквозь и, следовательно, могут просчитать каждый ее шаг. Может быть, она снова хочет иметь тайны.
Внезапно налетел ветер и сдул с каштанов целый ливень дождевых капель — прямо ему в лицо. Вдалеке послышалось дребезжание трамвая. И в этот момент он почувствовал, что у него за спиной кто-то есть, какая-то тень. Внезапно холодок пробежал по его спине, и он замер. Почему-то на ум пришла история о жене Лота, которая превратилась в соляной столб, когда повернулась посмотреть на Гоморру. Ни в коем случае не поворачиваться, потому что тень сзади — это и есть Гоморра.
Абсурдная мысль. Его бросило в жар, но пошевелиться он по-прежнему не мог. Наконец его отпустило. Его руки метнулись к горлу на десятую долю секунды позже, чем нужно, но осознание, что он заслужил то, что сейчас происходило, еще больше замедлило его реакцию. И только потом он начал бороться за свою жизнь.
— Нас всех могут выгнать из школы. Всех нас, — сказала Берит.
— Не думаю, что это произойдет.
— Остальные будут ненавидеть меня.
— Такого не будет.
— Вы не знаете.
— У вас нет выбора.
— О Боже, я боюсь.
— Просто расскажите, что случилось. Начните с начала.
— Не могу.
— Но вы должны. Если вы не заговорите, это будет значить, что вы замалчиваете информацию о преступлении. Это тоже преступление, за это вас могут призвать к ответу.
— О’кей.
— Ну, давайте же.
Мона ничего не могла с этим поделать, но, увидев Даннера сидящим здесь, в бюро Боуда, получила огромное удовольствие. Выглядел он по-прежнему слишком самоуверенным, но это скоро пройдет.
Понедельник, семь часов утра. Боуд сидит и пьет уже третью по счету чашку кофе, но все равно постоянно зевает, а Мона, как ни странно, чувствует себя бодрой и отдохнувшей. Еще этот допрос, и она поедет обратно в город, к счастью, с чувством, что поездка была не безрезультатной. Даже если не будет установлена связь между убийством Саскии Даннер и Константина Штайера.
— Почему вы солгали на первом допросе?
— Ради своих учеников.
Смело. Даже Боуд присел и отставил чашку с кофе. Мона, ни капли не смутившись, продолжила:
— Вы солгали и подговорили своих учеников тоже сказать неправду, вы со мной пока что согласны?
Даннер пожал плечами и посмотрел мимо нее. На нем джинсы, модный черный свитер с узким V-образным вырезом, сверху еще черный блейзер. Его волнистые светлые волосы немного длиннее, чем обычно носят мужчины в его возрасте, но это ему идет. Его манера держаться и выражение лица не оставляют никакого сомнения в том, что все происходящее он воспринимает как досадную необходимость и принимает в этом участие исключительно из вежливости. Кабинет Боуда кажется очень маленьким и запущенным — с тех пор как в нем появился Даннер. Хотя он действительно маленький и запущенный.
И Даннер здесь не при чем. Мона не позволит ему себя запугать.
— Это значит «да»?
— Что?
— Вы пожали плечами. На пленку жесты не записываются. Так что отвечайте, пожалуйста, да или нет.
Даннер усмехнулся. Не впечатлило.
— Вопрос повторите, а?
— Вы подговаривали своих учеников сказать неправду?
— Они курили что-то наркотическое. В нашем интернате это преступление, за которое обычно полагается исключение. Я не хотел этого. Это была всего лишь глупость, и я не хотел, чтобы это испортило им будущее.
— И при этом вы понимали, что убийство вашей жены не смогут расследовать при таких обстоятельствах.
— Чушь.
— Простите, что?
— Извините, но это действительно чушь, — то, что вы говорите. Никто из нас этого не делал, в этом я ручаюсь.
Мона глубоко вздохнула и посмотрела на Боуда. Тот отвернулся.
— Вы препятствовали проведению расследованию и уже поэтому нарушили закон. На вас можно завести дело в связи со лжесвидетельством. Вы понимаете это?
Впервые она заметила маленькую брешь в его защите. Она закурила, не спросив разрешения у Боуда, который говорил ей, что не курит. Мона рассчитывала, что он хотя бы от этого проснется и примет участие в допросе. Но Боуд только сильно нахмурился и пододвинул к ней начищенную до блеска пепельницу, которую держал для посетителей.
— Можно мне тоже закурить? — спросил Даннер и, не дождавшись ответа, вынул из кармана блейзера пачку «Кэмэла» без фильтра.
— Если это так необходимо. — «Наконец хоть что-то сказал», — подумала Мона.
Даннер поймал взгляд Моны и слегка подмигнул ей. Внезапно они стали сообщниками, а этого ей меньше всего хотелось. Но ситуация все равно разрядилась. Даннер выпрямился и слегка подался вперед.
— Госпожа… Простите, я не знаю вашей фамилии.
— Зайлер.
— Госпожа Зайлер, мне очень стыдно за свое поведение. Я просто… Я понимаю, что как муж автоматически попадаю под подозрение, но мне это кажется настолько абсурдным…
— Что? То, что вы убили свою жену? В девяноста процентах случаев убийцами являются ближайшие родственники, чаще всего мужья. А вы на первом допросе солгали. Это факт. Вы позаботились о том, чтобы ваши ученики обеспечили вам алиби.
— Да. Ради моих учеников, я уверяю вас.
— О’кей. Что же произошло на самом деле?
— Спрашивайте, о чем вы хотите узнать.
Трамвайная остановка — это такое место, которое очень сложно изолировать. Для этого нужно проводить такие мероприятия, которые привлекают ненужное внимание, например, вызвать несколько патрульных, которые бы регулировали дорожное движение. Так как трамвай может ехать только по рельсам, мимо места происшествия, то любопытным и взволнованным пассажирам приходилось объяснять, почему данный участок пока закрыт, и что им нужно воспользоваться другими видами транспорта. А так как все должно происходить быстро, то соответствующее сообщение пустили по радиосвязи.
Понедельник, семь часов утра, еще толком не рассвело. Дождь идет и идет, уже много часов подряд. Осенняя непогода сильно потрепала каштаны в аллее, а кроме стеклянного павильона на остановке нет ни одного сухого места в радиусе пятидесяти метров. Труп, лежащий в грязной пожухлой траве за павильоном, тоже насквозь промок. Убитый — мужчина, блондин, возраст — около сорока лет. Он лежит на спине. На нем — застегнутый на все пуговицы синий плащ, под плащом, насколько видно, свитер с высоким воротом, а также джинсы и добротные кожаные туфли. Одежда, пропитанная водой, плотно облегает стройное, почти худое тело. Ноги слегка раздвинуты, руки вытянуты вдоль туловища, обе ладони повернуты вверх, как будто смерть застала его в тот момент, когда он жестом показал, что о чем-то сожалеет. Лицо очень бледное, как будто отмытое дождем за последние часы. Его глаза закрыты, но веки не судорожно сжаты.
То, что его смерть была насильственной, установили врачи «скорой помощи». Им позвонила по телефону в пять часов утра молоденькая секретарша, которая шла к Центральному вокзалу, конечной остановке на этой трамвайной линии. Держа в левой руке мобильный телефон, секретарша, согласно указаниям врача, стала на колени рядом с мертвым, приложила указательный и средний палец к тому месту на шее, где прощупывается артерия. Биения пульса не было. Врач, прибывший на место происшествия несколькими минутами позже, откатил ворот свитера настолько, что стали видны следы удушения.
Смерть от внешнего воздействия.
Тем временем место происшествия оцепили, и дюжина полицейских и криминалистов искали на брусчатке, на тротуаре, в мокрой, холодной, пахнущей землей траве улики — при этом понимая, что дождь, скорее всего, уничтожил все следы или сделал их абсолютно непригодными для идентификации.
— Когда вы легли спать в тот вечер?
— Около одиннадцати. Я точно не помню, но примерно в это время.
— Ваша жена была рядом?
Даннер смотрел прямо перед собой. Потом он поставил локти на колени, положил на них голову.
— Это значит «да»? — невозмутимо спросила Мона.
Даннер поднял голову, затем снова откинулся на спинку стула и скрестил руки на груди.
— Да. Я думал, она спит. Она дышала ровно и чуть слышно. Я тихонько разделся, чтобы не разбудить ее.
— Вы сразу же заснули?
— Да, довольно быстро. Мы перед этим четыре часа шли по горам. Этот поход, да плюс еще выпитое вино сильно утомили меня.
Все сходится, но уж слишком безупречно, как говорится, без сучка без задоринки. С другой стороны, ее ощущения слишком часто подводили ее. Работа полицейского больше основывается на везении и тщательном поиске, а не на интуиции. Даннер продумал свои показания заранее. Хотя это нормально и в этом нет ничего криминального.
— Что было потом?
— Я проснулся от какого-то шороха.
— Шороха?
— Да. Кто-то вышел на улицу. Довольно громко хлопнув дверью. Я разволновался и встал, оделся и пошел вниз.
— Что было с вашей женой?
И на этот раз ответ последовал слишком быстро.
— Должен сказать честно, я не посмотрел, лежала ли она рядом. Было темно, хоть глаз выколи… Я просто предположил, что она там. Не было никаких причин присматриваться.
— О’кей, вы пошли вниз. Что там было?
— Со стола не убрали, вся грязная посуда стояла там, хотя они обещали убрать. Сильно пахло гашишем. Посредине стола, в пепельнице, лежал стеклянный кавум.
— Что?
Даннер улыбнулся.
— Кавум. Трубка для курения конопли.
Почему он использует, говоря об употреблении наркотиков, молодежные жаргонные словечки? Как будто больше не нужно было отмежевываться от ситуации с употреблением наркотиков.
— Где были ваши ученики?
Даннер закрыл глаза, как будто припоминая. Этот жест очень не понравился Моне, слишком уж он был театральным. Мона ждала. Тем временем Боуд стал делать заметки в своем блокноте в клеенчатой черной обложке. Она бы многое отдала за то, чтобы почитать, что он там черкал.
— Не знаю, на улице было очень светло. Эта страшная полная луна, она и свела детей с ума, в их-то состоянии. Свет был интенсивным, но каким-то обманчивым…
— Что значит «обманчивым»?
И снова Даннер закрыл глаза, снова у Моны возникло чувство, что он притворяется. Но, может быть, он просто не мог иначе? Может быть, он принадлежит к тому типу людей, которые актерствуют, даже идя в туалет?
— Лунный свет per se[11] обманчивый. Кажется, что он дает много света, а на самом деле — только сгущает тени.
Мона решила пропустить это замечание мимо ушей.
— Итак, вы просто пошли искать своих учеников. Где они оказались?
— Петер и Стробо были…
— Кто такой Стробо? — перебила его Мона, нахмурившись, и посмотрела в список опрошенных, который составил Боуд. Никакого Стробо в нем не было.
Даннер неохотно открыл глаза.
— Хайко. Стробо — это кличка.
— Хайко Маркварт?
— Да, — нетерпеливо ответил Даннер.
— Дальше. И не забывайте, пожалуйста, называть фамилии.
Снова Даннер скривился так, как будто он имеет дело с идиотами, но, по мере возможности, старается снисходить до их уровня. И стал рассказывать дальше с нотками раздражения в голосе.
— Итак: Хайко Маркварт и Петер Белов сидели рядом на скамеечке прямо возле двери. Оба очень бледные, было очевидно, что им плохо. Петера рвало. Марко Хельберг лежал на скамейке за домом и спал. Сабину Хайльман и Берит Шнайдер я нашел не сразу. Потом я их обнаружил тоже за домом.
— Что они там делали?
— Ничего особенного. Они стояли, тесно прижавшись друг к другу там, куда не попадал лунный свет. Насколько я помню, Берит обнимала Сабину. Сабина все бормотала что-то про луну, что ее свет сводит ее с ума, что больше никогда она не сможет как следует насладиться лунной ночью… Вы знаете, каково это — быть под кайфом?
— Нет, — сказала Мона и сама себе вдруг показалась неопытной. Может быть, он нарочно задал этот вопрос. — Но речь сейчас не об этом.
— Нет?
Его голос звучал издевательски. Как он может вести себя так в подобной ситуации? Берит Шнайдер уничтожила его алиби, снова возникло множество вопросов. Пятеро учеников накурились практически до потери пульса, остальные спали. Даннер снова оказывается главным подозреваемым. Не говоря уже о том, что он не справился со своими обязанностями.
— Нет, — сказала Мона резче, чем хотела. — Сейчас речь идет о вас и вашей жене Саскии. Вашу жену убили, и вы — главный подозреваемый. Если вы понимаете, что я имею в виду.
Но какая связь между Штайером и Даннером?
— Вы знакомы с Константином Штайером?
Внезапная смена темы разговора испугала его, это было очевидно. Но он быстро пришел в себя.
— Он учился у меня. В начале восьмидесятых годов сдал на аттестат зрелости. А что?
Вот он и попался.
— Вы не знали? Я же именно поэтому здесь и нахожусь. Забыли? — И пусть ей не рассказывают, что ему не говорили об этом.
— Это правда, что вы издевались над своей женой?
Снова смена темы. Она попала в самую точку. На его лице внезапно мелькнула растерянность, он побледнел, потом все же взял себя в руки.
— Я хочу поговорить со своим адвокатом.
Судмедэксперт, стоя на коленях на влажной траве, подтвердил всем и без того известный факт: убитый, которого благодаря бумажнику идентифицировали как Роберта Амондсена, был задушен. По краям тонкого, одинаковой глубины следа удушения выступила кровь. Орудие удушения должно быть очень тонким и прочным. Если бы не воротник свитера, раны были бы намного глубже.
Фиксация следов, несмотря на дождь, дала результат — тело волокли по земле. Вероятно, убийца затащил труп за павильон на остановке, чтобы его не обнаружили, по крайней мере, в ближайшее время. Эксперт указал на то, что изменена не только поза убитого, но и его состояние. Кто-то закрыл ему рот после убийства. И, возможно, закрыл глаза. Убитого положили на спину и симметрично расположили конечности. Чтобы преступление, по крайней мере, казалось не таким страшным. Но это мало помогло. Труп человека на улице выглядит еще более жутко, чем в четырех стенах. Как будто природа силой взяла то, что ей принадлежит.
Вынужденная спешка. Несмотря на плохую погоду, вокруг места преступления, обнесенного пластиковой лентой, собралось много любопытных: море колышущихся зонтов. Репортеры и фотографы местных газет были уже здесь. Пресс-секретарь давал скупую информацию. Главный комиссар уголовной полиции Бруно Штрассер послал двоих своих сотрудников к дому Роберта Амондсена, теперь они вернулись.
— Никого, — сказал один. — Десять раз звонили — никого.
Его лицо выражало огромное облегчение. Неприятно сообщать о таком родственникам. Никогда не знаешь заранее, как они отреагируют. Одни падают в обморок, других тошнит, некоторые как по команде начинают кричать и плакать, еще кто-то притворяется стоиком — как в самых плохих комедиях. А некоторые кажутся бесчувственными. Заваривают кофе и начинают вести разговор, как будто не понимают, что произошло. И каждый из них может оказаться убийцей. Нужно быть внимательными ко всем проявлениям, быть начеку — как рысь.
— Может быть, он живет один, или его жена работает, — предположил Штрассер. — Все это весьма загадочно. Убийство с целью ограбления исключено, потому что ничего не было украдено. В портмоне Амондсена лежат несколько мокрых купюр по сто марок, кредитная карточка и карточка Еврочек. При себе у него оказалась даже практически полная чековая книжка. А еще часы, на циферблате которых написано «Картье» и которые выглядят так, как будто они и впрямь настоящие.
В полицейской школе Штрассер все время рассказывал новой смене, что рядовое убийство обычно совершается на бытовой почве. Убийства в кругу так называемого «высшего общества» — выдумка социал-демократов, пишущих детективы. За тридцать лет службы в уголовной полиции ему пришлось столкнуться от силы с тремя такими случаями. Но ведь и Кобург — город не маленький. В этом месте Штрассер, как правило, подмигивал ученикам и, подтверждая сказанное фактами, заявлял, что есть местечки и пожарче Кобурга, но по этому поводу он, как оседлый криминалист, не собирался наживать себе невроз.
Сейчас у Штрассера другие заботы. Он раздумывает, как сообщить о происшедшем жене убитого раньше, чем она узнает об этом по радио. Но у них пока было время. В настоящий момент они дали только краткую сводку в местные СМИ, в которой, однако, ничего не говорилось о личности погибшего.
Штрассер вздохнул и погладил свои густые усы, которые за последние годы прилично поседели, и он уже давненько стал подумывать о том, что пора их сбрить. Но вот как он будет чувствовать себя без них, он не представлял.
С его согласия убитого накрыли пленкой и положили в серый пластиковый гроб. Более душераздирающее зрелище трудно даже представить, и Штрассер отвернулся, хотя за тридцать лет ему к этому давно надо было привыкнуть.
Лофт — от англ. loft (чердак, галерея) — апартаменты, обычно большой площади, переделанные из промышленных объектов и сохраняющие стиль этих объектов.
Район Мюнхена.
Разговорное сокращение, используемое для обозначения криминальной полиции.
Музыканты, играющие на бонго — сдвоенных барабанах.
Автобан в Германии.
Район Мюнхена.
Города в Швейцарии.
Стиль живописи, при котором рисунок выглядит как кардиограмма.
Кому это выгодно? (лат.).
Сам по себе (фр.).