Тогда ты услышал - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Часть вторая

9

— Хороший адвокат, — сказал ректор.

Он сидел на краешке весьма хрупкого на вид стула в стиле ампир и казался себе слишком большим и тяжелым для него. Он просто ненавидит этот стул, который ему все время предлагали. Ведь Рози Тессен прекрасно знала, насколько он неудобен! Как будто она хотела оставить его в дураках. Ректор вполне мог от нее ожидать еще и не такого. Он уже более десяти лет занимал эту должность и ровно столько же знал Рози Тессен, но для того, чтобы установить с ней более-менее дружеские отношения, нужно было, пожалуй, еще столько же времени. Она — дочь основателя Иссинга и глава Фонда, и это означает, что все решения должны быть одобрены ею и зависимым от нее советом: обойти Рози Тессен невозможно, а характер у нее, как у большинства абсолютных владык, невыносимый.

Она еще долго будет держать поводья в своих руках. Ей семьдесят девять лет, ее лицо все в морщинках, но осанка — как у молодой девушки.

«Власть, — с сожалением подумал ректор, — бывает, дарит здоровье».

— Хороший защитник стоит дорого, — уточнил он, понимая, что разговаривает со стенкой. — Я думаю, мы должны взять на себя расходы. Я имею в виду, что это важно для престижа школы.

Комната Рози Тессен большая, но настолько заставлена мебелью различных эпох, что кажется маленькой и узкой. Старые персидские ковры лежат один поверх другого, несколько секретеров в стиле бидермейер уставлены фотографиями в рамках, камин и подоконники украшают изящные безделушки с различных континентов, которые Рози Тессен насобирала за многие годы путешествий. У нее слишком много вещей и слишком мало для них места. Раньше она жила на вилле на берегу моря, но потом ее муж умер, и она переехала в квартиру поближе к школе. Чтобы все было под присмотром.

Ректор сделал небольшой глоток слишком крепкого кофе, который здесь всегда подавали гостям — в белых фарфоровых чашечках, конечно же. Собственно говоря, он любил кофе только с большим количеством молока и сахара, но так как Рози Тессен предпочитала черный кофе, то ни сахара, ни молока у нее в доме не водилось.

— Нам удалось привлечь нового члена Фонда, — сказала она и ослепительно улыбнулась.

Ее зубы по-прежнему были безупречны, и она это знала. Черты лица ректора невольно разгладились. Улыбка — самое действенное оружие Рози. Она — обаятельная и искренняя, по-детски открытая. Своей улыбкой Рози заставляет самых отъявленных скряг подписывать чеки на большую сумму, потому что женщине, которая так улыбается, отказать невозможно.

Ее второе по силе оружие — привычка игнорировать новости, которые она не хочет слышать.

— Это прекрасно, примите мои поздравления, — сказал ректор с наигранной сердечностью и поставил свою практически полную чашку кофе на блюдце — наверное, слишком громко.

На этот раз он не имел права сдаваться. Михаэль Даннер — один из самых способных преподавателей. Он работает в школе уже более двадцати лет; было бы просто нечестно не помочь ему. И совершенно все равно, как к этому отнесутся какие-то шишки из совета.

— Михаэль Даннер не может себе позволить нанять хорошего адвоката. Мне хотелось бы, чтобы школа помогла ему. Это наша обязанность.

Рози Тессен смотрит мимо него. Ее голова в аккуратно завитых локонах едва уловимо дрожит, как всегда, когда она взволнована. Ректор приободрился. Если она взволнована, это значит, что он достучался до нее. Теперь нужно только набраться терпения и тщательно подбирать аргументы.

— Я думаю, нехорошо, если мы бросим на произвол судьбы человека, которому на протяжении двадцати лет доверяли детей. Это будет выглядеть так, как будто мы знали, что он на такое способен.

— Никто даже и подумать не мог! — Теперь ее голос тоже дрожит. — Такой приличный, приятный мужчина… Он казался мне интеллигентным и безукоризненно порядочным. Он обманул нас всех.

— А вот этого мы пока что не знаем. Михаэль Даннер находится под следствием исключительно по подозрению в совершении преступления, — сказал ректор и добавил: — По подозрению, позволю себе заметить.

— Без причины никого в тюрьму не сажают, — раздраженно заявила Рози Тессен.

Теперь она держалась не строго, а сухо. Это значило, что она хотела отделаться от него, и побыстрее. Но на этот раз у нее ничего не выйдет.

— Напротив, так бывает, и очень даже часто. Согласно статистике каждый третий находящийся под следствием в дальнейшем оказывается невиновным. — Такой статистики не существовало, но Рози Тессен все равно не читала газет.

К сожалению, речь ректора впечатления на нее не произвела, опять на лице то же самое обидно сердитое, отсутствующее выражение. Она хочет остаться одна, но это удовольствие он доставит ей только тогда, когда она согласится. Он откинулся на спинку стула и стал ждать. Наконец она глубоко вздохнула.

— Вы знали об этой истории с его женой? — Теперь ее голос звучал очень тихо, почти смущенно.

Ректор пришел в ужас и опустил голову. Все-то она знает, ничего от нее не утаить. Повсюду у нее шпионы.

— Я не уверен, — сказал он наконец, и это было, по крайней мере, в данный момент, очень близко к истине.

Каждый раз, когда он думал об истории с женой Даннера, у него в мозгу все начинало запутываться. Муж ведь не может годами избивать свою жену, чтобы никто ничего не заметил. Получается, он что-то подозревал и, совершая настоящее преступление, предпочел закрыть на это глаза? Сам-то он, по крайней мере, этого ни разу не видел и ни с кем об этом не говорил. Даже с собственной женой.

В Иссинге все жили, если можно так сказать, бок о бок. Это создавало дистанцию — по крайней мере, так было между взрослыми. Коллеги практически не общались друг с другом вне школы, кроме нескольких молодых учителей. И так каждый день все виделись на педсовете — на большой перемене, в половине одиннадцатого. Вместе обедали и ужинали. А потом у каждого была своя жизнь. Новые преподаватели иногда составляли исключение и пытались бороться, полные оптимизма, «с закостеневшими структурами», пока либо не увольнялись, либо сами не становились частью общества, в котором все роли распределены. Изредка собирались вместе выпить пива, и то — ехали куда-нибудь подальше, чтобы не встретиться с учениками. Ни у кого не должно было возникнуть подозрения, что против него плетут интриги.

Вообще-то это совершенно бредовая точка зрения. И ложная, пожалуй. Но где истина? Очень сложно постоянно находиться в окружении молодежи: чувствуешь себя старым, медлительным и нерешительным. Их мощная аура впитывает все, что осторожнее, медленнее и тише? В любом случае, факт остается фактом: взрослые живут в микрокосме интерната каждый сам по себе и для себя. И, конечно же, для учеников. Так что вполне могло быть так, что никто действительно ничего не подозревал об этой истории. Или никто не считал, что следует задуматься об этом.

Но ученики знали, это очевидно. По крайней мере, Берит Шнайдер, которая, в конце концов, «подвела под монастырь» Даннера и за это исключена из сообщества. Ректор считал это неправильным, он должен был это осудить, но в действительности был очень рад, что так случилось. Такого отношения к сложившейся ситуации он от себя ни в коей мере не ожидал еще неделю назад. Но теперь все было иначе. Страшная, жуткая путаница. Михаэль Даннер, по крайней мере, оказался не тем человеком, каким ректор его считал. Или хотел считать — как кому будет угодно.

— Мы должны что-то предпринять, — медленно и со значением сказал он, обращаясь к Рози Тессен.

Теперь у него появилась хорошая идея, как привлечь ее на свою сторону. Она с недоверием посмотрела на него. В ее квартире было очень тихо. Настолько тихо, что он вздрогнул, когда заработал холодильник в кухне.

— Мы бросили Михаэля одного с его проблемами, — продолжал ректор. — И мы несем ответственность за то, что допустили это. Ему было не с кем поговорить, некому довериться, никто им не интересовался…

— Каждый отвечает сам за себя, — решительно прервала его Рози Тессен и встала. — Есть же эти… семейные психиатры…

— Семейная консультация. Да, но…

— Вот-вот. В наше время такого не было. Нужно было справляться самим. И никто об этом вообще не говорил. Когда люди женились, им нужно было как-то мириться друг с другом, и баста. И никто не жаловался. Сегодня есть специальные врачи на каждую царапинку. И к чему, скажите, это привело?

— Не знаю, — автоматически ответил ректор, злой и уставший, потому что игра была окончательно проиграна.

Рози Тессен не даст ни пфеннига, это было очевидно.

— К инфантильности, милый мой! Раньше люди в таком возрасте были взрослее. Сегодня они ведут себя как вечные подростки. А теперь извините меня.

Ректор послушно встал. Он посмотрел на Рози Тессен сверху вниз — росту в ней было, самое большее, метр шестьдесят, и, тем не менее, она намного сильнее его.

— Вы жесткая, бессердечная, как скала, — вырвалось у него. — Жадная и самовлюбленная. Это недостойно христианки, если вам интересно мое мнение.

Сказать такое Рози Тессен, которая считала себя глубоко верующей и уже более тридцати лет не пропускала ни одной воскресной службы, играла в церкви на органе, было более чем смело. И реакция последовала незамедлительно. Она сжала губы, слезы застлали ей глаза. Слезы гнева. Такую бестактность ему уже никогда не загладить. Но в тот момент ему было совершенно все равно.

Бергхаммер возглавил специальную комиссию, состоящую из тридцати служащих и нескольких оперативников, которые должны были составить портрет серийного убийцы. Впрочем, никто не знал, можно ли говорить о серии. Серийные убийцы — как правило, мужчины в возрасте между двадцатью и шестьюдесятью годами. Чаще всего они умны, имеют судимость и родились в неблагополучной семье. Часто, но не всегда, ими движут сексуальные мотивы. Одним из типичных серийных убийц был убийца-язычник Хольст, который, прежде чем его арестовали, изнасиловал и убил нескольких женщин. Убийства с целью ограбления тоже могут совершаться серийными убийцами. Но общим для большинства из них является одно: сами жертвы для них ничего не значат. В случае с убийствами на сексуальной почве они должны соответствовать некоторым внешним критериям, но, в принципе, речь идет о ритуальных убийствах.

Этот случай был совершенно иным. Двое мужчин и одна женщина убиты, предположительно, одним и тем же человеком, сексуальная подоплека исключалась. Убийство с целью ограбления тоже. Должна быть какая-то связь между Саскией Даннер, Робертом Амондсеном и Константином Штайером.

Пока известно было лишь то, что двое последних учились более двадцати лет назад в одном интернате, правда, не в одном классе. Судя по рассказам бывших учеников, они не дружили. О более поздних контактах между ними ничего не известно, да это и маловероятно. Саския Даннер, опять же, была замужем за преподавателем интерната, но всего лишь на протяжении двенадцати лет. Из чего следует, что она никогда не была знакома со Штайером и Амондсеном. Связывало ее и убитых мужчин только то, что все они знали Михаэля Даннера, который двадцать два года назад начал работать в интернате в качестве стажера, а потом уже стал преподавателем.

Как ни крути, все ниточки вели к нему.

На время совершения всех трех убийств у Даннера не было алиби. Более того: в тот вечер, когда был убит Константин Штайер, официантка видела Даннера в кафе неподалеку от квартиры Штайера. Он ушел из кафе около половины двенадцатого. Поначалу Даннер это категорически отрицал. Потом сознался, что был в том кафе, но не захотел говорить, что он там делал. Основание: это его личное дело.

Поэтому был выдан ордер на арест, который неделю спустя был аннулирован другим судьей, занимающимся проверкой законности содержания под стражей, на основании того, что косвенные улики бездоказательны. Необходимо было предоставить дополнительные данные по расследованию, которые бы указывали на Даннера как на убийцу. Никаких серьезных подозрений, никакой опасности, что он сбежит. Со вчерашнего дня Михаэль Даннер снова был на свободе.

Никто из тех, кто занимался этим делом, не понимал, почему это произошло. На данный момент Даннер был единственным подозреваемым, который был знаком со всеми жертвами. И, по крайней мере, для убийства своей жены у него был мотив. Но в суде земли Мисбах, видимо, думали иначе. Бергхаммеру удалось добиться только того, что теперь Даннера постоянно охраняли двое полицейских.

Лицо Карлы Амондсен необыкновенно бледное, почти как наволочка. Ее домашний врач сказал, что она принимает сильные успокоительные средства, и попросил разрешения присутствовать при снятии показаний. ГКУП Мона Зайлер и ГКУП Хельмут Штрассер из комиссии по расследованию убийств Кобурга сидели на табуретах у постели Карлы Амондсен. Эта уже третья попытка взять показания у госпожи Амондсен была такой же бесплодной, как и две предыдущие.

— У нее шок, — сказал домашний врач, прислонившись к двери и скрестив руки на груди. Это он говорил не впервые. — Оставьте же ее, наконец, в покое.

Он говорил, как в сериале о врачах. Может быть, он был немного влюблен в свою пациентку. Карла Амондсен очень красивая женщина, даже в таком состоянии.

— Йозеф, — окликнула его Карла Амондсен.

Все присутствующие удивленно повернулись к ней. В первый раз она открыла рот по собственной воле.

— Йозеф, я сама справлюсь. Можешь подождать за дверью.

Домашний врач смущенно посмотрел на нее, потом обиженно кивнул и вышел из комнаты.

— Я вам не очень-то помогла, — сказала Карла Амондсен Моне.

Ее голос звучал глухо, что, вероятно, было связано с приемом медикаментов.

У Моны был трудный день. Специальная комиссия «Константин» работала круглые сутки, одно совещание переходило в другое, некоторые из них проходили среди ночи. Да еще эта постоянная езда туда-сюда на машине! Никто не выспался. И при этом расследование по-прежнему находилось в той фазе, когда сведения — то есть свидетельские показания — только собирались и анализировались. Куча бумаг — протоколов, записок и отчетов — становилась все больше, в то время как дело практически не продвинулось. Каждый день Мона ложилась спать не раньше двух, а то и трех ночи, а вставала не позже половины седьмого. Стирать было некогда. Уже неделю она носила одни и те же джинсы и свитер. Лукас жил у Антона, потому что очень просил разрешить ему побыть с отцом, не хотел к тетке. Лин, которая называла Антона не иначе как полууголовником, обиделась, а Моне это показалось странным. Поэтому сестры временно не общались.

— Мне очень жаль, — произнесла Карла Амондсен, снова глядя только на Мону, избегая смотреть на Штрассера.

Теперь на ее щеках появился румянец, и вообще она выглядела бодрее. Можно было надеяться, что она больше не будет плакать. Плачущие люди сильно выбивали Мону из колеи.

— У нас очень много вопросов, — сказал Штрассер и погладил свои поседевшие усы.

— Да, — согласилась Карла и ненадолго закрыла глаза.

Ее пышные темные локоны спутались. Когда она медленно и тяжело привстала и подняла повыше подушку, на которую оперлась спиной, стал ощутимее слегка кисловатый запах пота и болезни.

— Знаете, я хотела уйти от мужа. Поэтому в воскресенье меня не было в его доме. Я хотела переехать. Вместе с Анной.

После этого заявления она сделала паузу. Кажется, она считала, что сообщила очень важную новость, но это уже было известно. Друзья Амондсенов сообщили Моне о предстоящем разводе. Но все равно, рассказав об этом, она дала понять, что готова сотрудничать.

— Анна — это ваша дочь? — спросила Мона, умышленно не глядя на Штрассера.

Когда те, кто снимает показания, переглядываются между собой, это выбивает говорящего из колеи. Иногда это тактически выгодно, но не на этот раз. Четырехлетняя Анна сейчас находилась у родителей Амондсена.

— Да. — Опять слезы, катящиеся из-под закрытых век.

Мона решила проигнорировать их.

— Извините, но мы должны задавать подобные вопросы.

— Что? — Карла Амондсен взяла себя в руки.

Мона подала ей платок. Невольно вспомнилась Карин Столовски. Сцена практически идентична той. Мужчины заставляют женщин плакать. Так или иначе.

— Вы хотели уйти от мужа. Давно вы так решили и почему?

И снова Карла Амондсен начала всхлипывать.

— Вы поняли мой вопрос?

— Да. — Она высморкалась.

— Итак, давно ли и почему?

— Я решилась на это примерно две недели назад. Из-за другого мужчины.

— Вашего врача? — вставил Штрассер, и Мона с удивлением увидела, что Карла Амондсен улыбнулась сквозь слезы.

— Йозеф! С чего вы взяли?

Штрассер тоже улыбнулся. Карла Амондсен казалась ему привлекательной, это очевидно. И она это заметила, и ей это было приятно. В ее положении никто и думать не мог о флирте. Но с другой стороны, настроение у нее улучшилось.

— Если вы влюбились в другого мужчину, это ваше личное дело, — по-отечески, успокаивающе сказал Штрассер. — Если это никак не связано с нашим делом, можете не говорить.

Ее лицо снова посерьезнело, но глаза на этот раз остались сухими. Спустя некоторое время она произнесла:

— Меня не было рядом, когда я была нужна Роберту.

— Что вы имеете в виду? — спросила Мона.

— Если бы я была рядом, Роберт поехал бы на работу на машине, а не на трамвае. Тогда этого не случилось бы.

Оба удивленно посмотрели на нее.

— Откуда вы знаете? — спросил Штрассер.

Снова у Карлы Амондсен изменилось выражение лица. Теперь оно стало печальным. Есть люди, которые выглядят лучше всего, когда чем-то опечалены. Карла Амондсен принадлежала к их числу.

— Знаю, и все. В тот вечер шел сильный дождь, а Роберт ненавидит, когда сыро. Объяснить это трудно… Я думаю, что он хотел себя наказать или что-то в этом роде.

Штрассер наклонился вперед и легонько дотронулся до ее руки, лежавшей поверх одеяла.

— Вы считаете, что он хотел себя наказать за то, что не сумел быть вам хорошим мужем?

Она как будто с облегчением улыбнулась — радуясь, что ее поняли.

— Да. Именно так. Это было для него очень характерно.

— В тот день вы разговаривали с ним по телефону?

— Нет, за день до этого. Я беспокоилась за него. — Она замолчала.

— Вы думали, он мог что-то с собой сделать?

Она кивнула.

— Он говорил что-то в этом роде? Или намекал?

— Нет. Я… Я просто очень была ему нужна. Он часто говорил это раньше. Раньше, когда все еще было хорошо. Он всегда был таким… беспомощным.

— И вы не выдержали? — Штрассер говорил как психоаналитик, и Мона почувствовала что-то вроде зависти.

Она никогда не смогла бы так. Он был таким чутким и всегда говорил вовремя и к месту.

— Да, в общем-то, — сказала Карла Амондсен. — Я такой человек, которого время от времени нужно просто оставлять в покое. Мне нужен мужчина, который может за себя постоять. Который не зависит от меня. Который силен сам по себе.

И в этот момент Мона почувствовала, что эта женщина что-то умалчивает.

Она хотела вмешаться, но Штрассер уже задал следующий вопрос, относящийся к вечеру, когда было совершено преступление, и касающийся алиби Карлы Амондсен. В момент совершения преступления она была с двумя подругами в кино. В процессе этого диалога Мона забыла, о чем хотела спросить: был ли другой мужчина единственной причиной развода.

— Мне кажется, так мы далеко не продвинемся. — Штрассер говорил с полным ртом.

После допроса Карлы Амондсен он уговорил Мону пойти с ним вместе ужинать, и вот теперь они сидели в неуютной пустой пиццерии с обшитыми деревом стенами и цветными стеклами в окнах. Штрассер ел пиццу «Ломбарда», Мона — салат «Ницца» с уксусом.

— Вы этим никогда не наедитесь, — сказал Штрассер.

— Конечно же наемся.

Мона не любила разговаривать за едой. По-настоящему она могла концентрироваться только на одной вещи, а если начинала говорить, аппетит пропадал.

— Что вы думаете об этой Амондсен?

Мона положила вилку на край тарелки.

— Не знаю. Я думаю, она нам не помощник.

— Этого я не понимаю. Они же были женаты. Почему она знает так мало о собственном муже?

Очевидно, Штрассер принадлежит к тому типу людей, которым обязательно нужно разговаривать за едой.

— Что вы имеете в виду?

— Я имею в виду то время, которое он провел в интернате. Четыре года. Это же должно было как-то изменить его.

— Ну и?

— А она вообще ничего не знает. Или почти ничего. «Мой муж практически не говорил о времени, проведенном в Иссинге». Этого я не понимаю.

Мона задумалась.

— Может быть, Амондсен принадлежал к тому типу мужчин, которые не любят рассказывать о себе. Вы своей жене обо всем рассказываете?

— Не обо всем. Но о таких важных вещах — да.

— Может быть, это не было для него таким уж важным. Может ведь быть такое, правда? Возможно, он просто вычеркнул те годы из памяти.

— Четыре года, между пятнадцатью и девятнадцатью? Это же время полового созревания, тогда… э… соки бурлят, и это…

— Запоминается на всю жизнь.

— Именно. — Штрассер усмехнулся и, очевидно, был готов оставить эту тему.

Мона улыбнулась. Хоть он и много говорил, а она еще не съела практически ничего, кроме тунца и четвертинки яйца. Но он — коллега, с которым ей было легко общаться. Все-таки какое-то разнообразие.

10

Они спали в пещере на берегу. Иногда ночью приходил деревенский полицейский с фонариком и на ломаном английском полушутливо предупреждал, что им следует поискать себе для ночлега другое место. Потом он опять уходил, и все оставалось по-прежнему. В первые дни она боялась, что он вернется с подкреплением, чтобы арестовать их, может быть, даже чтобы выслать, но он всегда приходил один. Они привыкли к его посещениям. Когда они видели в полутьме под бесчисленными звездами свет его фонарика, складывали вещи, доставали литровую бутылку красного вина и приглашали его присоединиться к ним. Общались они при этом очень доброжелательно, было просто здорово. Полицейский всегда отказывался, но они замечали, что начинают ему нравиться.

Спустя три недели им уже казалось, что они всегда жили на пляже под обрывом. Каникулы превратились в будни, но чудо не исчезало, а обогащалось опытом. Они теперь знали, что действительно можно жить так, как жили они. «Полная редукция потребностей» — говорил Саймон. Без балласта, без обязанностей, практически без имущества. Каждое утро они завтракали в небольшом баре на другом конце пляжа. Там подавали маленькие сладкие булочки и «галао» — португальский кофе с молоком, которого им было всегда мало. У хозяйки была четырнадцатилетняя дочка, которая краснела, когда с ней заигрывали.

Каждый третий день они оставляли свой рай и поднимались по крутому серпантину к парковке, где стояла их машина, плавясь на солнце. Перед глазами танцевали радужные круги, когда они открывали машину и им навстречу ударяла волна духоты. Требовалось, по меньшей мере, пять минут, чтобы температура внутри нормализовалась и можно было сесть на сиденье из кожзаменителя, не боясь обжечься. Потом они ехали по узкой улице в Карвоэйро. Они направлялись к заправке на восточной окраине, где был душ с холодной водой и небольшой продуктовый магазин, в котором они покупали белый хлеб, сыр, салями, шоколад и вино. И еще — тонкие сигареты без фильтра такой марки, которую они никак не могли запомнить.

В течение дня пляж был полностью в распоряжении португальских туристов, а ночью — принадлежал им. А еще — небо, мириады звезд, бесчисленное количество метеоритов, которые в это время, в августе, падали практически каждую минуту. Позднее им стало казаться, что они всегда ночевали под открытым небом. Пещера была едва ли больше, чем средних размеров спальня, а их было шестеро. Но, тем не менее, они никогда не ссорились, и, как им потом представлялось, никто не повышал голос.

Конечно, в то время наркотики играли свою роль. Гашиш делал их миролюбивыми, веселыми и голодными. ЛСД расширял сознание и утончал чувство красоты, окружавшей их, а густое красное вино предотвращало нервные припадки. Но наркотики не были определяющими, они только усиливали то, что уже существовало, — всеобщую симпатию. Они любили друг друга, они принимали друг друга, ощущали сочетание различных характеров и индивидуальных предпочтений не как угрозу, а как обогащение.

Как же могло случиться, что их крепкая дружба, их нерушимая симпатия иссякла, как будто ее никогда и не было?

У детектива-криминалиста Бергхаммера под глазами темные круги, как у всех в комнате для совещаний, но его голос дрожит от переполнявшей детектива энергии. Убийства — это вещь нехорошая, и никто не хочет, чтобы они происходили. Это с одной стороны. А с другой стороны, если бы не они, то комиссии по расследованию убийств остались бы без работы. Да, Бергхаммер уже говорил журналистам: при сенсационных происшествиях самое интересное — это поиск. Уже потому, что он высвобождает массу позитивной энергии. Вдруг все становилось возможным, это было справедливо даже для обычно негибкого чиновничьего аппарата. Находились деньги на дорогие генетические массовые исследования, Земельное и Федеральное ведомства уголовной полиции привлекали первоклассных экспертов, а о недостатке кадров больше никто не упоминал.

И никогда коллектив не работал лучше, чем в какой-нибудь нестандартной ситуации. Все интриги и внутренняя борьба за власть отходили на задний план ради достижения общей цели; отделы, которые прежде враждовали между собой, внезапно начинали эффективно сотрудничать, информацией обменивались абсолютно беспрепятственно, она практически нигде не задерживалась. И к тому же для многих было неимоверным удовлетворением видеть себя практически каждый день в газетах или на местных телеканалах. Об этом Бергхаммер не говорил, но все знали, как он любит вести пресс-конференции и иногда ходит на ток-шоу, и не только для того, чтобы стало ясно: полиция и СМИ — вовсе не давние враги.

— Я хочу, чтобы ты поехала в этот Иссинг, — заявил Бергхаммер, и все посмотрели на Мону.

— Как глава Первой комиссии по расследованию убийств я должна координировать работу группы здесь, — попыталась возразить Мона, при этом понимая, что это всего лишь нежелание отступить без боя.

Бергхаммеру не противоречат. Но, по крайней мере, ей нужно знать, что означает его распоряжение: понижение или повышение. Забыл ли он о ее должности (что равнозначно понижению — да еще перед всеми коллегами и сотрудниками).

— Ты проделала действительно хорошую работу в Иссинге, — сказал Бергхаммер, и в комнате послышался тихий гул голосов. — Я хочу, чтобы ты продолжила расследование на месте. В помощники я назначаю тебе Ганса Фишера, если он тебе подходит.

— Конечно, — отозвалась Мона.

Это была первая похвала от вышестоящего лица с тех самых пор, как ее повысили. Это могло означать в своем роде прорыв. Даже можно было смириться с присутствием Фишера с его неприятными манерами. Взгляд ее упал на недоуменно уставившегося на нее Армбрюстера, который еще десять дней назад очернил Мону перед Крюгером, и она улыбнулась ему прямо в лицо.

Ректор не отрываясь смотрел на игравших в хоккей — сборную из учеников девятого, десятого и одиннадцатого классов. Они тренировались перед предстоящей в субботу игрой с Нойбойерном. Холодно, срывается первый снег. На игроках леггинсы, шорты, свитера с логотипом Иссинга. Лица покраснели, волосы прилипли ко лбам. Кроме их пыхтения слышен только топот ног по прорезиненному тартановому покрытию и сухое щелканье клюшек. Учитель физкультуры выкрикивает короткие команды.

— Давайте пройдемся немного, — предложил Михаэль Даннер, стоявший рядом с ректором.

Ректор взглянул на Даннера, на его волнистые светлые волосы, классический мужественный профиль с длинным прямым носом и тонкими губами и проклял свою нерешительность. Вообще-то Даннеру нельзя было находиться здесь, даже если он невиновен. Ведь никуда не деться от того ужасного факта, что он склонил своих учеников ко лжи. Не говоря уже об истории с его женой.

— Как хочешь, — сказал он, хотя ему все же необходимо было как-то дистанцироваться от Даннера, особенно в присутствии учеников.

— Я полагаю, что меня временно отстранили от должности, — произнес Даннер как бы между прочим, когда они шли по направлению к лесу.

— Конечно же, так и есть.

Застегивая пальто на все пуговицы и поправляя шарф, ректор задумался, стоит ли передавать Даннеру разговор с Рози Тессен, говорить, что она вообще не собирается оплачивать ему адвоката. Даже частично. Тогда он острее осознает всю сложность своего положения, не сомневаясь: здесь его никто не поддержит.

— Все еще не закончилось, да? Я имею в виду, с полицией.

— Нет, — признался Даннер. — Наверное, нет.

— То есть, они продолжают собирать против тебя улики?

— У них нет другого подозреваемого. В этом-то и проблема. Против меня у них недостаточно улик, чтобы содержать меня под стражей, но нет других подозреваемых, никого, кто знал бы всех убитых. Нет, он, конечно, есть, — он коротко и горько усмехнулся, — но вот они не знают, кто это может быть.

— Я даже не хочу у тебя спрашивать, ты ли это был…

— Ну почему же! — воскликнул Даннер и внезапно остановился.

Воздухе был свеж и прозрачен и его глаза казались темнее, а черты лица — резче, чем обычно. Возможно, даже за короткое время пребывания под стражей он похудел.

Внезапно он схватил ректора за плечи и впился в него в буквальном смысле горящим взглядом. Никогда еще они не были друг к другу так близко, как сейчас.

— Я хочу, чтобы ты меня спросил. Боже ты мой, спроси меня, пожалуйста! Все ходят вокруг да около. А ты можешь меня спросить. Я уже не так чувствителен. Они выбили это из меня.

Ректор увидел пару веснушек возле его носа, ресницы, необычно длинные для мужчины, — то, что замечаешь в женщине, в которую влюблен. Он отстранился. Только теперь он понял, насколько симпатизировал Даннеру. И тем тяжелее было разочарование. Теперь многое разрушено — и неважно, что даст дальнейшее расследование.

— Ну хорошо, — безразличным тоном сказал он. — Это был ты?

Даннер слабо улыбнулся и опустил руки, как будто испытал облегчение.

— Нет. Честно, действительно нет. Тех двоих — Штайера и Амондсена — я уже долгие годы не видел.

— Ты избивал Саскию, — вырвалось у ректора не только от возмущения. Он чувствовал угрызения совести.

— Ох, Боже мой, Томас! Это только наше с Саскией, это было… Я не знаю. Она сама выбрала роль жертвы.

— Это отвратительно, нездорово — то, что ты говоришь. Ты бы послушал себя со стороны.

— Никто не может понять этого, никто не знает наших отношений. Никто, даже ты, и это неудивительно.

Нет таких отношений, которые оправдывают насилие. Ректору это казалось настолько банальным, что он решил промолчать. Они пошли быстрее и вскоре оказались возле еловой рощицы, окаймлявшей часть озера. Довольно ухабистая дорога, с выступавшими корнями, вела к купальне, принадлежавшей интернату, закрытой почти круглый год из соображений безопасности. Необходим был учитель, который взялся бы наблюдать за непослушными учениками, и пока такого не удалось найти. Слишком близко к Альпам, и купаться можно только в августе — холодно. А в августе — летние каникулы.

— И что же было такого особенного в ваших отношениях? Настолько особенного, что ты… — Он не смог это выговорить.

Перед его глазами стали возникать картинки, большинство, наверное, из виденного по телевизору: женщины со спутанными волосами и безумными взглядами, в порванных блузках, слишком сексуально выглядящие для невинных жертв. Он попытался представить себе в этой роли порядочную неприметную Саскию, постоянно носившую одни и те же длинные свитера коричневого и бежевого цвета, и у него, конечно же, ничего не вышло. Даннер — сумасшедший, поэтому бил ее? Тоже не выходило.

Ветви над ними зашумели от легкого холодного северного ветра.

— Я любил ее, — сказал Даннер, помолчав. — Она была такой мягкой, такой понимающей, такой умной. Она одна понимала меня.

— Я сомневаюсь в этом.

Тем временем они шли, почти бежали по веткам и камням, и Даннер взглянул на ректора сбоку.

— Это правда. Я не знаю, как это объяснить, но я попытаюсь, потому что мне очень важно, чтобы хотя бы ты понял меня.

Но ректор смотрел только вперед. Отмежеваться. Нужно отмежеваться от всего этого. Даннер кажется милым и достойным понимания как никогда. Но если это не так? Может быть, он всего лишь одаренный актер, который снимает маску, только когда падает занавес?

— Слушай, честно говоря, можешь не стараться. Я просто не хочу тебя слушать. Мы с тобой всегда друг друга хорошо понимали. Ты был первоклассным преподавателем. Твои ученики боготворили тебя. Ты не просто держал их под контролем, ты был для них примером. — Ректор шел все быстрее, отталкивая влажные ветки. Один раз споткнулся о корень, торчавший из-под земли, как огромная вена. Даннер едва поспевал за ним. — Это же ты пел песню о силе желания договориться, о понимании без насилия, именно ты!

— И что? — Даннер пыхтел у него за спиной. — Это что, неправда?

— Это было лживо! Ты даже с собственной женой не мог договориться без насилия!

— Да, у меня не вышло. Но это не значит, что я не хотел. Я хотел. Я был в отчаянии, когда не получилось.

— Это же чушь. Если бы ты действительно хотел, ты нашел бы возможность.

— Извини, но ты совершенно не понимаешь.

— Нет, видимо, не понимаю. И, пожалуй, вовсе не хочу понимать. Это вообще-то твоя проблема, не моя. Ты должен с этим справиться, а не я. Я должен подумать о том, как я объясню это родителям, ученикам.

Они подошли к купальне. Была видна всего лишь деревянная дверь, которая вела, очевидно, в высокий тростник.

— У тебя есть с собой ключ? — спросил Даннер.

Ректор нехотя кивнул, все еще негодующий. Собственно говоря, он с удовольствием оставил бы Даннера здесь одного. С другой стороны, ему казалось, что он должен с ним поговорить. Он вынул большую связку ключей из кармана пальто и открыл примитивный навесной замок. Они прошли по мосткам через камыши до конца, прямо к месту, где обычно загорали. Отсюда хорошо было видно все тихое серое озеро.

Даннер сел на доски и закурил сигарету.

— Давай, Томас, — сказал он и похлопал по мосткам рядом с собой.

Ректор поколебался, потом присел рядом с ним. Странно, но у него было такое чувство, как будто за последний час он узнал о Даннере больше, чем за предыдущие десять лет. Например, он внезапно понял, почему ученики — как воск в его руках. Даннер очень хорошо выглядел, он красноречив, оригинален и самоуверен. Выдает философские теории о жизни и любви и бесстыдно, обладая хорошей фантазией, пользуется плодами трудов великих умов. Но дело не только в этом. Отвратительно то, что он воспринимает восторженное отношение к себе как само собой разумеющееся.

— Если муж бьет жену, он ее потом убивает? — спросила Мона.

— Не обязательно, — удивленно ответил полицейский-психолог.

— Это я тоже знаю. Я имею в виду, при каких обстоятельствах он это может сделать?

— Чтобы ответить на этот вопрос, нужно иметь намного больше информации о ситуации в семье. Насилие — это многофакторный феномен.

— Что?

— Не будьте так упрямы. Многие факторы играют роль, когда речь идет о насилии в конкретной семье.

— Насилие в семье — это когда муж бьет жену?

— Послушайте, коллега, вы же опытный человек. Вы же знаете, что это слишком упрощенный взгляд.

Мона кивнула. Опять она прет как паровоз. Нужно ей стать более гибкой. Как Штрассер. Этот всего добьется от человека, относясь к нему с пониманием, не давя на него, не навязывая собственные выводы.

— О’кей, начнем сначала. Итак, что это вообще за люди — те, которые бьют своих жен?

— Вообще? Хорошо: речь идет о фрустрационной толерантности. У одних порог толерантности выше, у других ниже. Что вы делаете, если у вас фрустрация?

— Я?

— Да, вы. Ваш шеф раскритиковал вас в пух и прах, и вы приходите домой и видите, что ваш супруг даже со стола после завтрака не убрал. Как вы отреагируете?

— Бить супруга я точно не буду.

— Конечно нет, он же как минимум в два раза сильнее вас. У вас есть дети?

— Да.

— Сколько?

— Сын.

— Если ваша фрустрационная толерантность перегружена, вы попытаетесь ударить сына. Правда?

— Это за уши притянуто.

— В таком случае ваш порог толерантности очень высок. Да?

— Не знаю. Нормальный, наверное.

— Видите ли, так ответил бы каждый. Каждому его чувства и реакции кажутся нормальными, потому что других он не знает. Именно поэтому очень сложно лечить тех, кто бьет других людей. Потому что им кажется это нормальным. Тяжелые обстоятельства, шеф-дурак, несчастное детство, а особенно жена, которая постоянно вас провоцирует. И если ничего не помогает, всегда есть вариант непонятной потери памяти. Этакое ничего-не-помню-все-сразу-так-навалилось-потеря-памяти.

— А если это правда? Вы ведь не можете заглянуть им внутрь.

— Конечно, это возможно, при психопатической симптоматике. Но среднестатистический драчун ведь не сумасшедший. Большинство из них ведут себя в обществе вполне нормально. Никаких отклонений, ничего необычного. А дома они мутируют, превращаются в бешеных, в людей, которые не понимают, что делают. Странно, правда?

— Да. А почему они это делают? Зачем им это?

Психолог на несколько секунд замолчал, оценивающе посмотрел на Мону, как будто взвешивая, насколько она готова услышать то, что он собирался ей сказать. А потом пояснил:

— Мужья бьют своих жен, потому что в большинстве своем любят их и сильнее всего к ним привязаны.

— Да вы же сами в это не верите!

— А как вы объясните, что в случае любовной связи и случайного знакомства дело редко доходит до насилия?

— Это действительно так?

— Это так, милая моя госпожа Зайлер. Женщина уязвимей всего, когда она живет с кем-то уже довольно долго.

Так оно и есть, Мона знала это по собственному опыту. Самое опасное место для женщины — это семья. А вовсе не запущенный парк ночью.

— Почему мужчины такие? Склонные к насилию?

— Склонные к насилию мужчины не могут в разговоре излить свои негативные эмоции. У них нет доступа к собственным чувствам. Они ничего не могут сказать, когда речь заходит о проблемах. Это повышает уровень фрустрации. Видите ли, фрустрация — это не что иное, как негативная энергия. Мы воспринимаем негативную энергию как нечто неприятное и хотим от нее избавиться. Направить ее на кого-то другого, так сказать. Со слабыми это получается лучше всего. На них можно кричать, обижать и бить, при этом нет никаких негативных последствий.

— Все выглядит так, как будто они это планируют. Но ведь они не сидят по комнатам, выдумывая, как избавиться от негативной энергии.

— Нет, напротив. Они вообще не хотят знать, что делают. Тогда ведь им придется принять на себя ответственность за содеянное. Только когда они начинают проходить терапию, они постепенно понимают, что рука, которая поднимается, — это их собственная рука. Что они сами управляют ею. А вовсе не Святой Дух. И не алкоголь, который снимает их с тормоза. И не злая жена, которая их провоцирует. Только они сами позволяют этому случиться. Это их решение.

— Представьте себе мужчину, который на протяжении многих лет избивает свою жену. Логично ли предположить, что однажды он ее убьет?

— Не обязательно, как я уже говорил. Но если никто из них ничего не попытается предпринять, чтобы остановить насилие, то тормозной порог понижается.

— Он будет становиться все более грубым?

— Правильно. Но что касается вашего случая — если я могу, конечно, высказать свое мнение…

— Да, конечно.

— Тут другое. Убийство этой женщины не было совершено в состоянии аффекта, это было подлое убийство. Муж, который бьет свою жену, может причинить ей боль, но не убить ее. Он легко может представить себе ее смерть, но ему это не нужно. Он не хочет этого.

— Почему?

— Потому что тогда бы ее не стало.

— И ему не было бы, на кого…

— Выплескивать свои фрустрации, верно.

11

Убийства, как правило, совершают знакомые, и убийства, как правило, совершают мужчины. Каждый патрульный полицейский постигает это на первом году работы. Об этом даже не нужно говорить. После определенного количества дел это становится понятным даже самому тупому.

Впервые Мона задумалась над тем, как чувствует себя полицейский, когда арестовывает человека того же пола, что и он, который избил свою жену до смерти или до полусмерти. Что он чувствует при этом? Задумывается ли о собственной склонности к насилию? Или просто делает свое дело, как будто это его вообще не касается?

А как насчет нее? Думает ли она о жертвах? О женщинах, которые не бросают своих склонных к насилию мужей, или бросают только тогда, когда у них появляется хоть какая-то перспектива. Нет, не думает. Тогда ей пришлось бы заявить, что эти жертвы — идиотки, а ей этого не хочется. Это ни к чему хорошему не приведет.

Но что бы делала она сама в таком случае, если бы, предположим, любила своего мужа? Пока ее не били, но обижали по-другому, и очень даже часто. И как правило, из этого она либо не делала никаких выводов, либо делала, но слишком поздно. Когда душевные раны уже были нанесены и нужна была целая вечность, чтобы они зарубцевались.

Антон утверждает, что у мужчины есть два варианта совместной жизни с женщиной: насилие или отступление.

Мужчины не любят зависеть от женщин, говорит Антон. Когда они чувствуют себя зависимыми, это делает их агрессивными. Но мужчины, как думает Мона, странным образом не испытывают проблем с тем, что могут впасть в зависимость от других вещей или людей. Например, от работы, от шефа и, в первую очередь, от собственных представлений, что это значит — быть мужчиной. И если присмотреться к кому-нибудь, например, к Фишеру, то становится понятно, что он по-прежнему так же упрям, как и много лет назад.

— Что для тебя значит быть мужчиной?

— Э?..

— Ты меня очень хорошо понял.

Вечер, они едут по Доннерсбергскому мосту по направлению к автобану, ведущему на Зальцбург. Теперь за рулем сидит Фишер. На его лице не такое отсутствующее выражение, как обычно, когда Мона находится поблизости, но это вполне может быть следствием мягкого красноватого света задних фар машин, едущих впереди.

— Странный вопрос.

— Несмотря ни на что, я хочу получить на него ответ. И прямо сейчас. — Мона говорила негромко и, тем не менее, почувствовала, как изменилось состояние Фишера. Он бросил на нее короткий взгляд. Потом поглубже опустился на сиденье, положил левый локоть на край окна и небрежно взялся за руль правой рукой. Не хватало только, чтобы он нажал на газ — в вечерней пробке это может плохо закончиться.

— Спасибо, — сказала Мона. — Думаю, я поняла.

Именно Даннер формировал и вдохновлял их сообщество. Он один. Сейчас, когда его не было с ними, они особенно отчетливо понимали это. Преподаватель по социологии, которого они называли Козлом за дурацкий мекающий смех, в меру сил пытался занять место Даннера. Конечно же, это у него не получалось. И они давали ему это понять. Нападая на него все вместе, они ощущали былое единство.

Но вообще-то группа распалась. Ее ядро, то есть Стробо, Сабина, Марко и Петер уже ходили к нему домой, в деревню, но хранили это в строжайшем секрете. Остальные четверо членов кружка больше не знали, что им друг с другом делать: их гнева, вызванного тем, что они не принадлежат к костяку группы, было недостаточно, чтобы развить у них чувство солидарности. Они догадывались, что их очень ловко провели.

Но в одном они были единодушны, и это даже не обсуждалось: Берит Шнайдер — предательница и ее нужно наказать.

Поэтому Берит находила свое имя на исцарапанных партах: Berit is a whore. Asshole Berit[12]. Иди на х…, Берит.

На площадке для курения, самом важном месте для встреч и контактов в послеобеденное время, она обычно стоит одна между группок учеников. Как будто презрение их кружка заразно и распространилось на остальных учеников. Никто не разговаривает с ней, никто не задается вопросом: «Почему?», а ей так хочется объяснить кому-то. Всего лишь неделю ей приходится выносить это всеобщее неприятие ее персоны, а ей уже кажется, что больше она не выдержит.

Вчера она звонила родителям, лежа в постели и прижимая к мокрой от слез щеке мобилку. Ее родители живут в Берлине, у отца есть подруга, которая теперь разводится, а у матери — любовник, который еще учится. К счастью, дом в Райникендорфе настолько велик, что там можно легко затеряться. У обоих родителей есть телефоны, поэтому Берит обычно звонит им по очереди: сначала маме, потом отцу. Мать покупает и ремонтирует недвижимость — целые дома или по нескольку квартир сразу, а потом продает отдельные квартиры. Обычно она рассказывает ей о рабочих, которые ничего не соображают, или о властях, которые ей мешают, или о финансовом управлении и дурацком налоге на прибыль от спекулятивных сделок.

Отец руководит небольшой фирмой, выпускающей детали для телевизоров, дела у него идут неважно. Правда, он получил наследство и поэтому не слишком переживает из-за проблем своего предприятия, однако работает он практически круглые сутки. Когда он разговаривает с Берит по телефону, речь идет, как правило, о любовнике ее матери, который ее просто использует.

— Твоя подруга, кажется, делает то же самое с тобой, — говорит в таких случаях Берит.

Ей кажется, что отец выглядит старым и непривлекательным, поэтому ее удивляет, что есть женщины, которые находятся рядом с ним не с корыстными целями. Тем не менее она его любит, потому что он веселый и легко может ее рассмешить.

Но когда она, плача, призналась родителям по телефону, что хочет домой, и лучше всего прямо сейчас, большого воодушевления с их стороны она не ощутила.

— Мышка, не преувеличивай. Все уладится. (Это мама.)

— Сокровище мое, ну не в начале же года! Подожди хотя бы до конца семестра. (Это отец.)

Мама:

— Они сейчас все слишком взволнованы, поэтому слегка перегибают палку. Вот увидишь, через пару недель они все забудут.

Отец:

— У тебя там намного больше возможностей. Здесь тебя пришлось бы отдать в частную школу, а у них нужно ждать начала года.

— Я же могу опять пойти в государственную школу.

— Ты с ума сошла, детка? Там столько иностранцев! Ты там ничему не научишься.

Берит плакала и всхлипывала, пока мама не пообещала ей на Рождество новый дорогой шерстяной топик от Гуччи, который она видела в бутике на Фридрихштрассе («Ну прямо как специально для тебя!»). Отец пообещал ей любой маленький автомобильчик, если она продержится хотя бы до конца учебного года.

До конца учебного года. Даже подумать страшно.

— Берит.

Так давно это было, когда кто-то звал ее по имени, что Берит сначала решила, будто ей послышалось. Вот до чего она дошла. Всего неделя, как она поняла, каково это — быть нелюбимой, и вот уже не может доверять собственным чувствам. Но ее действительно кто-то звал. Она обернулась.

Стробо сбежал по лестнице главного корпуса, подбежал к ней. Сердце ее учащенно забилось. Стробо не сказал ей ни слова с того дня, как она выдала Даннера полиции. Она попыталась улыбнуться, но Стробо избегал смотреть ей в лицо. Если бы она чувствовала себя лучше, то заметила бы, что он смущен, но в ее теперешнем состоянии она видела только неприятие. Улыбка застыла на ее лице, и она невольно выпрямилась, как будто ожидая нападения.

— Даннер хочет тебя увидеть, — оказавшись перед ней, сказал Стробо, глядя в какую-то точку справа от ее лица; он зябко поводил плечами и переступал с ноги на ногу.

— Что?

— Да. Он простил тебя за это.

— Ага.

Даннеру нечего ей прощать. Скорее, он должен перед ней извиниться — перед всеми ними, потому что он использовал их. Потому что так оно и было. Нет этому оправданий.

Но было очень тяжело оттолкнуть протянутую руку. Ей стало тоскливо, снова хотелось принадлежать этому миру. Более всего она скучала по Стробо, по его рукам и губам.

— У меня совесть чиста, — сказала она. — Я чувствую себя мерзко потому, что вы ко мне вот так относитесь, но я абсолютно не жалею о том, что сделала.

— Даннер знает это. Он принимает твою позицию. Он считает, что ты очень мужественная. Ты противопоставила себя группе. Одна.

Больше книг на сайте - Knigoed.net

Теперь Стробо посмотрел на ее — так сказать, с разрешения Учителя — по-иному, почти уважительно.

Вот это типичный Даннер. Делает всегда то, чего от него никто не ожидает. Это его неудержимое желание быть оригинальным любой ценой. Берит не верит ни слову из того, что говорит Стробо. Это все спектакль, и она просто-напросто не понимает, как Стробо, которого она считает умным парнем, попался на эту удочку. Кажется, они ослепли и оглохли. Все ведь должны чувствовать, что в Даннере все ненастоящее — все его чувства, все реакции. Но другие не видели того, что видела она. Они не знали, что он исключительно работает на публику, этакий выскочка-гуру.

Она помнит день после той жуткой лунной ночи в Тельфсе, когда группа куривших, как испуганные дети, сидели перед хижиной, утомленные бессонной ночью, раздавленные тошнотой и растревоженной совестью. В хижине Даннер общался с австрийским полицейским, в то время как остальные сотрудники прочесывали окрестности в поисках пропавшей Саскии. Вспомнилось, как Петер спросил: «И что нам теперь делать?» — таким тоном, как будто уже совершенно точно знал ответ. И поскольку Берит кое-что предчувствовала, то быстро и резко ответила: «Что делать? Ничего!»

— Что значит «ничего»? Мы же должны как-то прореагировать!

— На что ты собираешься реагировать? Мы ничего не знаем о жене Даннера, мы ничего не видели, ничего не слышали…

— Мы должны сказать ему.

— Что, идиот ты этакий! Что мы накурились до бесчувствия? Чтобы он нас заложил? И чтобы мы все вылетели?

— Нет. Он ни за что нас не заложит. Если мы скажем ему, это будет доказательством доверия.

— Доказательством доверия в чем? И вообще: к чему все это? Что это даст? Не нам, а ему, потому что мы будем в его руках.

— Я не понимаю, что с тобой происходит, Берит. У тебя, если речь заходит о Даннере, начинается паранойя. Это нездорово.

— А ты помешан на том, чтобы постоянно доказывать свою преданность. Это нездорово.

Но настоять на своей точке зрения она не смогла. Остальные были на стороне Петера: прямо сходили с ума, так им хотелось признаться во всем Михаэлю Даннеру, чтобы получить отпущение грехов у его святости. Именно так потом все и произошло. Он великодушно все им простил. А потом очень ловко подвел их к тому, чтобы они солгали ради него. Ему даже удалось заставить их поверить в то, что это была их идея.

— Знаете, проблема в том, что, с одной стороны, ваше доверие делает мне честь, а с другой стороны, вы ставите меня в жуткое положение. Если я вас заложу, вас выгонят из школы. Если я вас не заложу, то я не выполню тем самым свои обязанности.

А какое у него было при этом лицо! Этот заботливо нахмуренный лоб. Эти театрально взъерошенные волосы!

— И прежде всего, что мы скажем полиции? Им я тоже должен бы рассказать о вашем поведении, и в этом случае вы получите предупреждение о нарушении закона об использовании наркотических средств.

Как они все с бледными от страха лицами смотрели ему в рот! Как ловко он переложил на них ответственность!

— Должен признаться, что я в полной растерянности. Сейчас я сделаю очень несвойственную учителю вещь. Я попрошу у вас совета. Как бы вы поступили на моем месте?

Конечно, никто ничего не сказал. Это была часть его стратегии. Возникла длинная мучительная пауза, а Даннер тем временем с жутко серьезным выражением лица смотрел на них, на всех по очереди, как будто видел в первый раз. Потом уронил голову на руки: просто воплощение безнадежного отчаяния! Хотя Берит чувствовала себя так же отвратительно, как и остальные из их группы, она невольно предвкушала то, что должно было произойти. Что-то он задумал, она это чувствовала.

— К сожалению, я должен спросить вас еще кое о чем, и прошу стопроцентно честного ответа.

Все прислушались. Замолчали.

— Я хочу знать, не заметили ли вы, как моя жена вышла из хижины.

Полицейские спрашивали то же самое. Все сказали «нет». Даннер тоже. Поиски все еще продолжались. Подключили вертолеты, людей из горной спасательной службы, чтобы они в случае чего смогли быстро помочь Саскии Даннер.

Все отрицательно покачали головами. Никто ничего не заметил, никто. Даннер улыбнулся, он почему-то казался успокоившимся. Его ученики. Его кружок. Конечно же, они сказали бы, если бы видели что-то. Было бы нечестно даже думать иначе.

— Люди, я не хочу вас в это впутывать. Вы молоды, у вас все еще впереди. Я не знаю, что мне теперь делать.

И тут Петер взял слово. Бледный как мел, но решительный.

— Никто из нас ничего не слышал и не видел. Мы сидели до четырех утра в кухне, пили и общались. Мы — Стробо, Марко, Сабина, Берит и я. И ты, Михаэль. Мы пили, общались, не смотрели на часы. Мы ничего не заметили.

Наступило ледяное молчание. Берит почувствовала, как кожа у нее на голове съежилась и волосы в прямом смысле слова встали торчком. Теперь она знала, что Даннер так все и задумал, и знала также почему. Но она не сказала ни слова. Петер предложил Даннеру сделку, и если Даннер на это пойдет, то ясно одно: с Саскией Даннер что-то произошло. Или Даннер предполагает, что могло что-то произойти и боится, что его обвинят в случившемся.

Даннер снова уронил голову на руки, как будто глубоко задумался. И снова случай помог ему. В эту минуту вошел сотрудник полиции и начал допрашивать группу. Петер солгал первым. Глядя прямо в лицо полицейскому.

— Мы сидели здесь все вместе до четырех утра. Никто из нас ничего не слышал. Но тут был дым коромыслом.

— Это правда?

Полицейский обернулся к Даннеру. Даннер кивнул. И у всех словно камень с души упал. Они не вылетят из школы. Не будет даже выговора, вообще никаких последствий. Они прорвались.

Впрочем, как и Даннер. Но тогда они не хотели об этом думать.

Берит и Стробо медленно шли вниз по покатой деревенской улице. Берит по-прежнему не покидало чувство, что она совершает ошибку. Даннер — ловец душ. Она для него — не более чем вызов, потому что она открыто противопоставила себя ему. Она его не волнует как личность.

Но неделя без общения — это еще хуже.

И все же у нее было чувство, что она дает себя одурачить. Нехорошо действовать против собственных правил, даже если они ошибочны. В это она твердо верила. Что вообще-то очень странно, потому что родители не старались привить ей какие-то принципы, чем страшно гордились. Безо всякой моральной чепухи, как говорил отец своим друзьям. Единственное, чему должна была научиться Берит, — это считаться с потребностями других людей. Очень прагматичная цель воспитания. Не нужно переживать по поводу моральных устоев. Но всегда возникает потребность именно в том, чего нет.

— Даннер избивал свою жену. Я видела в окно.

Стробо уже знает об этом. Она говорила ему и остальным еще до товарищеского похода, даже еще на летних каникулах. Но ни на кого это известие не произвело особого впечатления. Петер сказал, что его родители частенько дерутся, пока кто-то из них не начнет кидаться тарелками. А потом они замечательно ладят. Но тут было все не так, настаивала Берит. Даннер избивал свою жену по всем правилам искусства. Она не защищалась, даже не кричала. Она позволяла делать это с собой, как будто это происходило уже в тысячный раз. Как будто она к этому привыкла.

— Если кто-то так поступает, в его байки просто перестаешь верить, — заявила Берит.

В ее голосе звучала мольба, совершенно неосознанно. А осознавала она отчаянное желание быть понятой, для нее было важно, чтобы кто-то согласился с ней. Постепенно она сама себе стала смешной. Может же быть, что остальные знают больше, чем она. Возможно, она просто выставляет себя на посмешище своими сомнениями.

— Даннер говорил с нами об этом, — сказал Стробо. Вокруг его рта образовывались маленькие облачка пара, когда он говорил. — Он сам страшно страдал в этой ситуации.

— Он? А как, простите, насчет его жены?

Суббота, и вся деревня будто вымерла. Слышно только их дыхание и скрип снега под подошвами. Ни души на улице, ни единой машины, ничего. В аккуратно отремонтированных домиках на торговой улице, украшенных luftmalerei, будто кто-то забаррикадировался. Ровно в двенадцать здесь закрываются магазины, и жители прячутся по домам, как будто ждут, что вот-вот случится какое-нибудь стихийное бедствие. Только весной и по выходным они выползают из своих норок, чтобы поить туристов кофе, кормить мороженым, пирожками и стричь купюры.

Хотя Берит уже три года проводит здесь все время, кроме каникул, она практически ничего не знает о людях, которые живут за территорией школы. Контакты между двумя мирами практически отсутствуют. Девушки, которые встречаются с парнями из деревни, больше не переступают порог школы. Просто потому, что так не делают. Потому что это не круто — водиться с типами, которые в свое свободное время не знают ничего лучшего, кроме как гонять на мотоцикле.

— Ты не даешь ему ни единого шанса, — сказал Стробо.

Они повернули за угол и очутились на улице, ведущей к пляжу. На первом этаже одной из покрашенных в бело-желтый цвет вилл живет Даннер. Второй этаж он сдал глуховатому старику.

— А что ты там вообще делала? — спросил Стробо.

— Когда?

— Когда ты… видела тогда Даннера.

— Гуляла.

— В саду у Даннера?

Берит набрала в легкие как можно больше воздуха.

— Это было вечером, около десяти. Я была на озере, а потом проходила мимо его дома. И тогда я услышала стук. Я заглянула в окно комнаты, но ничего не увидела, потому что шторы были задернуты. Но я знала, что там кто-то есть, видно было, как кто-то двигался, потому что свет был включен.

— И ты просто вошла или как?

— Калитка в сад была открыта. Мы у Даннера были много раз — почему бы мне и не зайти? Кроме того, там все время раздавался какой-то стук.

Берит замолчала, потому что они подошли к калитке, ведущей в сад Даннера. Стробо мог легко прекратить разговор, нажав на кнопку звонка. Но он этого не сделал. Вместо этого он оперся спиной на проволочную сетку и скрестил руки на груди.

— Стук. А потом? — Он все еще не смотрел ей в глаза.

— Ну, я вошла, пошла к окну. Шторы были не до конца задвинуты. Я заглянула в щелку.

Берит стала дрожать. Уже начинало темнеть. Декабрьский холод забирался под ее пальто и два свитера, которые она надела один поверх другого. Лицо Стробо было бледным и неподвижным, как маска. Она не знала, стоило ли продолжать. Не испортит ли она окончательно отношения с ним?

— А потом?

Его голос был похож на шепот, как будто он не мог признаться себе и ей, что все-таки хочет это знать.

Дрожь уже достигла ее губ, уже тряслось все ее тело, как будто ее бил озноб.

— Она лежала на полу. Ноги подтянула к подбородку, голову спрятала в руки, как… Не знаю… Как ежик, который выставляет колючки — что-то такое. Только вот у нее не было колючек. Он как сумасшедший колотил ее кулаками по спине. Долго. А лицо у него было такое, как будто… как будто он не совсем в себе.

— Почему ты ничего не сделала? Ты же могла… позвонить, или еще что-нибудь. Хоть что-то.

Она не сделала ничего. Постояв, может быть, минуту, она пошла обратно через сад, не спуская глаз со щелки между занавесками. Потом, всю дорогу до школы, она бежала. И прошли дни, прежде чем у нее возникла реакция на увиденное. Просто не была известна модель поведения при таких ситуациях. Когда кто-то умирает, нужно плакать, если кто-то злится на тебя, нужно защищаться. Но что делать, если человека, которого прежде почитал, застаешь за столь отвратительным занятием?

И поэтому — теперь она это понимает — никто не захотел ей поверить. Потому что если бы ей поверили, пришлось бы не только признать, что они восхищались человеком, который провозглашал то, чем сам не жил. Пришлось бы что-то делать. Что-то. Поэтому самым простым решением было просто закрыть глаза на то, чего просто не должно было случиться. Только она не смогла. Она это видела.

Но она тоже ничего не предприняла.

Стробо медленно оттолкнулся от сетки, как будто в замедленной съемке. Он так же медленно повернулся к Берит и крепко обнял ее.

Потом нажал на кнопку звонка.

12

По воскресеньям, так сказали Фишеру ученики, распорядок дня был совершенно другим. Завтракали в этот день с восьми до десяти, а если хотелось, можно было взять с собой в комнату булочки, плетенки, масло, колбасу и варенье. После беспокойной ночи Фишер вошел в столовую около девяти. По приказанию Моны он поселился не в отеле «Цур Пост», как она, а в комнате одного из учеников, который по причине болезни пока что жил у родителей. Комната площадью самое большее пятнадцать квадратных метров, мебели мало, — в общем, как в монашеской келье. Лучшее, что здесь было — это стереоустановка с двумя колонками величиной почти в человеческий рост, да еще компьютер с плоским монитором. Это притом, что в школе есть компьютерный класс, даже с выходом в Интернет. В шкафу висели дорогие шмотки для отдыха и спорта, а рядом два костюма «Прада» и — невероятно, но факт — смокинг.

Кровать, опять же, была староватой, а матрац — слишком мягким. Комплект постельного белья из черного сатина Фишер нашел в комоде.

Вот как, оказывается, живут детки богатых родителей! Впрочем, именно так он себе это и представлял. На шаткой полочке, между растрепанными учебниками и тетрадями, он нашел альбом с фотографиями. Катание на лыжах в Морице, летние каникулы на винограднике Марты. Живут в свое удовольствие, без всяких финансовых затруднений. Паренек, который живет в этой комнате, может получить любую профессию — какую захочет. Он может учиться десятки лет или зависать в барах, он может основать свое предприятие, которое не обязательно будет приносить прибыль, или стать художником и не продать ни одной картины за всю жизнь. Он может спать с любой девушкой, которая ему понравится, или купить себе роскошную проститутку, знающую такие трюки, которые ему, Фишеру, и не снились.

Не пойдет это Фишеру на пользу — сидеть тут. Это испортит его характер. Сделает его завистливым. Но пока он не станет противиться планам Зайлер, потому что нет никакого смысла плыть против течения. Теперь начальство за Зайлер.

Фишер почувствовал себя нехорошо, садясь за пустой стол в пустой столовой. На столе было полно крошек и чашек из-под кофе с коричневыми ободками по краям. Он встал, увидев в углу комнаты что-то вроде буфета. Там он нашел кофе и чай в огромных термосах.

Вообще-то он должен был вступить в контакт с учениками из кружка Даннера. Хотя он не видит в таком задании никакого смысла, потому что они уже рассказали все, что знали. Как несовершеннолетним свидетелям им пообещали не наказывать их, но запротоколировали все их показания. Вряд ли у него что-то выйдет.

А с другой стороны, этого никогда не знаешь наверняка.

— Почему они отпустили его?

Мона пожала плечами. Она еще не видела ректора в таком гневе. Раньше он производил на нее впечатление флегматика, который приспособился к обстоятельствам. Ей снова бросилось в глаза, как запущен его кабинет, как непрезентабельно он выглядел для такой дорогой частной школы.

Ректор меряет комнату большими шагами. На нем вытянувшиеся на коленках бежевые вельветовые брюки и серо-коричневый твидовый пиджак. Странно: ученики одеты по последней моде, а учителя — чуть ли не бедно. Как будто они ни в коем случае не хотят произвести впечатления, будто собираются тягаться с неравным конкурентом.

— Сначала его со страшным шумом арестовывают, а потом все делают вид, что ничего не было. Я не понимаю этого.

— Так решил судья, занимающийся проверкой законности содержания под стражей. Нет доказательств. Мотив неясен. Если бы других убийств не было…

— Что? Как прикажете это понимать? — Ректор остановился за своим столом и впился в Мону взглядом.

— Если бы Саския Даннер была единственной убитой, было бы намного проще. Даннер ее избивал, только Даннеру, возможно, было выгодно, чтобы она умерла. Но для других убийств у него просто нет мотива. Даже косвенных улик против него нет. А судя по всему, между этими убийствами есть связь.

— Но у Даннера все равно нет алиби!

— Без обоснованных подозрений ему оно и не нужно. Так же как и вам.

— Но подозрения есть!

— Судья, занимающийся проверкой законности содержания под стражей, так не считает. Иногда такие вопросы оставляют исключительно на его усмотрение.

— Может быть, он убил остальных только затем, чтобы замести следы?

— Исключено. Никто не будет так утруждать себя.

Что это с ним? Почему он так разволновался?

— Вы… Вы отстранили Даннера от работы?

— Конечно! А что мы должны были делать? Теперь он сидит дома, у нас нет замечательного преподавателя французского, и никто не знает, что делать дальше.

— Если бы он был виновен, то все происходящее имело бы хоть какой-то смысл, да?

— Тогда все, по крайней мере, прояснилось бы. Но теперь карьера Даннера окончательно испорчена, уже только благодаря этой истории с его женой. В принципе, работать в школе он больше не может. Вы представляете, каково это? После такого скандала его не возьмут ни в одну школу. А пенсия? Ему ведь едва за сорок.

— М-да, — буркнула Мона. — Вот что бывает, когда тайное становится явным.

Но она невольно вспомнила о своем участке. О верховном комиссаре, к примеру, которого быстро повысили, после того как одна сотрудница заявила на него, обвинив в сексуальных домогательствах. Не всегда все заканчивается неприятностями, когда всплывают такие вещи.

Ректор сел за письменный стол и уронил голову на руки. У него редкие седые волосы, которые кажутся слегка жирными. Вот что еще бросилось Моне в глаза: постоянно находясь в окружении молодежи, он не выглядел моложе. Скорее, наоборот.

— Вам в целом нравится ваша работа? — спросила она, сама не зная, зачем.

— В данный момент нет, как вы, вероятно, догадываетесь.

— Я не имею в виду сейчас, я имею в виду вообще. В принципе.

— Я понял.

Это был просто спонтанный вопрос. Может быть, слишком личный и к делу отношения не имеющий.

Но, к ее удивлению, он ответил.

— Плохо, что этих детей уже нельзя воспитать. Они испорчены.

— Испорчены? Но не все же!

— Нет, не все. Большинство — нет. Но все равно таких хватает.

— А почему? Потому что у них слишком много денег?

— Тут дело не только в деньгах. В возможностях. Множество шансов. Когда постоянно есть выбор, становишься неуемным. Нужно быть очень стойким духовно, чтобы выдержать богатство.

— Это справедливо и для бедности тоже, — сердито сказала Мона.

Дошло. Ректор внезапно посмотрел на Мону так, как будто видел ее в первый раз. Хотел что-то сказать, но промолчал.

Наконец все же заговорил.

— Вы, конечно же, правы. Бедность и богатство — это крайности. Всегда легче находиться посерединке. Зарабатывать достаточно денег, чтобы иметь возможность удовлетворить основные потребности, но не все. Когда не остается неисполненных желаний, это развращает, и тут никакое воспитание не поможет. Я имею в виду, какие качества развивать? Больше скромности, может? Здесь нет ни одного восемнадцатилетнего, у кого бы не было собственного кабриолета. Некоторые ездят на выходные в Милан, чтобы купить новые шмотки. Смешно в такой ситуации пытаться привить им какие-то нормы морали.

— Поэтому вы просто наблюдаете за этим.

— Да, конечно. А что бы сделали вы?

— Не знаю, — ответила Мона. Разговор начал ей надоедать. Зачем ей проблемы живущих в роскоши? — Мне кажется, по сравнению с другими школами здесь рай.

Ректор взял в руки ластик и стал задумчиво мять его в руках.

— Н-да, конечно. Тяжелых случаев с наркотиками у нас в школе нет, это уже радует. Но большинство старшеклассников уже принимали участие в кокаиновой вечеринке. К счастью, обычно это бывает на каникулах.

— Ну да.

— Эта история с наркотиками в школах началась в семидесятых годах. Тогда была другая мораль, использовались другие методы и средства, чтобы дисциплинировать учеников. Теперь некоторые родители сами принимают кокаин. Я к тому, что какой же это пример для молодежи!

— Согласна с вами.

— Мы больше не можем контролировать учеников. Они высмеивают нас, когда мы пытаемся это делать. Причиной является множество возможностей. Слишком много возможностей и слишком мало требовательности к себе — это ослабляет дух. Необходимость созидает. Отсутствие ее порождает хаос.

Конни и Роберт были мертвы, так что совершенно нормально, что они приснились ей. Они пришли к ней в длинных одеяниях, похожих на нечто среднее между облачением ангелов и одежду хиппи. Их волосы снова были длинными и волнистыми, как тогда. «Вы невероятно красивы», — сказала она им, но тут налетел ветер, вырвал у нее слова изо рта и разметал их. Пейзаж стал текучим и розовым, потом появился серый асфальт, какой-то сиропообразной консистенции. Ноги вязли.

Ты наш цветок Востока.

Она радостно улыбнулась, как не улыбалась уже давно. Все снова вернулось! Старые добрые времена вернулись, и счастье заполонило ее всю, как тогда, когда она думала, что с ней ничего плохого больше не случится, потому что она была любимой и желанной. И внезапно перед ней возник пляж. Пляж, звезды, море. Она снова была там, где все началось. Красивое и ужасное.

Мы любим тебя.

О да, все было так чудесно!

Я вас тоже люблю.

Конни и Роберт улыбнулись и кивнули. Она могла им и не говорить, они и так все знали, они знали все о ней. Она попыталась подойти к ним. Но песок был такой мелкий, что ее ноги тонули в нем, и она продвигалась вперед очень медленно, с большим трудом.

Ты должна помочь нам.

Этого я и хочу. Но как?

Помоги нам перебраться в мир иной. Приведи остальных. И приходи сама.

Нет! Оставайтесь со мной. Не уходите! Я не хочу. Останьтесь, пожалуйста!

Что-то вернуло ее в реальность, куда она не хотела возвращаться. Что-то тянуло ее за ноги. Ветер. Она открыла глаза. Под ней — холодный бетон, над ней — оранжевая плитка. У ее ног стоит на коленях лысый мужик со спутанной седой бородой и пытается стащить с нее джинсы. Его брюки закатаны до колен.

Реальность оказалась болезненной. Она крикнула:

— Отвали, свинья!

Мужик отпустил ее и отполз, что-то злобно бормоча. Она поспешно встала, подтянула джинсы, затвердевшие от грязи. Она сидела на пустой станции метро, дело шло к полуночи, но все это было уже не важно. Она не знала, сколько дней и недель она жила на улице, потому что в ее вселенной это не имело значения. Она должна была выполнить некую миссию, и у нее на это было мало времени. Это было важно. Мир вокруг нее снова исчез, съежился до крохотной светящейся точки в огромном туннеле. Голоса, опять контролировавшие ее, сказали ей, что делать. Ей нужно было пройти через этот туннель, и не важно, куда он ее приведет, и при этом она не должна заблудиться, вот и все. Тогда все будет хорошо.

13

Первый раз в этом году пошел снег. С неба, кружась, падали белые хлопья, и ветер уносил их в темноту. В квартире Даннера тепло и уютно. Паркет в зимнем саду блестит, как отполированный, несколько красиво расставленных ламп распространяют теплый свет.

А на улице свежевыпавший снег приглушает все звуки.

— Какой кофе вы пьете? — крикнул Даннер из кухни.

— С молоком, без сахара, — крикнула Мона в ответ.

Она уже узнала о нем довольно много, чтобы не попасться на его удочку. Так что чашку кофе она могла выпить совершенно спокойно. Все равно она начеку.

Даннер вошел в зимний сад с подносом и аккуратно поставил его на чайный столик. Мона хотела встать, но он жестом остановил ее. И она снова откинулась на спинку черного кожаного кресла. Все в этой квартире было черным, белым, серым, бежевым или стеклянным. Только одна картина в гостиной, выдержанная в нежно-розовых, желтых и голубых тонах, привносила разнообразие в цветовую гамму его жилища.

Первое, что пришло в голову — у него хороший вкус, но это не совсем то. «Со вкусом» — звучит как-то натянуто и пошло, а квартира Даннера была абсолютно не такой. Все казалось органичным, каждая вещь — на своем месте.

— Вам здесь нравится? — Даннер налил кофе сначала ей, потом себе, пододвинул к ней кувшинчик с молоком.

— Да, очень, — ответила Мона.

— Это Саския обставила квартиру. Я бы сам никогда так не смог.

Мона промолчала. Этим утром Даннер позвонил ей в отель и пригласил ее «на кофе и рождественское печенье». И вот пяти минут не прошло, как она здесь сидит, а он уже заговорил о своей жене. И теперь ей действительно интересно, как он будет действовать дальше. Соблюдать осторожность она в любом случае не собиралась.

— Печенье? — Он протянул ей мисочку с ванильными булочками и звездочками с корицей.

Они были слишком маленькими и аккуратными для печенья собственного приготовления. Она взяла звездочку, облитую толстым слоем сахарной глазури.

— Их обычно делала ваша жена?

Даннер поставил мисочку обратно на стол, не взяв себе ничего.

— Да, — подтвердил он. — Каждый год в это время мы приглашали членов нашего сообщества. Было печенье и глинтвейн. Под конец мы все напивались допьяна.

Он замолчал, откинулся в кресле и закрыл глаза. Мона промолчала. Она не станет помогать ему, это она себе твердо пообещала. Но оказалось трудно не смотреть на него. Его лицо с прямым носом и губами красивой формы было одновременно беззащитным и загадочным. Она хотела отвести взгляд, но тут он открыл глаза. Слегка улыбнулся, как будто поймал ее на чем-то предосудительном. Мона почувствовала, что внутренне вся напряглась. Наконец, глубоко вздохнув, он выпрямился. Улыбка исчезла, выражение лица стало деловым.

— Вы наверняка удивлены тем, что я вас пригласил.

— Да, — сказала Мона.

— Вы не догадываетесь, зачем?

— Почему же, догадываюсь.

— И?

— Какое вам дело до моих догадок? Просто скажите, что вам нужно.

— Вы стараетесь не тратить время попусту, не так ли?

— По возможности.

У Моны было такое чувство, что он сейчас заговорит о ней, и она решила действовать осторожно.

Наконец Даннер снова вздохнул и запустил пятерню в свои густые волосы.

— Еще кофе?

— У меня пока есть, спасибо. Почему вы просто не скажете то, что хотите сказать? Я имею в виду, мы же оба знаем, что это не визит вежливости.

Будто сдаваясь, Даннер поднял обе руки. Потом сложил их на животе и вытянул длинные ноги. Он сидел к Моне вполоборота, голову слегка склонил к плечу. Взгляд устремлен в окно, где кружит снег.

— Я хочу, чтобы кто-нибудь мне поверил, voila.

Мона расслабилась.

— Это я могу понять.

— Я хочу поговорить с кем-нибудь о Саскии. Можно с вами? Чтобы вы сразу не…

— Я не исповедник, если вы это имеете в виду. Я вас выслушаю, но ничего не могу обещать, абсолютно ничего.

Даннер повернулся к ней, и сразу же снова отвернулся.

— Я любил Саскию. Вы в состоянии понять это?

— Конечно, — ответила Мона. После разговора с полицейским-психологом она усвоила, что это правило, а не исключение.

Даннер продолжал говорить, как будто не слышал ее.

— Мы познакомились примерно четырнадцать лет назад. Она тогда еще училась и подрабатывала официанткой в «Оазисе». Это забегаловка неподалеку от универа, может, вы знаете.

— Нет.

— Я тогда проводил практически все выходные в городе. Отношения с девушкой у меня не складывались, из-за Иссинга. Потому что моя тогдашняя подруга не хотела переезжать в провинцию, а найти работу в другом месте я не мог. Слишком много учителей, понимаете ли.

— М-м.

— Положение мое было критическим. Иссинг — неплохое место работы, но жить здесь… Сходишь с ума. Утром, в половине восьмого, сбор в актовом зале. Педсовет в половине одиннадцатого. Обед в час. Два раза в неделю контроль выполнения домашних заданий в младших классах — с половины третьего до пяти. Ужин в половине седьмого. И постоянно одни и те же люди со своими причудами, и так год за годом. От одного постоянно воняет курительной трубкой, и никто не может находиться с ним рядом, другой разглагольствует о закате западной цивилизации, ссылаясь на то, что ученики после отбоя сидят в Интернете, третьего жена постоянно держит на диете, а он все больше толстеет. И все время слышишь одни и те же вопли по поводу испорченных детей, которых воспитываешь-воспитываешь, и все без толку, а в глазах у возмущающихся читаешь, что они завидуют этим самым детям. Здесь просто задыхаешься.

— Если вернуться к вашей жене…

— Да, Саския. Саския была красивой и живой, милой и веселой. И она была готова переехать сюда. Она получила небольшое наследство, поэтому мы смогли купить этот дом. На него пошли все ее средства, но ей было все равно. Она хотела быть со мной, ей здесь нравилось, и нам было хорошо вдвоем. С Саскией здесь было терпимо.

Может быть, есть много правд. Правда Даннера и правда Берит Шнайдер. И правда гинеколога Саскии Даннер, которая уже дала показания и подтвердила то, что сказала Берит Шнайдер.

Она всегда страшно стеснялась, когда нужно было обнажить верхнюю часть тела для обследования груди. Поначалу я думала, что она просто манерничает. Потом я увидела эти кровоподтеки на плечах, на бедрах. Это невозможно скрывать вечно. Я решила поговорить с госпожой Даннер о своих подозрениях, о том, что ее избивают. Она отрицала это. А у меня уже не было никаких сомнений. Я была уверена на все сто процентов. Я только не знала, что делать, как реагировать. Я уже несколько раз заявляла на мужей, и решила, что больше никогда этого не стану делать, потому что мне уже жизнь стала не мила. Никогда не надейтесь, что вам скажут спасибо. Несколько лет назад одна женщина хотела подать на меня в суд за клевету. Эту женщину муж избил до полусмерти, можете себе представить. Никогда больше этого не сделаю. Женщины должны сами себя защищать, иначе ничего не выйдет. Я не могу сделать это за них. И когда госпожа Даннер стала все отрицать, я решила: о’кей, девочка, это твои проблемы. Если ты не хочешь ничего менять, то пусть тебя и дальше бьют. Теперь я жалею, что не вмешалась. Не сделала это в последний раз.

— Когда это случилось в первый раз?

— Что вы имеете в виду? — Но он знал, что она имела в виду. Это было видно по нему.

Вечером Мона ужинала с Фишером в ресторане отеля. Они уже неплохо сотрудничали. По крайней мере, Моне так казалось.

— Части трупов, — внезапно сказал Фишер, когда официант принес заказ.

— Что?

Он указал на половинку курицы гриль.

— Трупы животных.

Мона растерянно смотрела на него.

— Ты вегетарианец?

— Конечно.

— Ой, нет! И рыбу не ешь, и яйца?

— Яйца ем. Рыбу нет. Я не ем животных.

— Из принципа?

— Именно.

Мона решила не обращать внимания на эту провокацию. Может быть, просто у Фишера такая манера начинать разговор. Она решила, что он открывается, только познакомившись с человеком поближе. Тогда он мог быть даже остроумным. Но с ней он пока еще до этого не дошел.

— Если хочешь, можешь уезжать отсюда. Может быть, это действительно ничего не даст, — я имею в виду твое пребывание в школе.

— С чего это вдруг? — Вот он уже опять завелся, и Мона задалась вопросом, почему.

Она сказала:

— Я думаю, что это не Даннер.

— Ну и что, даже если это так. Кто-то же должен был убить, причем этот кто-то — из школы. Или нет?

— Ну да. Конечно.

Самообман не поможет: они в тупике. В данном случае это означало, что они что-то упустили. Очевидно, упустили.

Факт номер один: между всеми тремя убийствами существует связь. Факт номер два: в ходе расследования они ни на что подозрительное не наткнулись. Почему?

— Как там было, у Даннера? — спросил Фишер.

Это тоже тема не из простых. Об этом она предпочла бы не говорить.

Как там было? Ощущение у нее возникло двоякое. Даннер разоткровенничался с ней, как ни один мужчина прежде. Он отвечал на ее вопросы, причем очень подробно. Например, описал, каково это — приходить домой и впадать в ярость от мелочей, которые Мона считала не стоящими внимания. Почта, которая лежит в кухне, вместо того, чтобы находиться на письменном столе. И то, что жена, когда моет посуду, тратит слишком много воды. Такого рода вещи.

— Нельзя же серьезно заводиться из-за таких вещей.

— Я это делаю, вот что самое страшное. Вот такой я есть. Я завожусь из-за всего, что мне кажется неидеальным. Я знаю, что слишком нагружал этим Саскию, — любая женщина бы не выдержала. Вот такой я есть. Я пробовал по-хорошему десять раз, двадцать раз. На двадцать первый я срывался. Вот такой я — и все тут.

— Довольно жалкое оправдание.

— Да. Я знаю.

— Но тем не менее вы ничего не предприняли.

И тут он заплакал. Никогда еще ни один мужчина не плакал в присутствии Моны. И она ничего не смогла с собой поделать — ей стало его жаль. Но теперь она спрашивала себя, действительно ли он пришел в отчаяние или просто хитрил.

— Я знаю, что виноват, и этому нет оправдания. Мне нужно было пройти терапию…

— Чего вы не сделали…

— У кого? Найдите здесь терапевта, опытного, чтобы свое дело знал!

— А вы пытались?

— Да. Насколько было возможно, чтобы об этом сразу не узнали все вокруг. Я был у пары шарлатанов, которые смотрели на меня во все глаза, так как думали, что тот, кто бьет свою жену, должен быть размером со шкаф и с манерами каменщика.

— Ну и? — не отставал Фишер. — Как было у Даннера? Он пытался тебя околдовать?

Неужели это настолько очевидно? Но Фишер сосредоточился на своей Penne all’arabiata и не обращал на нее никакого внимания. Может быть, он сказал это просто так?

— У тебя с собой случайно нет списка всех опрошенных?

— Что? Ты что, думаешь, я его всюду с собой таскаю?

— Мы кого-то забыли, — сказала Мона.

— Ну конечно, и не одного. Мы даже не всех нашли. Взять только бывших учеников Иссинга. Кто-то вышел замуж и сменил фамилию, кто-то уехал за границу. Амондсен и Штайер даже не одного года выпуска, у них были разные друзья, разные компании. Это сильно расширяет круг поиска.

Они проштудировали списки учащихся с середины семидесятых до начала восьмидесятых годов, и коллеги поговорили со всеми, кого смогли найти. Если Мона не ошибалась, то всего было, по меньшей мере, человек сорок бывших учеников и двадцать преподавателей. Всех допросили, и никто не сказал ничего, что могло бы прояснить, что связывало Саскию Даннер, Константина Штайера и Роберта Амондсена.

— Так что, ты хочешь остаться? — спросила Мона Фишера.

— Конечно. Я буду продолжать следить за учениками. — При этом он избегал ее взгляда, но поскольку он поступал так часто, Моне это не показалось подозрительным.

Зло существует. Зло — это не метафора, и не средство держать мятежных верующих в узде. Зло — это раковая опухоль, которая может развиться в таких слабых организмах, как ее, пока не уничтожит в ней все здоровое, позитивное, здравомыслящее, человеколюбивое и нежное. Однажды зло убьет ее, и она с нетерпением ждет дня, когда оно это сделает, потому что сама она уже давно сдалась. И ей ничуть не жаль, что так случилось.

Она находится в приюте для бездомных, это своего рода чистилище. Сюда ее привела девушка с пирсингом на губе. Они где-то познакомились, и она дала уговорить себя и привести сюда, потому что спать на улице или в метро было слишком холодно. Но здесь было жутко: шумно, вонь, все запущено. Ей указали на одну из двадцати коек в женском зале, на которой лежал обоссанный матрац. Она еще никогда не была в таком месте. Даже психиатрическую клинику ей было легче выдержать, чем это место. Но прийти туда по собственной воле она уже не могла. Она опустила голову и стала смотреть на линолеум.

Зачем она здесь? Что это за место? Каждый раз, когда она задавала себе этот вопрос, в ее бедной голове все путалось. Как будто там был кто-то, кто любой ценой хотел, чтобы в ней остался хаос и она не могла бы опираться на твердую почву фактов. Когда ей было лучше, это становилось ее самым большим желанием: закончить путешествие, которое не хотело заканчиваться. Это уже даже не путешествие, это прогрессирующий психоз, милая моя!

Психоз. Шизофрения. Эндогенная депрессия. Параноидные сдвиги. Кататонические. Снова она заблудилась в лесу терминов. Врачи разговаривали через ее голову, как будто она глухая, или дура, или голова у нее не в порядке не оттого, что ее травят медикаментами. Слова превратились в водоворот и утянули ее на стремнину отчаяния.

Здесь никто об этом не говорил, ни у кого не было желания волноваться по поводу состояния ее психики. Таким людям, как она, которые очутились здесь, уже все равно не помочь. Ей дали более-менее свежую постель и предоставили самой себе и голосам, которые то кричали, то шептались в ней, отдавали приказы и отменяли их, вызывали чувство паники и сумасшедшие надежды, росли и съеживались — вели себя, как им хотелось.

Позднее, вечером, Мона сидела на кровати в своем номере в «Посте». Перед ней лежали семь журналов Иссинга, рядом — список со всеми опрошенными. Она просматривала их один за другим. Двоих одноклассников Штайера и одного одноклассника Амондсена они не смогли допросить. Один наложил на себя руки, другой, по свидетельству родителей, пропал без вести в начале восьмидесятых годов в Непале, а последнего просто не нашли.

Мона взяла один из журналов в руки. Год 1979-й. Здесь фотографии выпускного класса, хоккейной команды, объявления о свадьбах и смертях членов так называемого Союза выпускников. Новые адреса бывших учащихся. Краткое описание профессиональных достижений. И среди всего этого — заметка о спортивном празднике с фотографией шестнадцатилетнего Роберта Амондсена, которого наградили как лучшего прыгуна в высоту на своем потоке. За Амондсеном, едва различимый на черно-белой фотографии, стоял пожилой мужчина с пышными усами. Его правая рука лежала на плече Амондсена.

Мона нахмурилась и пролистала журнал назад. На странице 4 она нашла фотографию того же самого мужчины с усами. Под фотографией было жирно написано: «Ницше уходит!» Еще ниже она увидела заметку:

Более двадцати шести лет Альфонс Корнмюллер работает в интернате Иссинг. Теперь ему 61, и замечательный преподаватель немецкого, любовно прозванный учениками «Ницше», решил посвятить все свое время исключительно своему хобби — выращиванию роз. Мы все сожалеем об этом и желаем Альфонсу Корнмюллеру всего наилучшего.

Мона еще раз просмотрела список. Альфонса Корнмюллера не было среди бывших преподавателей, которых допрашивали. Но почему он стоит за Амондсеном и что означает этот доверительный жест? Был ли он кем-то вроде его ментора? Доверял ли ему Амондсен?

Это даже не след. Это просто предположение. Слабая надежда.

Завтра они попытаются найти адрес Корнмюллера. Если этот человек еще жив.

А теперь нужно позвонить Лукасу. С тех пор как он живет у Антона, она каждый вечер звонит ему в половине восьмого.

Антон много путешествует, но часто работает и дома. Организовывает свои сделки. Очевидно, уже свободно владеет польским. Больше Мона ничего не хочет знать. Когда Лукас ночует у него, по вечерам он всегда дома. Это больше, чем делают для своего ребенка другие отцы. Целый день там есть экономка, которую Антон поселил в отдельной квартирке в том же доме, эта женщина трогательно заботится о Лукасе. Моне не стоит волноваться, но, тем не менее, она волнуется.

Что, если Антон попадет в тюрьму и Лукас об этом узнает?

— Это я, Мона.

— Ах, ты!

— Ага. А ты ждал кого-то из своих миленьких подружек?

— Расслабься, Мона.

— Как дела у Лукаса?

— Хорошо, как и всегда, когда он здесь. Да, Лукас?

Раздается еле слышное «да». Мона невольно улыбнулась.

— Дай ему трубочку.

14

Шаки снится, что идет снег. Хлопья крошечные, едва заметные, но падают так густо, что через короткое время вся местность кажется укутанной белым одеялом. Странно, но это почему-то пугает его — страстного любителя покататься на лыжах. Он падает на колени и начинает рыть землю, как собака. Но снег покрывает землю быстрее, чем работают его замерзшие руки, и в конце концов погребает под собой Шаки, и тут он просыпается с паническим криком.

Он открывает глаза, его крик — который на самом деле был не более чем тихим стоном, по-прежнему звучит у него в ушах.

Ночь так тиха, как будто все, кроме него, умерли. Рядом с ним лежит его жена Сильвия. Шаки выпрямляется и смотрит в темноту, которая просто абсолютна, потому что Сильвия страдает от бессонницы. Каждый вечер примерно в половине двенадцатого Сильвия опускает жалюзи на окнах и вдобавок задергивает тяжелые шторы синего цвета. В теплые летние ночи Шаки хотя бы разрешается открыть окно. Но теперь зима. «Малейший сквозняк или лучик света, — мысленно Шаки передразнивает ее высокий резкий голос, — обязательно разбудят меня, воробушек мой. Поверь мне!»

Вообще-то Шаки зовут Кристиан, он граф фон Шаки-Белендорф, но в начале восьмидесятых он отказался от графского титула. В основном чтобы позлить отца, который тут же лишил его наследства. Но ему, в общем-то, было все равно, потому что мать Шаки еще богаче. Так что Шаки был уверен в своем будущем. Правда, теперь он уже жалеет об этом шаге — графские титулы снова в моде. А с другой стороны, все равно все знают, из какого он на самом деле рода.

В принципе, я странный персонаж.

Шаки, который уже почти что заснул, снова вздрогнул и проснулся. Голос, звучавший в его ушах, был до жути реальным. Как будто в комнате кто-то находился. Как будто этот кто-то был прямо рядом с ним.

— Выпью-ка я чего-нибудь, — пробурчал Шаки и встал.

Сильвия что-то сонно пробормотала, и раздался звук, который бывает, когда кто-то во сне переворачивается с боку на бок и поправляет при этом одеяло. Сильвия всегда прокладывает его между колен, чтобы было мягче, потому что они довольно-таки костлявые.

Шаки на ощупь пробрался к двери, мимо шкафа-купе и жуткой, почти в человеческий рост скульптуры, которую Сильвия непременно захотела купить во время сафари на озере Кариба. Эту штуку пришлось перевозить морем, для самолета она была слишком тяжелая, а когда она оказалась в их доме, Сильвия не знала, куда девать эту жуть, которая ей больше не нравилась. С тех пор она загромождает их спальню, и так, наверное, будет до скончания веков.

Эта история уже давно вошла в арсенал шуток Шаки. «Хотите посмотреть?» — спрашивал он, рассказав эту историю, и они с Сильвией и всеми гостями, уже изрядно подвыпившие, шли, пошатываясь, в спальню, где долго не стихал смех, причиной чего был монстр, которого Шаки и Сильвия окрестили человекослоном.

В прихожей Шаки включил свет и машинально выдохнул. В голове крутилась идея-фикс, что ему обязательно нужно выпить. Пить. Ему самым банальным образом хотелось пить.

Только не воды. Не тот вид жажды привел его в кухню, где стоял огромный холодильник. В нем на льду лежала бутылка водки. Рот Шаки наполнился слюной в предвкушении горькой, холодной, острой, чистой жидкости, призванной изгнать дурные мысли и страхи последних недель из его мозга.

Пока он сидел за кухонным столом, пил и смотрел в окно, в котором нечетко отражались его контуры, в нем созрело решение. Нужно уехать отсюда. Подальше, что в данном случае значило: очень далеко. Например, Шаки подумалось о круизе на «Сильвер Клауд». На одном из кораблей, каких в мире были единицы, с просторными каютами, из которых можно наслаждаться видом самых чудесных на свете закатов. Ужин с капитаном в кают-компании, барбекю у бассейна на восьмой палубе. И стюардесса, обязанности которой состоят лишь в том, чтобы Шаки было хорошо.

Лицо Шаки расплылось в улыбке, благодаря чему он, несмотря на свои неполных сорок лет, стал выглядеть совсем как мальчик. По крайней мере, если верить его нечеткому отражению в окне, а Шаки, видит Бог, пребывал не в том настроении, чтобы видеть правду. Сейчас ему нужны были иллюзии, чем больше и соблазнительнее, тем лучше. Но для начала нужно как-то подать эту идею Сильвии. Не так: «Мы с тобой вдвоем на «Сильвер Клауд», во что бы то ни стало!», а так: «Шаки страшно устал и ему необходим отдых». Не от Сильвии, как ей такое в голову могло прийти? Конечно, он хочет, чтобы она поехала с ним. Но, с другой стороны, в ее галерее дела как раз идут на лад в эти предрождественские дни, поэтому он подумал… Он, правда, думал исключительно о ней…

Нет, с Сильвией этот номер не пройдет. Она обидится, если он попытается уехать без нее. Но сейчас он просто не может взять ее с собой. Нужно подумать. Разобраться во многих вещах. А это получается только хотя бы в относительном одиночестве. Это не сработает, если Сильвия будет заводить дружбу с каждым встречным-поперечным и целый день только то и делать, что изъявлять всевозможные желания, и так многословно и часто, что все, начиная от высших офицеров и заканчивая помощником стюарда, в конце концов перестанут ее выносить.

Не пойдет. Сильвия пусть остается дома. Но как же Шаки сделать, чтобы все это выглядело так, будто она сама захотела остаться дома?

В принципе, это очень просто: завтра утром, когда она будет еще в полудреме, он подкинет ей эту идею с «Серебряным круизом». Не говоря ни слова о том, что хочет ехать один. А вместо этого он скажет: «Мышка, давай-ка снова вытворим что-нибудь этакое, а?»

И снова Шаки улыбнулся. Нет ничего, что Сильвия ненавидела бы больше, чем вытворить что-нибудь этакое. Она утверждает, что, исходя из ее опыта, у Шаки это связано или с бабами, или с пьянками, и в том, и в другом случае ей не хотелось в этом участвовать. Сильвия на десять лет моложе Шаки. Она из хорошей семьи — урожденная графиня Ларвиц фон Майнинген, но денег у нее нет совсем. Единственное ее достояние — это красота, и поэтому ее поддержание стоит того, чтобы отказывать себе во всем. Сильвия мало ест, мало пьет и не курит. Она каждый день ходит в спортзал «Леос Джим», там у нее персональный тренер, и ее вполне можно сравнить с очаровательными юными моделями, актрисами, студентками права и театрального искусства. Пока что она имеет головокружительный успех, в этом Шаки мог убедиться во время своих немногочисленных визитов в спортзал. Кто там не смотрелся, так это сам Шаки, но это было неважно. Об этом он мог задуматься потом, когда в его голове освободится место для милых, неважных мелочей жизни.

Это можно будет сделать, если вырваться отсюда. И, возможно, никогда больше не возвращаться.

Нет. Он вернется. Без этого города, без своих друзей он не сможет жить. Он побывал в самых прекрасных уголках земного шара, но нигде, кроме как здесь, не смог бы жить. Здесь его знает и любит каждый, он чего-то стоит в этом городе. Ему нравилось жить недалеко от дворца принца-регента, откуда было рукой подать до любой части города, и летом даже не нужна машина — разве только чтобы выхваляться на Леопольдштрассе.

Он и не заметил, как это произошло, но бутылка водки, которая только что была наполовину полной, теперь оказалась практически пустой.

Он посмотрел на настенные часы над белоснежной раковиной. Половина пятого. Только что была половина третьего. Этого он не мог понять.

И в тот же миг — по крайней мере, так ему показалось, — зазвонил телефон, стоящий рядом с ним. Шаки вздрогнул — этот звук жутко отдавался в ушах.

Никто в такое время не мог звонить. Никто, кроме…

Шаки не стал снимать трубку. Звонит по всему дому, кроме спальни, по крайней мере, исключена вероятность, что Сильвия проснется от этого звона. Он даже не хочет знать, кто звонит. Пять звонков, потом включился автоответчик, стоящий в кабинете Шаки. Дверь в кабинет закрыта, но автоответчик включен так громко, что он все равно слышит голос. Непонятно, что он говорит, но это именно тот голос, которого он уже научился бояться.

Когда раздалось «пиип-пиип-пиип», Шаки встал и вытряхнул пепельницу в мусорное ведро под раковиной (в пепельнице скопилось восемь окурков, с ума сойти можно, сколько он курит, совершенно не замечая этого). Потом со стаканом в руке на ватных ногах медленно пошел в кабинет и стер запись. Он пьян, но теперь ему это неприятно. Отвратительно. Настроение, как у побитой собаки. Ему нужен кто-нибудь, с кем можно было бы поговорить о своих проблемах.

Но никого нет. Не то что у него нет знакомых, напротив, у него множество знакомых. С этим множеством знакомых он практически каждый вечер встречается в «Кефере» или в «Трейдерс Вик», прежде чем пойти в «П1» или домой, но в этом узком кругу не затрагивают такие темы, как вина и грех. Просто не та ситуация — так сказали бы его друзья. Здесь говорят об инвестициях и о том, как платить поменьше налогов. Советуют друг другу, где найти горячих кисок (говорят, самые красивые попадаются в «Цсаре»). Рассказывают о последнем отпуске на Санкт Барт и жалуются на невыгодный курс доллара, из-за которого, к сожалению, подорожала поездка на Карибы.

Нет, здесь не говорят о грехах, совершенных почти два десятилетия тому назад, которые при всем желании не могут попасть в рубрику «Поступок кавалера».

Короче говоря, нет никого, кому Шаки мог бы довериться. Никто бы не понял его. Придется справляться самому. А он знает, что не способен на это. Шаки — такой человек, который умеет наслаждаться радостями жизни. Когда начинаются трудности, ему лучше куда-нибудь исчезнуть.

Он знает, что практически сорок лет ему везло до неприличия.

Теперь везение закончилось.

Но думать об этом слишком больно. Шаки прилег на белый диван и уснул.

Два часа спустя он проснулся от того, что кто-то трезвонил в дверь как сумасшедший. Во рту сухо, череп раскалывается, уголки губ потрескались, потому что изо рта у него текла слюна. На диване осталось мокрое пятно. На улице светло. Шаки выглянул в окно. Снег валил так же густо, как и во сне.

Смена кадра: вот он уже перед входной дверью. Снова позвонили, и Шаки открыл дверь, как будто кто-то ему приказал. Тот, кто очень хорошо разбирается, что такое вина и грех, теперь решил, что для Шаки настало время заняться этой темой вплотную. Хочет он того или нет.

Перед Шаки возникло лицо — знакомое и в то же время незнакомое. Фата-моргана. Оно должно сразу же исчезнуть. Головная боль вызывает у Шаки мысли об апокалипсисе, он по-прежнему ничего не понимает. Жуткая боль в правом боку заставила его застонать. Все еще не веря, он схватился рукой за то место. Прямо как в фильме! Бежевый халат окрасился в красный цвет, так быстро… А сколько крови! Он засунул руку под халат, и кровь тепло потекла по его ладони. Колени Шаки подкосились, и он прислонился к дверному косяку. Глаза расширились, приняли невинное детское выражение, что выглядело очень странно, потому что у него было лицо человека, злоупотреблявшего водкой, кокаином, никотином и проводившего долгие ночи без сна.

Второй удар пришелся прямо в сердце. Шаки упал и ударился затылком. Снова боль. Умирать так больно! Он с трудом поднялся. Новый удар — на этот раз в правую ногу. Прошли длинные томительные секунды, потом Шаки почувствовал на шее что-то холодное, тонкое, похожее на коварную змею. Он закашлялся, стал задыхаться, хотел что-то сказать, но вместо этого услышал только собственный хрип. Жуткий звук. Ужасное чувство: знать, что больше ничего не будет. Что именно теперь его жизнь закончилась. Никогда больше не придется пить, курить, заниматься любовью, никогда…

Шаки даже не знал, что его ждет: пустота или ад. В глубине своей отчаявшейся, испорченной души он верил в последнее, и это превратило борьбу со смертью в ужасное мучение.

Три часа спустя Мона, Фишер, Бергхаммер и люди из отдела фиксации следов стояли перед трупом Кристиана Шаки. Мраморный пол перед дверью в квартиру на четвертом этаже был весь в крови, точно так же, как и паркет в квартире. Убитый лежал на спине на пороге открытой двери. Наполовину в квартире, наполовину на лестнице. Его конечности образовали что-то вроде свастики, так причудливо они были вывернуты. Глаза — как и у Амондсена, и у Штайера, были, вероятно, закрыты позже.

Кристиан Шаки учился в том же классе, что и Роберт Амондсен. Константин Штайер учился на класс старше. Иссинг — и никуда от этого не деться.

Но на этот раз на Михаэля Даннера подозрение не падало. Его по требованию Бергхаммера круглые сутки охраняли двое полицейских из Мисбахского округа, и они подтвердили, что во время совершения убийства он был в своей квартире.

— Мы же допрашивали его две недели назад, черт побери! — голос у Фишера срывался.

Он казался очень подавленным, Моне еще не приходилось видеть его таким. Совершенно разбит. Все-таки чувствуешь себя немного иначе, когда знаешь убитого. Не нужно любить его, достаточно знать, каким он был при жизни. Как он двигался, как говорил, жестикулировал, улыбался. Тогда, даже наедине с собой, невозможно рассматривать его просто как труп.

— Черт побери, — снова сказал Фишер.

Он покачал головой, нервно провел рукой по коротким волосам. Бергхаммер начал к нему присматриваться.

— С тобой все в порядке, Ганс?

— Да, конечно.

Но это было не так, и все это понимали. Наконец Фишера прорвало.

— Я говорил с ним. Спрашивал о самом важном. Он вообще ничего не знал. Он действительно ничего не знал. Клянусь, он ничего не знал.

— Хорошо, хорошо, — обеспокоенно сказал Бергхаммер.

Он неловко обхватил Ганса за плечи, и тот сразу же напрягся. Бергхаммер отнял руку.

— Ты не хочешь выйти на свежий воздух?

— Нет, — сказал Фишер с интонацией капризного ребенка.

— Точно нет?

— Нет! Со мной все в порядке. Кроме того, там, у входа, эти типы из прессы. Я не знаю, что им говорить.

— Ну, хорошо, — согласился Бергхаммер.

Журналистами занимался пресс-секретарь, но если они увидят Фишера, они, конечно же, попытаются получить информацию из первых рук, а Фишер сейчас не в том состоянии, чтобы давать интервью.

Сотрудница полиции, которая была с госпожой Шаки, вышла к ним и объявила, что теперь Сильвию Шаки можно допрашивать.

Бергхаммер спросил:

— Мона, Ганс, возьметесь?

И в этот момент пришел запыхавшийся Штрассер из уголовной полиции Кобурга. И Бергхаммер тут же передумал: не Фишер, а Штрассер вместе с Моной будут допрашивать Сильвию Шаки.

— Я ничего не имею против тебя, Ганс. Просто дело в том, что Штрассер уже разговаривал с госпожой Амондсен.

Фишер побледнел еще больше, но возмущаться не стал.

— Еще одна женщина, которая совершенно ничего не знает о собственном муже, — сказал Штрассер.

Снова он заманил Мону в кафе, куда она, вообще-то, не собиралась идти. На этот раз это оказалось кафе на Шеллингштрассе, там было полно молодых и красивых людей. Штрассер заказал себе и Моне яблочный пирог, даже не поинтересовавшись, чего она хочет. Но поскольку Мона любила яблочный пирог, она промолчала.

— Не знаю, что там рассказывают эти ребята своим женам, — сказал Штрассер, — но явно не то, что с ними происходит на самом деле.

— Но, может быть, с ним действительно ничего не происходило, — предположила Мона.

— Да ну, не рассказывай мне сказки. Штайер регулярно принимал психотропы. Амондсен страдал от постоянной депрессии. Шаки пил как губка. Тут явно что-то не то. Со всеми ними.

— Вы имеете в виду, что все они знали убийцу? Они боялись чего-то подобного до того, как это произошло?

— Что ты такое говоришь!

— Вы не поверите…

— Ты. Рихард и «ты».

— О’кей. Ты не поверишь, но эта мысль уже приходила нам в голову. Но если они что-то знали, то почему не пришли к нам? Почему этот Шаки не сказал Фишеру ни слова о своих опасениях, хотя мог предположить, что станет одной из следующих жертв?

— Если он мог предположить. Может быть, он не уловил связи. Может быть, он действительно не догадывался.

— Итак, Рихард, ты сам только что сказал…

— Да! Но мало ли что.

Мона промолчала. Схема убийства изменилась. На этот раз убийца использовал не только проволочную удавку, но еще и нож. Вполне вероятно, что именно ножевые раны (их насчитали одиннадцать) послужили причиной смерти. Удавка из проволоки, вполне возможно, уже была не нужна. Только для эффекта, так сказать. Из принципа.

Какого принципа?

Сильвия Шаки, равно как и Карла Амундсен, нисколько не помогла расследованию. Да, она заметила, что ее муж в последнее время стал пить еще больше, чем раньше, — если это вообще было возможно.

Что она имеет в виду? Она хочет сказать, что ее муж был алкоголиком?

Алкоголиком? Это еще слабо сказано. В последнее время муж пил водку как воду.

И что она, Сильвия Шаки, предприняла, чтобы прекратить это?

Ничего. Мужу вообще никто ничего не мог сказать, а особенно женщина. Особенно его жена.

— Не было ли у вас чувства, что вашего мужа что-то беспокоит?

— Да. Но он не говорил со мной об этом. Никогда не говорил. Я у него была вроде украшения. Вообще-то он не умел обращаться с женщинами, кроме, ну, вы понимаете. Мы были женаты пять лет, и я не имею ни малейшего понятия, что думал и чувствовал этот мужчина, во что он верил и чего боялся. Ни малейшего понятия.

— Вот как.

— Да, вот так. А теперь уже слишком поздно.

Не думала ли она о разводе — особенно в последнее время?

Тут она рассмеялась сквозь слезы. Нет, никогда. Он нравился ей, несмотря ни на что. И деньги у него были. И еще был подписан брачный контракт, по которому в случае развода она осталась бы не то что без средств к существованию, но во многом пришлось бы себе отказывать.

— Зато теперь у вас куча денег, наверное.

— Думаю, да. Но, тем не менее, это не я. Можете мне поверить.

— Она была какой-то очень спокойной, — сказала Мона Штрассеру. — Она плакала, это да, но была холодной. Я не думаю, что это сделала она, но у некоторых людей такая выдержка…

Штрассер посмотрел на нее и улыбнулся.

— Ты была замужем?

— Нет.

— А жила с мужчиной долгое время?

— Что ты имеешь в виду под словом «долгое»?

— Ну, не знаю. Три, четыре года. Что-то в этом роде.

Три-четыре года. Очень мило! Еще ни один мужчина не выдерживал с ней так долго. Или она с мужчиной. Она даже не знает, в чем тут дело. То ли она все еще слишком любит Антона, несмотря ни на что, то ли что-то не в порядке с ней, и это страшно мешает мужчинам. Дело тут не во внешности, кажется. Может быть, она слишком прямолинейна. Слишком пресная. Никаких тайн. Но не будет же она рассказывать это Штрассеру!

— Что-то в этом роде. — И тут же спросила: — А к чему это ты?

— Сложно удержать любовь дольше трех-четырех лет, вот к чему я. В лучшем случае люди остаются добрыми друзьями.

— А дальше что? При чем тут этот Шаки?

— Ну, бывает, через пару лет начинается замечательная дружба. Полное доверие и все такое прочее. Или живут вместе, но каждый сам по себе. И то и другое может продолжаться довольно долго. Так оно было и у Шаки. Каждый занимался своими проблемами. Раз в день или чаще встречались за завтраком, рассказывали друг другу новости. Я имею в виду, что это тоже способ жить в браке. Для многих не самый плохой.

— Ты имеешь в виду, что она поэтому так мало знала о нем? Но как тогда насчет Амондсенов? Она тоже ничего не знала, но они были при этом довольно близки. То есть, до того, как она решила с ним развестись, они были чудесной парой. Близкими людьми и все такое прочее. Она сама так сказала.

— Может быть, готовясь к разводу, она его больше не слушала.

— Может быть, — сказала Мона с полным ртом.

С этим товарищем не поешь как следует — слишком уж много говорит.

Сильвия Шаки обнаружила мужа около девяти часов утра, когда подошла к двери забрать газету. По ее словам, она ничего на месте преступления не трогала, сначала вызвала «скорую помощь», а потом полицию. А после этого села рядом с убитым. Она не трогала его, «просто потому что не могла». Она истерично всхлипывала, и ей никак не удавалось собраться с мыслями.

Несколько минут спустя приехала «скорая», и врач установил смерть жертвы. Он подтвердил: Сильвия рыдала и была не в состоянии связно говорить. Поэтому он укрыл ее одеялом и попытался отвести в комнату. Но госпожа Шаки предпочла остаться возле мужа. Она села на пол рядом с ним и продолжала плакать. От успокоительного отказалась. Врач остался с ней, пока не прибыла полиция. Но вскоре она на удивление быстро успокоилась и сама ушла в комнату.

Подозрений у Сильвии Шаки не было. Она не сомневалась в том, что у мужа врагов не было, а если и были, то муж никогда о них не говорил. Она знала, что муж пару лет учился в интернате на Тегернзее, но он очень редко говорил о том времени, а она особенно не расспрашивала. Дружеских отношений со своими бывшими одноклассниками он, по-видимому, не поддерживал. Насколько она знала, он не общался с Константином Штайером, Робертом Амондсеном и Саскией Даннер. Она слышала эти имена впервые в жизни. Нет, она не знала, что ее мужа допрашивали в связи с убийствами Штайера, Амондсена и Саскии Даннер. Он ничего не говорил ей об этом.

В последнее время он сильно нервничал, похудел, стал больше пить. Она пыталась достучаться до него, но он только говорил, что все в порядке и ей не стоит беспокоиться. Она предположила, что у него есть любовница, обыскала его вещи, но не нашла ничего, что указывало бы на отношения с другой женщиной. Потом она прекратила допытываться.

В последние дни жизни Кристиана Шаки она ничего необычного не заметила, кроме того, что он стал намного хуже спать. И той ночью, когда его убили, он, как и несколько ночей до этого, около половины третьего ночи ушел из их общей спальни. Приходил ли он еще после того, она не знает, потому что быстро заснула снова.

Никакого шума она вообще не слышала. Площадь квартиры Шаки более двухсот квадратных метров, на двух этажах. Спальня находится на пятом этаже дома, а входная дверь — на четвертом. Так что это вполне вероятно, даже очень.

«Я любила своего мужа», — сказала Сильвия Шаки под конец допроса. Хотя она не понимала его, она его любила. Но он никогда не подпускал ее близко к себе, и она так и не узнала, чего он боялся в конце жизни.

15

Учитель немецкого языка, который обучал Роберта Амондсена, Альфонс Корнмюллер, он же Ницше, еще жив. Ему уже перевалило за восемьдесят, и он живет всего в получасе езды на машине от Иссинга, в деревушке под названием Виндау, которая находится в предгорьях Альп, сейчас это — сказочная заснеженная местность. Очень трудно было найти его дом. Жена Корнмюллера объяснила по телефону Моне, как к ним добраться, но ее дрожащий голос был едва слышен.

Наконец Мона очутилась в Осткерне и оттуда второй раз позвонила Корнмюллерам. Никто не взял трубку. У Моны возникло нехорошее предчувствие. С самим Корнмюллером она вообще еще не разговаривала, потому что его жена просто-напросто не захотела звать его к телефону. «Он не любит разговаривать по телефону, — сказала она, — и вам придется потрудиться приехать сюда, если хотите с ним поговорить». Может, он одряхлел, может, он ничего уже не вспомнит, может, она вообще напрасно ехала?

В этот день для разнообразия светило солнце. Небо ясное, холодного синего цвета, снег сверкает на деревьях, полях и холмах. Она припарковалась у церкви, возведенной в стиле барокко, и решила ненадолго зайти.

Фрески на куполах, очевидно, недавно отреставрировали, еще пахнет краской. Розовый, голубой, белый и золотой цвета сияют в лучах солнца, проникающего сквозь окна. Пухленькие ангелочки, казалось, летят к Моне, мягко улыбающаяся Мадонна в голубом покрывале держит Иисуса, голова которого маловата для ребенка, и поэтому он похож на крохотного грустного старичка. Мона закрыла глаза, но уже поздно. Воспоминание вернулось, перепрыгнуло через четверть века, как будто и не было этих лет.

— Мама, не вставай. Пожалуйста, мама, не надо вставать. Пожалуйста, пожалуйста…

Орган яростно заиграл «Те Deum», и в этот момент словно что-то щелкнуло у нее в мозгу — внезапно Мона смогла прочесть мысли матери. Жуткое ощущение. Она почувствовала, что происходит в другом человеке, его муки и навязчивые идеи. Она не может закрыться. Но должна сделать это, чтобы выжить.

— Мама, нет!

— Я должна это сделать, Мона. Я должна дать показания.

— Нет! Пожалуйста, сиди!

Мона открыла глаза.

Этого не было. Важно только настоящее, прошлое — мертво и минуло, во веки веков, аминь.

Она встала, слегка покачиваясь, прошла через неф и толкнула тяжелые створки входной двери.

Дом Корнмюллеров похож на занесенный снегом ведьмовской домик. Вверх по стенам ползет плющ, а крыша, покрытая толстым слоем снега, кажется покосившейся.

Внутри все оказалось таким, каким часто бывает в жилище стариков. На первый взгляд в доме убрано, везде чистота. А потом Мона почувствовала, что слегка пахнет смесью пыли, пота, мочи и моющего средства. Подоконники в гостиной полностью заставлены буйно растущими комнатными растениями, поэтому в помещении, несмотря на то что еще утро — одиннадцать часов, — кажется темно, как в склепе.

Госпожа Корнмюллер, худенькая женщина с аккуратно завитыми волосами, принесла кофе и печенье. Господин Корнмюллер сидит в кресле перед дверью на террасу и смотрит в никуда. Кажется, все именно так, как и предполагала Мона: он выглядит больным и каким-то рассеянным, как будто не от мира сего.

— Госпожа Корнмюллер…

— Минутку, я сейчас.

Госпожа Корнмюллер проворно расставила чашки, налила кофе, себе и мужу добавила молока и сахару, а потом пододвинула кувшинчик и сахарницу к Моне.

— Угощайтесь, девушка. — Голос ее прозвучал хрипло и одновременно как-то певуче, как у простуженного дрозда.

— Спасибо, — сказала Мона.

Она действительно могла бы и не ехать сюда. Альфонс Корнмюллер, кажется, не замечал ее присутствия. Он взял чашку и стал пить кофе маленьким глотками. Его шея была такой худой и жилистой, что было видно, как он глотает. Сине-серая рубашка в одном месте выпросталась из габардиновых штанов, подтяжки перекосились. Он по-прежнему носил усы, закрывающие его рот почти полностью, но по сравнению с фотографией в журнале они казались потрепанными и поредевшими. Взгляд постоянно блуждал, как будто искал что-то, за что можно было бы зацепиться.

— Господин Корнмюллер! — обратилась к нему Мона.

Никакой реакции.

— Господин Корнмюллер! Мне хотелось бы с вами поговорить. Вы не возражаете?

Снова ничего в ответ.

В поисках подсказки Мона повернулась к госпоже Корнмюллер, которая теперь сидела на самом краешке стула. На ней был передник в цветочек, сшитый, вероятно, еще в шестидесятых годах прошлого века.

— Госпожа Корнмюллер, вы не поможете мне?

Пожилая женщина улыбнулась, как будто хотела сказать: «Ну вот видите, я же вам говорила», — но именно этого она и не сделала. Впервые Моне пришла в голову мысль, что, вполне возможно, она просто использовала шанс хоть немного пообщаться. И это в принципе понятно, но не в этой ситуации, в которой Мона просто не может себе позволить терять время. Не говоря уже о том, что воздух в слишком сильно натопленной и заставленной некрасивой мебелью комнате был удушливым.

— Госпожа Корнмюллер, или помогите мне поговорить с вашим мужем, или мне, к сожалению, придется уехать. Мне очень жаль, — добавила Мона, потому что госпожа Корнмюллер внезапно так забеспокоилась, как будто Мона на нее накричала.

Может быть, и у нее уже не все дома.

— Милый! — обратилась госпожа Корнмюллер к мужу.

Она наклонилась к нему близко-близко и взяла за морщинистую худую руку.

— Милый, тут девушка приехала, хочет с тобой поговорить.

Постепенно бегающие глаза старика успокоились.

— Милый, ты видишь эту девушку? Она хочет поговорить с тобой о твоем ученике. Она хотела бы знать, помнишь ли ты его.

Голос у нее мягкий, говорит она терпеливо и трогательно нежно. Она знает своего мужа уже в течение полувека, и, тем не менее, в их отношениях не ощущается скука, нет раздражения, только дружеская поддержка. И внезапно Мона почувствовала, как вся ее нервозность исчезла. Это снятие показаний будет трудным, и вполне может статься, что и безрезультатным. Но какая разница! Есть более неприятные вещи. Например, когда любимый человек медленно уходит в поля блаженных, куда нельзя за ним пойти.

— Милый! — снова сказала госпожа Корнмюллер, на этот раз энергичнее.

Она пожала его руку и слегка встряхнула.

— Иногда его нужно заставлять возвращаться, — пояснила она Моне. — Но у него получится. Иногда он просто немного ленится. — Она улыбнулась, и Мона невольно улыбнулась в ответ.

— Ничего страшного, если не получится.

— Получится, если вы наберетесь терпения. Просто назовите имя ученика. Может быть, он на него среагирует.

— Роберт Амондсен, — послушно сказала Мона. Ничего не произошло.

— Еще раз. Скажите имя громче. Он слышит довольно хорошо, но…

— РОБЕРТ АМОНДСЕН!

Старик резко выпрямился и, кажется, впервые действительно увидел Мону. Его глаза перестали моргать. Он посмотрел прямо на нее, и Мона попыталась удержать его взгляд, чтобы не рассеялось его внимание.

— Роберт Амондсен был одним из ваших учеников. — Она вынула из сумки журнал и поспешно открыла страницу, на которой была фотография Амондсена и Корнмюллера. — Посмотрите. Это вы с Робертом Амондсеном.

Корнмюллер взял журнал и стал внимательно разглядывать фотографию. Наконец он стал листать дальше, пока не дошел до той страницы, где было написано об его уходе. Он старательно, как первоклассник, прочел заголовок: «Ницше уходит».

— Ницше. Это вы.

— Это из-за его усов, — сказала госпожа Корнмюллер. Она стояла рядом с мужем и смотрела через его плечо. — У Ницше были такие же огромные усы.

— Да-да, — буркнула Мона, не отрывая взгляда от Корнмюллера.

Она совершенно не представляла, как дальше действовать. Дать ли ему спокойно подумать или он тогда снова может впасть в прострацию?

— Вы помните то время, когда вас называли Ницше?

— Заратустра, — произнес наконец очень спокойно Корнмюллер.

— Простите?

— Заратустра был основателем иранской религии. Ницше описывает его как одиночку, который однажды вышел к людям, чтобы поделиться с ними своими познаниями.

— Что?

— Чтобы они состоялись, по крайней мере, как звери. Но зверям свойственна невинность. Говорю ли я вам: убейте свои чувства? Я говорю вам: вернитесь к чувству невинности.

— Амондсен, — сказала Мона. — Роберт Амондсен. Что вы знаете о нем?

— Разве я говорю вам о непорочности? У некоторых непорочность — это добродетель, но для многих почти бремя. Да, они воздерживаются, но сука чувственность проглядывает из всех их поступков. А как хорошо умеет сучка чувственность выпрашивать кусочек духа, если ей отказывают в кусочке плоти. — Корнмюллер поднялся и стал вещать громко, во весь голос. Он поднял правую руку и указал на стену за собой, как будто там была доска. — На дне ваших душ — омуты; и горе вам, если у вашего омута еще есть душа. Кому трудно дается непорочность, тому она не нужна: она может стать вашей дорогой в ад.

— Он тогда им это говорил, — прошептала госпожа Корнмюллер.

— Ницше был одним из самых несчастных людей. Он не умел обращаться с другими людьми, был очень чувствительным и страдал от болезней. И тем не менее он создал труд, которому нет равных…

— Милый… — попыталась остановить его госпожа Корнмюллер.

— У какого ребенка не было повода плакать над своими родителями?

— Что он хочет этим сказать?

— Это Заратустра, — ответила госпожа Корнмюллер. — Он любит его цитировать.

— Ницше был не только великим философом. И не важно, что некоторые из его трудов сегодня подвергают критике, например, тезис Заратустры о сверхчеловеке, который был многими превратно понят. Совершенно превратно, но сейчас это никого не волнует. Он также был великолепным лириком, стилистом высокого уровня…

— Милый, прошу тебя. Эта дама хочет кое-что узнать об одном ученике. Ты знал его.

Но Мона заметила, что ее слова никак не повлияли на Корнмюллера. Он действительно погрузился в прошлое, но не туда, где он мог быть полезным.

— Альфонс тогда непременно хотел уйти на пенсию, — сказала госпожа Корнмюллер. — Он мечтал выращивать розы. «Наконец-то в мою жизнь вернется покой», — говорил он. Но потом он сильно заскучал за всем. Вы должны знать: он был учителем от Бога. Таких, как он, теперь нет…

— Да. Я понимаю.

— Мне кажется, эта рана так никогда и не зажила.

Корнмюллер снова сел. Выглядел он возбужденным и уставшим, как после сильной физической нагрузки. Постепенно его голова упала на грудь. Глаза с тонкими, как пергамент, веками в старческих пятнах, закрылись, словно сами собой.

— Он больше не с нами, — сказала госпожа Корнмюлер.

Она все еще стояла за его спиной, удрученно положив руки на поникшие плечи мужа.

— Наверное, нет смысла пробовать еще раз, — предположила Мона.

— Нет, я думаю, не стоит. Видите ли, тогда было кое-что…

— Да?

— Кое-что, что заставило его уйти на пенсию намного раньше, чем он изначально планировал.

— Вы что-нибудь знаете об этом?

Госпожа Корнмюллер покачала головой и присела к чайному столику.

— Это было как-то связано с несколькими учениками. Они… плохо вели себя… что-то такое. Но им ничего не было. Может быть, эту историю замяли, я, к сожалению, не знаю. Альфонс никогда не хотел со мной об этом говорить. Но с тех пор он изменился.

— Как он изменился? Что он делал?

— Видите ли, девушка, это трудно описать. Мы с Альфонсом знаем друг друга более полувека. Тут уже просто чувствуешь душевные изменения, даже если внешне они никак не проявляются.

— Но вы можете попытаться описать, что в нем изменилось, я имею в виду.

— Хотите еще кофе?

— Нет, спасибо. Или нет, пожалуй, хочу. С удовольствием.

Это было летом 1979-го. Корнмюллеры жили в Лесном доме. Альфонс Корнмюллер, будучи комендантом, отвечал за двадцать девушек, которые жили в этом доме в комнатах по двое и по одной. Это было обычное лето в Иссинге, то есть неприятностей было множество. Чего стоили одни только четыре выговора директората за ночную вечеринку на озере! Один из участников потом убежал, но два дня спустя его вернула полиция. Девушка из Дубового дома пострадала от алкогольного отравления, потому что она выпила до дна две бутылки «Апфелькорна»[13].

Причина — любовная неудача. Девушка три дня пролежала в больнице, прежде чем поправилась. Она тоже получила выговор.

— Ваш муж имел какое-то отношение к этим происшествиям?

— Нет, я думаю, нет. Конечно, он был в составе комиссии. Такие решения, например объявление выговора, принимались путем голосования.

— Как вы чувствовали себя в этой школе? Я имею в виду, вы…

— Я поняла, что вы имеете в виду. У нас нет своих детей, мне не было чем заняться. Так и бывает с женами учителей. Но это меня не беспокоило. Это было для меня нормально, потому что другой жизни я не знала.

— Вы общались с учениками?

— Очень мало. Это была парафия мужа.

Круг снова замкнулся. Тогдашний ректор умер тринадцать лет назад. Преподаватели, которых допрашивали в связи с последними событиями, ничего похожего не рассказывали. И Мона сидела здесь со старухой, которая ничего не знала, муж которой, возможно, был единственным свидетелем — знать бы только, чего.

— Вы сказали, что ваш муж тогда сильно изменился. Как он изменился и когда точно это произошло?

Последовала длинная пауза. Потом госпожа Корнмюллер начала рассказывать. Как она уже говорила, стояло лето. В это время ученикам будто вожжа под хвост попадает, они становятся еще более чокнутыми, чем обычно.

— Особенно это касалось моего мужа, — рассказывала она. — Неудивительно, двадцать девушек, за которых он отвечал, делали, что хотели. Курили в комнатах, запирали двери табуретами, когда к ним приходили мальчики, не придерживались режима, да еще и слова им не скажи! Но Альфонсу везло. В его доме, ну, не считая некоторых моментов, все было чисто. Четыре выговора, одно алкогольное отравление, но при этом — не замешана ни одна девушка из Лесного дома. Ах да, еще была одна беременность. Это держали в строжайшем секрете, но Альфонс мне проболтался. Но и эта девушка жила не в Лесном доме.

Госпожа Корнмюллер замолчала. Она просто никак не могла начать говорить о том, что интересовало Мону. Снова у Моны зародилось подозрение, что она сидит тут исключительно затем, чтобы госпоже Корнмюллер было с кем поговорить.

— Возвращаясь к тому, что произошло с вашим мужем…

— Да?

— Он же изменился. Почему? — Если нужно, она задаст этот вопрос и в четвертый, и в пятый раз.

— Ах да, как же это объяснить… Ученики любили Альфонса. Это было видно, да и коллеги всегда так считали.

— Да. И?..

— И он любил их. Он всегда за них заступался. Он всегда голосовал против, когда речь шла о штрафах. Он всегда настаивал на необходимости побеседовать с провинившимся.

— Но?..

Госпожа Корнмюллер посмотрела на Мону, которая вдруг поняла. То, что сейчас собирается рассказать ей госпожа Корнмюллер, она еще никогда никому не рассказывала. Она даже себе это толком, наверное, не объясняла. Это, так сказать, свеженькое воспоминание.

— Ваш муж всегда считал, что беседа необходима, — осторожно сказала Мона. — С каких пор он изменил свое мнение?

И тут госпожа Корнмюллер уронила голову на руки и тихонько заплакала.

Было несколько учеников, которых Эльфрида Корнмюллер знала довольно близко. Учащиеся были для нее безликой массой, из которой выделялись отдельные личности. Это были ученики, о которых Альфонс ей рассказывал. Она воспринимала жизнь в интернате через призму его очков, и принимала его мнение как свое, не фильтруя через собственное восприятие, потому что в этом сложном организме она не выполняла никаких функций. Она не была даже винтиком в нем. Ее единственной задачей было заботиться о муже, и этого ей было достаточно. По крайней мере, пока Альфонс был всем доволен.

С тех пор как пару лет назад ввели коллегиум, Альфонс Корнмюллер преподавал спецкурс по немецкому языку. Одного из учеников звали Роберт Амондсен. Тогда он был в двенадцатом классе.

— Вы когда-либо видели Роберта Амондсена?

— Да, несколько раз. С тех пор как муж стал вести спецкурс, у него появилась привычка приглашать раз в месяц учеников к нам домой. Он называл это рабочими разговорами. Я подавала чай, кофе, немного сладостей. Потом они в кухне помогали мыть посуду. При этом я разговаривала с некоторыми. Это мне понравилось — общаться с ними.

— Вы помните Роберта Амондсена?

— Да. Милый светленький мальчик. Очень, очень вежливый. Он мне нравился. Он пару раз приходил сам, если я ничего не путаю. Альфонс, наверное, принимал в нем участие. Они иногда даже ходили вместе гулять.

— Но?

Госпожа Корнмюллер с удивлением посмотрела на Мону.

— Никаких «но». В какой-то момент их общение прекратилось.

— В какой-то момент?

— Кажется, это было после летних каникул. Когда начался новый учебный год, Роберт пришел всего раз. Один. А потом больше не приходил.

— Почему?

Госпожа Корнмюллер пожала плечами.

— Я тогда спрашивала Альфонса, но он не захотел говорить об этом. Если я правильно помню, он сказал: дурная история.

— Именно тогда вы заметили, что ваш муж изменился.

— Да-да-да, — медленно произнесла госпожа Корнмюллер.

— Насколько?

Госпожа Корнмюллер зябко потерла руки и стала похожа на замерзшую растрепанную птицу.

— Он стал более угрюмым. Более тихим. Менее терпеливым. Вы должны знать: он был очень миролюбивым человеком. И вдруг появилась нервозность, которой я никогда в нем не замечала. И однажды он сказал: «Знаешь, Эльфрида, мне это больше не нравится».

— Вот так вдруг?

— Да. Но я знала, что он уже давно стал об этом задумываться. Сам. Когда он мне сказал, я поняла, что его решение уже не изменить. Я, с одной стороны, обрадовалась, что у него появится больше времени, а с другой стороны…

— Что?

— Я не хотела, чтобы он ушел из школы с неприятным чувством.

— Но он вам ничего не рассказывал. Ничего, связанного с Робертом Амондсеном? Подумайте хорошенько.

Госпожа Корнмюллер послушно сделала задумчивое лицо и, конечно же, ничего не вспомнила.

— Нет. Мне очень жаль.

— Ваш муж когда-либо упоминал имена Константина Штайера, Кристиана Шаки или Саскии Даннер?

— Это вы по телефону уже спрашивали. Нет, этих я не помню. А что случилось с этими людьми?

— Все они мертвы.

16

— Ты уже сталкивалась с серийными преступлениями? Я имею в виду, на руководящей должности?

Мона закусила губу и покачала головой. О серийных преступниках она знала только то, что рассказывали в школе для полицейских, и ничего больше. У них подобными делами пока мало кто занимался. Во всей Европе не более пятидесяти человек расследовали подобные преступления. Были случаи, когда оперативники сломали себе зубы на этом. В основном это были убийства на сексуальной почве или, по крайней мере, особо жестокие изнасилования, совершенные над женщинами и детьми.

— Тут другое, — сказал Керн.

Он возглавляет подразделение по оперативному анализу дел, которое создал Бергхаммер и которое работает уже несколько лет, расследуя дела по всей Германии. На вид Керну чуть больше тридцати, так кажется, пока не заглянешь ему в глаза. При этом человек, как правило, пугается, потому что это глаза ребенка — чуткого и ранимого… Слишком чувствительные, учитывая, чем он занимается.

— Здесь мы имеем дело со сверхубийством, — продолжил Керн, глядя поочередно на каждого участника совещания, на котором присутствовали Мона, Фишер и судебный медик Герцог.

В голосе Керна, в отличие от его глаз, ничего чувствительного не было. Он был сухим, монотонным и безжизненным. Может быть, поэтому Мона уже целый час пыталась подавлять зевки. Они сидели в кабинете Герцога, перед ними на столе лежали фотоальбомы с подробными снимками трупов Штайера, Даннер, Амондсена и Шаки. Разорванная кожа, синие пятна, следы удушения — на какой снимок ни посмотри. Фотографы не упустили ничего.

— Сверхубийство, — повторил Керн, как будто ему очень понравилось это название или как будто он ждал, что кто-нибудь попросит разъяснений.

Но всем все было понятно. Сверхубийство — это значит жертве нанесли ножевое ранение, выстрелили в нее или ударили, когда смерть уже наступила. Многие серийные убийцы склонны к этому: или потому, что им нравится акт убийства сам по себе и они хотят его искусственно продлить, или потому, что жертва умерла так быстро, что ярость или похоть, которые руководили убийцей, еще не прошли, не выплеснулись полностью.

Поэтому Керн здесь. Потому что когда есть четверо убитых, это уже серийное убийство, даже если — в отличие от стандартной ситуации — здесь никакой роли не играли сексуальные мотивы. И еще потому, что последнее убийство было еще более жестоким, чем в предыдущих случаях: это тоже указывало на то, что речь идет о серийном убийце. Кроме того, было использовано новое орудие убийства — нож. Как правило, это означает, что преступник почувствовал вкус к убийствам и теперь, чтобы получить больше удовольствия, действует по более сложному сценарию.

— Таким образом, можно предположить, что в следующем убийстве снова будут использованы гаррота и нож, — сказала Мона и посмотрела на Керна.

Тот кивнул. Слово «гаррота» прижилось в специальной комиссии, хотя, наверное, уже никого не было в одиннадцатом отделении, кто бы не знал, что на самом деле орудием убийства была удавка из проволоки. Возможно, так случилось из-за СМИ, где употреблялось название «душитель гарротой», которое до сих пор мелькало в заголовках местных газет и газет Баварии.

— А что еще? — спросила Мона. — Я имею в виду, какие еще просматриваются закономерности?

Все беспомощно посмотрели на нее и углубились в изучение фотографий трупов, как будто это была головоломка, в которой спрятана разгадка. Часто так оно и бывает. Но в этот раз Мона так не считала.

Когда она мечтала о любви, та представала перед ней в образе женщины в белых одеждах из шелка и тюля. Тюль был с тонкой черной каймой и в меленький цветочек: такое платье было на ней, когда ей было восемь лет и она шла на школьный карнавал. Выполняя ее просьбу, портниха сделала такую узкую талию, что она не могла попробовать ни карпа, ни венских колбасок с горчицей, которыми угощали по случаю праздника в классной комнате, украшенной гирляндами.

В тот день ее первый раз поцеловал одноклассник. Она еще помнит его фамилию, потому что мальчиков тогда звали только по фамилиям: Вебер, Кройцер, Науманн, Бергер. Мальчика, который поцеловал ее, звали Штаудахер. Он был из семьи, которую шепотом называли асоциальной. У него было семь или восемь братьев и сестер, и ему никогда не разрешали ездить на вылазки с классом, потому что его родители были не в состоянии заплатить даже самую маленькую сумму, которую необходимо вносить в таких случаях.

Но его поцелуй был самым нежным и самым робким из всех в ее жизни. В то же время ей казалось, что она почувствовала вкус меланхолии и отчаяния. С тех пор она думала, что это и была настоящая любовь: сладкая и горькая одновременно — как слезы.

Ко многим разочарованиям, которые приготовила ей жизнь на последующие тридцать лет, добавилась и попытка находить в мужчине мальчика, который так мягко и нежно подвел ее к тому, что она считала любовью. Однажды, когда она уже была взрослой, она вернулась туда, где жила раньше, и стала разыскивать Штаудахера. Конечно, она даже не думала, что он вспомнит ее — двадцать лет спустя. Но надежда, эта несчастная изолгавшаяся шлюха, которая так часто, насмешливо улыбаясь, заводила ее на ложные пути, надежда не оставляла ее в покое и привела туда, где ей, в общем-то, нечего было искать.

И вот она очутилась перед выкрашенным в зеленый цвет съемным коттеджем, на заднем дворе которого находилось предприятие по изготовлению деревянных инструментов. Называлось оно «Штаудахер Ltd». Она вошла, спросила о хозяине, и ее проводили в кабинет, где грубый мужик с толстыми руками рычал в телефон: «Ты, лох, если завтра не будет поставки…»

Потом он увидел ее, стоящую у балюстрады, и дал понять исказившимся от ярости лицом и нетерпеливыми взмахами руки, что ей лучше исчезнуть, причем немедленно. «У меня нет времени!»

И она тут же ушла. Может быть, это был не тот Штаудахер. Но в выражении его лица она уловила меланхолию и отчаяние, скрытые под маской вспыльчивого взрослого, увидела мальчика, которого больше не было.

Почему мужчины становятся такими? Почему они думают, что для того, чтобы выжить, нужно быть безжалостным?

Такими были ее мысли и чувства тогда, незадолго до того, как голоса снова взяли над ней верх и задушили все, что составляло ее личность: она запуталась в спиралях мыслей, которые неуклонно вели вниз, в области, где человеку нечего делать, а ей тем более. Там царили голоса.

Врачи говорили, что голоса — это часть ее самой, от которой она пытается избавиться. Нет, стоп: обычно врачи ничего не говорили, а только пичкали ее медикаментами, которые успокаивали голоса, но и не только. Медикаменты притупляли страх, приостанавливали хаотическое метание мыслей и одновременно утомляли ее. Сознание становилось вялым, безвольным и немым.

Врачи ничего не говорили, зато психологи — много чего. Они твердили о том, что подсознание передает ей сообщения. Они утверждали, что голоса — это ее подсознание, поэтому очень важно расшифровать эти послания.

Психологи занялись этим, когда врачи ее правильно настроили. То есть когда она получала нужную дозу таблеток, наступал этап разговоров. Она снова и снова рассказывала о своем детстве, о своих страхах, о своих травмах. А они снова и снова анализировали ее воспоминания, часто вместе с молодыми привлекательными терапевтами и аналитиками, которым нужно было пройти год практики в отделении психиатрии, чтобы заработать деньги и подыскать себе место. Потом пожилые терапевты советовали ей заняться гончарным ремеслом, плести корзины, делать коллажи, рисовать то, что в тебе происходит. По крайней мере, горшки у нее получались хорошо, всегда. В ее квартире было полно самодельных ваз, чашек и мисочек. Если кто-то спрашивал ее, что она делала в клинике, она показывала эти изделия, тем самым доказывая, что она там не бездельничала.

Она все время проходила курсы лечения в одной и той же клинике. Врачи, сестры, терапевты постоянно менялись, но длинные, мрачные, плохо освещенные коридоры, отвратительная столовая в подвале, где стояли коричневые поцарапанные пластиковые столы и стены были покрыты моющейся зеленоватой краской, металлические кровати с белым жестким постельным бельем оставались все те же. Когда она замечала, что голоса приближались, она сама шла в клинику.

Но на этот раз голоса оказались проворнее и помешали ей сделать это вовремя.

Голоса всегда были против того, чтобы она искала помощи у других. Неудивительно, потому что эти «другие» были естественными врагами голосов.

Ей было все равно. Так или иначе, она чувствовала себя марионеткой. Она никогда не ощущала себя самостоятельным индивидуумом, даже в самые лучшие времена. Поэтому она давно перестала пытаться как-то повлиять на свою жизнь. Жизнь не слушалась ее. Она могла пытаться, сколько угодно, но постоянно полностью подчинялась тому, что другие называли судьбой. Она это знала, потому что пробовала.

Она честно пыталась взять себя в руки, как говорится. Никто не смог бы ее упрекнуть в том, что она не испробовала все, все психологические трюки, которым ее обучали. Но планы, которые она придумывала, решения, которые она принимала, — все исчезало, как вода сквозь пальцы, когда она сталкивалась с реальностью. Она была неспособна разрешить конфликтную ситуацию — как говорили терапевты, что на практике означало: при малейшем внешнем сопротивлении она теряла мужество. Она и реальность просто не могли сосуществовать. У нее даже не получилось раз в неделю ходить на лекцию в университет, хотя она твердо решила, что будет заниматься, и лечивший ее тогда терапевт, молодой человек с пышными темными кудрями, очень воодушевился этой идеей. Это был бы маленький шажок в направлении к нормальной жизни. Ей даже не нужно было сдавать экзамен и записываться на эти лекции.

Но все получилось как всегда. Она забыла о встрече. Не нашла расписания. Потеряла бумажку, на которой записала время начала лекции. Однажды ей приснился кошмар, и она не смогла заставить себя выйти на улицу.

А теперь она находилась уже на длинной «дороге в никуда». On the road to nowhere[14].

Она тихонько напевала себе под нос: «We’re on the road to nowhere na-na-na-naa…[15]»

Она видела себя на этой прямой дороге, уходящей за горизонт. Она почти бежала по светлому, почти белому асфальту. На ней были ковбойские сапоги, широкие, подпоясанные на бедрах толстым кожаным ремнем джинсы и спортивный рюкзак за плечами. Она шагала широко и легко, на заострившемся лице застыло оптимистическое выражение.

Но это была, без сомнения, не она. Это был образ женщины, которой она могла бы стать, если бы многие вещи не случились. Среди прочего — если бы не ее характер. Неспособна разрешить конфликтную ситуацию. Может ли Бог или еще какая-нибудь высшая инстанция быть в ответе за то, что она просто недостаточно оснащена для того, чтобы жить в этом мире? Разве она не чувствовала себя по сравнению, например, с беженцами из Африки просто до неприличия хорошо, и ведь хотя бы попытаться взять от жизни самое лучшее — разве не ее прямой долг, даже если и предпосылки не слишком удачны?

Она слегка вздрогнула.

Впервые за несколько дней, а может, недель, голоса стали тише. Они дали ей маленькую передышку. Они разрешили ей ощутить обычные человеческие чувства, такие как ужас, охвативший ее, когда она обнаружила запекшуюся кровь на руках и джинсах. Она подняла голову и тихонько застонала. Она ощутила спазм в горле и не могла дышать, она узнала…

Мне холодно.

Перед ней была Карлсплатц, на ней — заснеженный фонтан. Она стояла под аркой перед витриной большого магазина игрушек. Прохожие не обращали на нее внимания. Ее даже никто не толкал, как будто ее и не было вовсе. Но она была, ее руки были в крови, и она знала, что это не ее кровь. Она вернулась. Ее миссия, о которой ей сообщили голоса, снова провалилась.

Медленно и тяжело она пошла к ближайшему «Макдональдсу», где в женском туалете, под негромкую музыку, она вымыла руки. Девушки крутились перед зеркалами, поправляли прически, обновляли яркие помады на губах, и снова никто не обратил на нее внимания. Даже на кровь, растворявшуюся и обесцвечивавшуюся водой, которая стекала бесконечными потоками в слив раковины.

Мобилка Моны зазвонила в тот самый момент, когда она садилась в автомобиль рядом с Фишером.

— Госпожа Зайлер? — неуверенный женский голос, показавшийся Моне знакомым. — Это Карла… Э… Карла Амондсен. Жена… э…

— Я поняла.

Мона закрыла дверь автомобиля, ее движения внезапно показались ей замедленными, как будто она двигалась под водой. Она держала телефон так, как будто это была драгоценность и от неосторожного обращения могла разбиться. Как будто чувствовала, что этот звонок может изменить все, только если она сейчас не сделает ошибки. Фишер смотрел на нее сбоку, его рука была на ключе зажигания. Мона сделала ему знак, что ехать пока не нужно. Связь была очень плохой, и Мона не хотела рисковать — боялась потерять Карлу Амондсен.

— Мне кажется, я должна вам кое-что рассказать, — пробился голос Карлы Амондсен через свист и шорох в телефоне. Мона прижала телефон к уху, как будто это могло помочь.

— Да? — Она хотела предложить Карле немедленно приехать в Кобург, но не решилась.

— Вы слышите меня?

— Да. Слышу. Что случилось?

— Я…

Свист и шорох.

— Вы не могли бы повторить, госпожа Амондсен?

— Мой муж, — сказала Карла Амондсен. — Кажется, мой муж…

— Да? Ваш муж…

— Роберт… Много лет назад… Сделал кое-что…

— Да?

— Сделал кое-что… что… Я не знаю, я просто предполагаю… что это могло стать причиной его смерти.

— Госпожа Амондсен? Вы слышите меня?

— Да, — теперь ее голос звучал четко и уверенно, но в то же время в нем слышалось отчаяние, как будто его обладательница приняла решение, которое сделало ее очень несчастной.

— Вы дома, госпожа Амондсен?

— Да, — снова те же нотки отчаяния.

— Мы сейчас подъедем. Минут через сорок пять мы будем у вас. Хорошо?

— Да. Конечно.

Милая, любимая Карла! Если ты держишь в руках это письмо, значит, меня нет в живых. Ты получишь его только в случае моей смерти. То есть это письмо — своего рода завещание, хотя мне, как ты знаешь, практически нечего завещать. По крайней мере, ничего материального, кроме таких вещей как дом и прочее, все, что и так принадлежит тебе наполовину, а после моей смерти будет принадлежать полностью. Ты и Анна — вы мои единственные наследницы. Но речь не об этом, не об этом.

Не знаю, с чего и начать. В последнее время у меня появилась идея фикс, я думаю о том, что могу умереть и ты узнаешь от других, каким я был на самом деле. Поэтому это письмо — мой единственный шанс объяснить все хотя бы частично, чтобы ты не думала, что была замужем за монстром.

Или нет, не так: я был монстром, но теперь это уже в прошлом. Я виноват, но я понес наказание — бессонными ночами и постоянным страхом потерять тебя и нашу маленькую милую Анну. Этот страх упасть в никуда… Быть вынужденным жить без твоей любви…

Правда заключается в том, что я не сказал тебе всего, но уже это немногое отдалило меня от тебя.

О Боже мой! Мне так стыдно. Твоя любовь так важна для меня, твое хорошее мнение обо мне — и я потерял и то и другое — и вполне заслуженно. Но ты знаешь не все. Ты должна знать все, и должна узнать это не от других, потому что…

Я так хочу быть честным с тобой, насколько возможно. Пишу от руки, не набираю на компьютере, не исправляю ошибок, не начинаю сначала, если мне не нравится формулировка. Это письмо — единственный вариант, и ты должна его прочесть. Не вычищенный из-за запоздалых сомнений, понимаешь? Я ничего не буду исправлять, обещаю.

Помнишь, ты сказала, что я — самый лучший человек из всех, кого ты когда-либо знала? Ты ошиблась, Карла, это совсем не так. Наверняка есть люди, которые совершили гораздо больше постыдных поступков, чем я. Но дело в другом, теперь я это понимаю. Когда речь идет о морали, количество ничего не значит. Я чувствую, что это так. В этой жизни мне не искупить мой грех. Ничто из того, что я делал, не будет достаточным, ничто. Я пробовал.

Тогда мы были молоды, но это не должно быть нам оправданием, не пойми меня превратно. Это объяснение. И оно ничего не меняет.

Конни, Шаки, Миха, Бредо и я. Все каникулы мы были магической пятеркой. Ты не сможешь этого понять, ты женщина. Женщины не создают таких компаний, таких скрепленных клятвой союзов. Женщины не собираются вместе покорять мир. А мы сделали это, и то, что это закончилось так, как закончилось… разрушило всем нам жизнь. В самом прямом смысле этого слова. Видишь ли, Карла, это риск — быть мужчиной среди мужчин. Вместе можно основать IT-фирму и зарабатывать миллионы или развязать войну и убивать людей…

Ты сейчас наверняка думаешь, что я отвлекаюсь, но нет. Просто дело в том, что, если уже начал, ты должна знать все. Ты можешь осуждать меня, но только прежде должна узнать все и понять. А потом спроси себя, как бы ты поступила на моем месте. И только потом осуждай меня. Не раньше. Это будет твое решение — понять или осудить.

Миха, Шаки, Конни, Бредо и я сошлись совершенно случайно. Мы не дружили, и, тем не менее, сошлись. Исключительно по той простой причине, что никто из нас ничего не планировал на летние каникулы. Шаки и Конни встретились в курительном павильоне, речь зашла о летних каникулах и о том, что ни один ни другой не знали, как их провести. У Конни так случилось из-за родителей, которые передумали разводиться и помирились, и каникулы их сын должен был по этой причине провести у тетки. Шаки нужно было ухаживать за отцом после операции раковой опухоли. А Шаки всегда терпеть не мог, когда люди болеют. Он не мог и представить себе, что придется провести все каникулы в доме чахнущего человека.

Миха был стажером, и тогда у него еще не было девушки, с которой можно было провести отпуск У меня была мать — только что разведенная и страшно несчастная. И перспектива в течение шести недель выслушивать ее нытье о моем неверном отце.

В таком возрасте все получается очень быстро. У Михи была машина, «Фольксваген-Пассат», очень старая, зато там помещались все пятеро. На второй день каникул мы побросали в машину рюкзаки и спальники и поехали на юг. Родителям мы сообщили о своих планах, когда проехали границу Франции. Мы позвонили им из телефона-автомата, который нашли неподалеку от испанской границы, всем по очереди. И прежде чем они успевали возмутиться, мы вешали трубку. Да, мы все — кроме Михи и Бредо — были несовершеннолетними, но достать нас они не могли. Первая граница уже была позади. А они даже не знали, куда и на какой машине мы уехали.

И все было бы хорошо, если бы не появилась она. Говорят, плохо не клади, вора в грех не вводи. Многие преступления не были бы совершены, если бы не представилась возможность. Все было бы хорошо, если бы не она. Мы, Конни, Шаки, Миха, Бредо и я, мы бы еще сейчас были друзьями. Поэтому я ненавижу ее. Ее и себя.

17

— Вы, должно быть, считаете меня монстром, — сказал Михаэль Даннер, и Мона моментально вспомнила о письме Амондсена. «Я был монстром, но теперь нет».

У Моны вообще этот допрос вызывал дежавю: они во второй раз тем же составом в офисе ГКУП Боуда в Мисбахе. Но на этот раз Марктплатц перед полицейским участком был полностью покрыт снегом и с холодного синего неба ярко светило солнце. Даннер снова курил «Кэмел», Боуд недовольно отгонял дым от своего носа, а Даннер, кажется, этого даже не замечал.

Но сегодня он хотя бы не вел себя нагло. Казалось, он скорее нервничал. Рука, в которой он держал сигарету, слегка дрожала. Мона заметила, что за последнее время он похудел. Его лицо стало как-то уже, шея — тоньше. И вообще, он сильно постарел.

Мона, заканчивая запись, наговорила, согласно предписанию, дату, имя допрашиваемого, причину допроса. Боуд снова вел себя как сторонний наблюдатель. Так что снова все должна была делать она. В первый раз Мона пожалела, что рядом не было Фишера. Но у того болел желудок, и он отлеживался — ему выписали больничный на ближайшие три дня.

— Вы знаете, что вас привлекут к ответственности по трем уголовным делам? — сказала Мона.

Этот ход она тщательно продумала. Необходимо было с самого начала поставить ему мат. У него не должно быть ни единого шанса снова начать свою игру.

Ждет, что он скажет. Тихонько шуршит магнитофон.

Наконец Даннер устало и хрипло сказал то, что она хотела услышать.

— Нет, я не знал. Какие дела вы имеете в виду?

В глазах нет блеска, на нем — вылинявшие джинсы и норвежский свитер, с виду немодный и потертый. Даннер бледен, кажется, что он не спал несколько ночей подряд. Теперь он не приводит в бешенство, теперь его становится жаль. Его влияние на людей не исчезло, оно просто трансформировалось. И вероятно, не стало безопаснее.

Он опасен? Почему она об этом подумала? Даннер — всего лишь мужчина, у которого масса проблем. Мужчина, который избивал свою жену. Мужчина, каких много. Он реагирует на раздражители, применяя грубую силу но, вероятно, в юридическом смысле не является преступником, не является убийцей. Мона заморгала и легонько помотала головой, не замечая этого. Как будто хотела избавиться от непрошенных мыслей.

— Прокуратура завела дело о даче ложных показаний, поскольку вы умышленно исказили факты при расследовании убийства вашей жены. Еще одно дело — это нарушение обязанностей по надзору за вашими учениками. И третье — вы умолчали о том, какие отношения связывают вас, Константина Штайера, Кристиана Шаки и Роберта Амондсена. Самое позднее, вы должны были обратить внимание на эту связь после убийства Амондсена. И, по крайней мере, Кристиан Шаки был бы жив, если бы вы вовремя сообразили.

Попала. Даннер побледнел еще больше. Мона безжалостно продолжала:

— Кстати, мы и без вашей бесценной помощи узнали, кто такой Бредо, о котором упоминал Роберт Амондсен в прощальном письме своей жене.

— Симон фон Бредов, — сказал Даннер.

— Да. Он был самым старшим после вас. Должен был как раз заканчивать учебу.

— Где он? Как у него дела?

— Вы его даже не предупредили, да? Даже этого не сделали.

— Я не знал, где он живет. Я пытался найти его адрес, поверьте мне. Ничего. Я имею в виду, я его просто не нашел.

Вероятно, это правда. Через ЗАГСы они выяснили, что Симон фон Бредов взял себе фамилию жены, некой Сары Леманн. Поэтому Даннер его и не нашел.

— Вы должны были нам сказать. Если запахнет жареным, мы можем привлечь вас как соучастника.

— Ах, да перестаньте вы! — сказал Даннер, и теперь его голос прозвучал еще более нервно.

Он посмотрел на нее — под глазами круги от усталости — и Мона почувствовала, что нужно быть осторожной, чтобы не потерять его снова. Он вот-вот опять займет позицию «делайте со мной, что хотите», и тогда ничего от него не добьешься.

Первое правило, которому она научилась: против мужчины, которому все параллельно, даже при самом удачном раскладе мало что можно предпринять.

— Если вы нам сейчас поможете, это спасет Симона фон Бредова.

— Да Боже ж мой, я и хочу вам помочь! А вы начали мне мораль читать. Вы уже минут пять пытаетесь раздавить меня морально, вместо того чтобы наконец начать спрашивать. Начинайте же, госпожа Зайлер, начинайте! Я весь внимание.

Мона вздрогнула, но быстро взяла себя в руки. Боуд, как обычно, ничего не сказал. Он, расслабившись, откинулся на своем кресле, смотрит в потолок и, наверное, вообще не слушает.

— Ну хорошо, — наконец сказала Мона. — Первый вопрос: кто такая Фелицитас Гербер?

Возможно, она ошиблась, но у нее сложилось впечатление, что это имя повергло его в шок. Может быть, это оттого, что он услышал его впервые за много лет. Но он послушно ответил:

— Я не знаю, что она сейчас делает. Тогда она училась в Иссинге. В том же классе, что и Константин Штайер, если не ошибаюсь.

— Тогда-а, — произнесла Мона, раскатывая это слово на языке. — Тогда вы были стажером в Иссинге, не так ли?

— Так.

— Вы были на пять лет старше самого старшего из ваших учеников.

— Если вы так говорите, значит, так оно и есть.

— Тогда у вас не было девушки, и вы не знали, как провести шесть недель отпуска, не так ли?

— Так.

— Как же вышло, что вы поехали в отпуск со своими учениками? Это вообще можно делать?

— Я не знаю. Тогда мне было все равно. Я немного сдружился с Симоном. Он спросил меня, нет ли у меня желания поехать с ними. С моей стороны решение было совершенно спонтанным. Просто мне захотелось. Так вышло. Я имею в виду… шесть недель — это чертовски много для молодого человека, который не знает, куда приткнуться.

— У вас не было друзей вашего возраста?

— Я только что расстался с девушкой, с которой встречался четыре года. У нас были общие друзья, а когда мы расстались, внезапно оказалось, что это только ее друзья, не мои. Она жила в городе, я — здесь. У нее было преимущество в месторасположении. Вы же знаете, как это бывает. Внезапно оказываешься на улице. А попробуйте-ка, найдите здесь, в этом захолустье, кого-нибудь подходящего возраста, кто уже не помолвлен с одним из этих деревенских…

— Хорошо, — решительно прервала его Мона. — Речь сейчас, в общем-то, не об этом. Итак, вы поехали с Константином Штайером, Кристианом Шаки, Робертом Амондсеном и Симоном фон Бредовым в Португалию. На своей машине. Когда это было точно?

— На второй день после начала летних каникул, в 1979 году. Какой это был день недели, я не помню. Перед этим все ночевали у меня. Ребята сложили свои вещи у меня, потому что необходимо было полностью освободить комнаты к началу летних каникул. Поэтому мы смогли уехать только на второй день.

— Знал ли кто-нибудь из ваших коллег об этом мероприятии?

— Нет, насколько я знаю, никто. Конечно, я очень старался, чтобы никто не узнал.

— А как насчет родителей?

— Без понятия, это вам нужно спросить… у Симона. Понимаете, я не знал, что родители не в курсе, иначе я бы этого не сделал!

— Разве не было жалоб от родителей?

— Как же, были! После каникул что-то такое происходило. Я уже не знаю, кто жаловался. Но это дело спустили на тормозах, потому что надзор в школе заканчивается с первым днем каникул.

— И никто не узнал о том, что вы тоже там были?

— Нет, — сказал Даннер.

И в этот момент в окно заглянуло солнце и луч, отразившись от здания напротив, упал на лицо Даннера. Тот, ослепленный, закрыл глаза. Боуд встал и наполовину зашторил окно. Ну хотя бы следит за происходящим, даже если не вмешивается.

— Ваши ученики стояли за вас стеной, — заметила Мона. Настолько очевидная параллель с последними событиями, что она в первый момент сама удивилась. События повторялись самым непостижимым образом. Что это — случай, судьба, или все дело в характере Даннера?

— Итак, вы поехали в Португалию.

— Да.

— Вы спали на пляже возле городка… как там он называется?

— Карвоэйро, — ответил Даннер, и Мона с удивлением заметила, что его лицо внезапно прояснилось.

— Там было что-то особенное, в этом?..

— Карвоэйро, — повторил Даннер, и это прозвучало почти что нежно.

Он выпрямился на стуле, даже осанка у него изменилась. Он выпрямился и откинул с лица волосы. В глазах больше не было усталости.

— Да. Что там было? Что вы пережили?

Возникла небольшая пауза. Даннер в буквальном смысле светился. Даже Боуд в своем уголке за письменным столом зашевелился, как будто заметил что-то необычное.

— Я абсолютно не знаю, как вам это объяснить, — сказал Даннер.

— Ну попытайтесь хотя бы.

— С тех пор я туда больше не ездил. Мне только говорили, что сейчас Карвоэйро — это скопление отелей. Побережье полностью застроено. Дешевое место для туристов. Отвратительно, никакой атмосферы. Но тогда это был рай.

— Понятно.

Внезапно Даннер наклонился вперед и коснулся руки Моны настолько интимным жестом, как будто они были здесь одни. Как будто не было Боуда и Даннера не допрашивали, а просто он рассказывал свою историю сочувствующей женщине, которая хочет побольше узнать о понравившемся ей мужчине.

И прежде чем Мона успела отреагировать, Даннер снова отклонился назад, и, по крайней мере, физическая дистанция между ними восстановилась. Но взгляд он не отвел.

— Можно задать вам вопрос?

— Только если он относится к делу.

— Да, относится. Вы когда-нибудь отдыхали с людьми своего возраста? Я имею в виду, когда были молоды?

Однозначно, это к делу не относилось.

— Извините, но здесь речь идет не обо мне, а о вас.

Как будто не слыша ее, Даннер продолжил, а на его лице было все то же непонятное отстраненное выражение, и из-за этого создавалась иллюзия, что здесь не было никого, кроме них двоих.

— Представьте себе побережье Атлантического океана, обрыв, берег из светло-коричневого песчаника. Пляж, на котором мелкий и такой белый песок, что прямо слепит глаза. Море, темно-синее и всегда приятно прохладное, даже если стоит страшная жара. Пещера в камнях, образовавшаяся целую вечность тому, когда море еще покрывало практически всю землю.

— Могу себе представить.

— Я тогда увидел такое впервые. Даже не знал, что на свете есть такие места. Такие магические места, как это. Где полно молодых людей, таких, как мы.

— Дети из Торремолино[16], — внезапно сказала Мона, сама не зная, зачем она это сделала.

Просто вырвалось у нее. Строго говоря, это не имело никакого отношения к делу. Роман «Дети из Торремолиноса» — это книга о романтической компании хиппи, которую она читала еще в молодости. И вдруг она вернулась, та магическая атмосфера, возникшая при чтении книги, но которой никогда не было в ее жизни.

Даннер снова посмотрел на нее и улыбнулся.

— Да! Примерно так это и было! Именно это я и хотел сказать! Вы теперь понимаете, что я имею в виду?

Мона вздрогнула. Здесь был Боуд, разговор записывался, да и вообще шел допрос. Но Даннер говорил дальше, как будто не мог остановиться. Долгие годы он молчал о Карвоэйро, потому что прямо рядом с раем, очевидно, находился ад. Но его прорвало, наконец-то выплеснулись все те впечатления, которые он так долго хранил в себе. Точно так же, как Штайер, Амондсен и Шаки, которые заплатили за свое молчание жизнью.

Они ехали целый день. Бредо и Миха по очереди вели машину. К счастью, незадолго до поездки Бредо получил права. Ночью они мерзли — то в леске под Мульхауз, то на ледяном испанском высокогорье под Саламанкой. В Гренаде они утром проснулись от мычания нескольких перепуганных коров, собравшихся вокруг машины. Наконец они добрались до Португалии. На границе они нашли отель, в котором милая администраторша пожертвовала двухместным номером, разрешив им ночевать там впятером. Они некоторое время обсуждали, не пригласить ли администраторшу, которая была молодой девушкой, лет двадцати пяти, на бокал вина — у них с собой было два литра красного вина. У них ничего не получилось, потому что никто не решился заговорить с ней об этом.

А потом была Португалия. Крестьяне, продававшие на обочине помидоры и персики. Деревни с домами бежевого и белого цвета, блестящие и пустые во время полуденной жары. Огромные грузовики, перевозившие груды пробкового дерева. Убийственное движение на двухполосной скоростной трассе, ведущей на запад. На одном из крутых поворотов чуть было не произошел несчастный случай, потому что Бредо слишком поздно снизил скорость. Переключившись на вторую передачу, он, новичок, вернул машину на полосу как раз вовремя — огромный грузовик ехал по встречной полосе. Они смеялись до полусмерти, понимая, что этот сумасшедший маневр их всех едва не убил.

Когда на четвертый день они приехали в Альгарву, было уже темно. Они переночевали в машине, прямо над обрывом. Над ними раскинулось звездное небо, какого они никогда еще не видели. Луна отражалась в море, которое шумело где-то глубоко под ними и простиралось до самого горизонта.

На стоянке они были не одни. На твердой глинистой земле сидели группки португальцев, испанцев, французов и даже несколько немцев, пускали по кругу бутылки с вином и косяки. Они присоединились к ним.

Что такое настоящая дружба?

Амондсен написал это за несколько дней до того, как его убили.

Я уже не знаю. С тех пор у меня не было друзей. Ни одного человека, с которым я ощущал бы такое единение, как с этими ребятами. Может быть, дружба — это когда в самом прямом смысле делишь все с другим: еду, место для сна и, да, девушек тоже. Я могу выразить это только так: между нами не было никаких препон. Мы были неразлучны, как один человек в пяти различных ипостасях. Мы могли читать мысли друг друга. За эти шесть недель мы узнали друг о друге все. Что Бредо тошнит от любой водки и какие звуки он при этом издает. Что Шаки не может заснуть, не выпив. Что Конни, покурив, становится сентиментальным и начинает плакать.

Я предполагаю, Карла, что тебе такая информация покажется глупой. Опять же, дело в том, что ты женщина. Если бы мы были женщинами, мы вели бы долгие разговоры о личной жизни, о наших страхах, наших родителях, наших любовных приключениях. Но мальчики — другие. Если они начинают серьезный разговор, то не о том, что есть, чего нельзя изменить, а о своих планах и мечтах. Мы строили самые замечательные, самые дерзкие воздушные замки и рушили их. Миха цитировал Франсуа Вийона, а Шаки рассказывал жутко пошлые шутки. Я мог бы продолжать и продолжать, Карла, потому что эти воспоминания я так долго хранил в себе, что уже начал отравлять этим себя и свое окружение.

Наши тела были сильными и загорелыми, наши руки — мускулистыми, а животы — плоскими и крепкими. Все волосы были на месте. Мы могли есть, пить, курить что и сколько хотели. Даже если потом нам было очень плохо, на следующее утро мы обо всем забывали. Наши тела тогда все нам прощали и, конечно же, мы ни секунды не думали о том, что это когда-то может измениться.

Ты никогда не задумывалась над тем, почему многие мужчины, становясь сентиментальными, прежде всего вспоминают о том времени, когда они были молодыми? Ну, причина в этом. Мужчины не могут примириться с мыслью, что жизнь конечна, сила уходит, их мужество ставится под вопрос — только потому, что проходит время. Единственное, на что мужчины не могут повлиять, — это на время и на те изменения, которые оно с собой приносит.

Карла, ты должна меня простить — за то, что я постоянно отвлекаюсь, но все взаимосвязано. Единственная просьба: ты должна узнать все, прежде чем судить меня, судить нас. Ты не знаешь ничего о том, что пугает и мучает мужчин. Мужчины редко осознают свои страхи, но если они чего-то и боятся, так это осуждения других мужчин. В этом трудно признаться, но это правда: высокая оценка их жен и девушек не может даже частично утолить эту жажду. Ты, Карла, была для меня всем. Но твоей любви не хватило. Только мужчина смог бы полностью простить мне то, что случилось тогда. Но такого никогда не было, потому что я никогда не доверялся мужчине. Мужчинам нельзя довериться, разве что если они психологи, но это не считается. Психологи — не настоящие мужчины, по крайней мере, когда работают. Они — замаскированные женщины, они…

Забудь, Карла. Я обещал тебе не исправлять ничего в этом письме, не вычеркивать ничего, но просто забудь предыдущие абзацы, они сейчас не важны. Или важны, но с твоей точки зрения — неверны.

Или…

Какая разница.

Все исчезло, когда появилась Фелицитас. Она просто пришла. Однажды оказалась на пороге нашей пещеры со своим огромным рюкзаком на спине и спальником под мышкой. Мы не смогли ее прогнать. Ночь перед этим была долгой. Много алкоголя, несколько косяков, а Конни страдал расстройством желудка. Так что мы были заспанные и не очень приветливые, но после первого шока Фелицитас перестала обращать внимание на наше недружелюбие. Возможно, она привыкла к тому, что ей не рады, и старалась не замечать этого. Есть люди, которых никто не любит, и которые в целях самозащиты этот факт просто игнорируют. Такой, как мне кажется, и была Фелицитас Гербер. Но это нас не оправдывает. Я это знаю.

— Фелицитас Гербер, что она была за человек? — спросила Мона.

— Я никогда у нее не вел, — ответил Даннер, как будто это было ответом. — Я ее едва знал.

— В Португалии вы познакомились с ней ближе.

— Не очень. Никто ее толком не знал. Она всегда была довольно общительной, но никогда о себе не рассказывала.

— И поэтому вы изнасиловали ее? Чтобы наконец чего-то добиться от нее?

Но Даннер не дал себя спровоцировать. На этот раз не дал.

— Это не было изнасилование.

— Но в письме Амондсена сказано именно так.

— Я вам не верю. Это было не так.

Мона процитировала: «Это было изнасилование, тут уж ничего не поделаешь. Хотя она этого хотела, хотела, чтобы это произошло…»

— Можно так сказать.

— Что именно?

— Что она этого хотела. Она хотела секса.

— Может быть, она и хотела секса, но не с пятью мужчинами одновременно.


  1. Берит — шлюха. Задница Берит (англ.).

  2. Ликер золотистого цвета из яблок и пшеничной водки, как правило, 18–20 % об.

  3. На дороге в никуда (англ.).

  4. Мы — на дороге в никуда, на-на-на-наа… (англ.).

  5. Роман Джеймса А. Миченера, американского писателя (1907–1997).