29392.fb2
Чувствовал же вину он потому, что с молоком матери всосал идею о несправедливости всякой собственности, как насилия и эксплуатации одних людей другими. И с точки зрения абсолютной правды (а таковая только и имеет право на существование) то право, которым он пользовался в жизни, было несправедливое. Со временем, когда глаза низших классов раскроют-ся и увидят эту несправедливость, это право изменится.
Поэтому он мог смотреть на свое право не как на какую-то неизменную святыню, за кото-рую он должен бороться, а все, что он был в силах сделать, - это рассматривать его как перехо-дную ступень правосознания данного общества, даже менее того - данного класса.
Личное его сознание переросло это право, и он даже стыдился, когда в жизни приходилось опираться на него. Пользоваться же этим правом активно, т. е. самому выступать для насилия над другими классами с целью их эксплуатации, ему никогда не приходилось. Все, в чем он был виноват (по отношению к высшему пониманию права), - это в том, что он пользовался этим несправедливым правом пассивно. Условия его интеллигентного труда избавляли его от необхо-димости активно защищать свои интересы и самому непосредственно быть угнетателем. Полу-чая свое профессорское содержание от правительства, он был избавлен от этой неприятной необходимости, что значительно смягчало противоречие между сознанием и практикой жизни. Благодаря этому не оставалось никакого неприятного осадка и даже была возможность спокой-ного критического отношения к тому, что для других было их святыней, незыблемым, крепким фундаментом для убеждения в законности действующих форм жизни и своего существования.
Результатом этого было то, что его абсолютная правовая святыня была где-то далеко в будущем, может быть, лет на пятьсот (а при дурном обороте дела и вовсе на тысячу). В настоя-щем же у него никакой правовой юридической святыни не было. Было нечто относительное, в силу эволюции являющееся не твердым камнем, а чем-то в высшей степени зыбким. На этом шатком основании нельзя было твердо укрепиться и определенно сказать: "Вот в чем мое право, я умру за него".
Умирать за то, что уже заведомо подлежит в будущем перерождению, было бы по меньшей мере исторической недальновидностью и во всяком случае не давало необходимого импульса.
И вот, когда Андрею Аполлоновичу впервые пришлось активно выступить и применить к жизни самому непосредственно это относительное и потому несправедливое право, он сразу ощутил невыносимое неудобство.
Сначала под влиянием слов баронессы Нины он решил было призвать управляющего, холо-дно и решительно потребовать у него отчета, просмотреть книги со шнурами и показать ему, что интересы баронессы и его самого охраняются твердой рукой. Но в этот самый момент ему и пришла мысль, что он идет против своего высшего сознания. И тут мгновенно все раздвоилось.
Он сразу почувствовал свою вину перед абсолютным правом, идеал которого он до сих пор носил в душе как лучший человек, как мозг и совесть своего народа. Почувствовал вину и перед самим собой, так как ему приходилось отстаивать то, во что он сам не верил.
То, что он проверял управляющего, показывало, что он как бы уличает его в обмане, старается поймать. А это было нравственно тяжело и непривычно.
Наконец то, что он хотел от управляющего большей доходности, было равносильно тому, что он активно выступает как эксплуататор. Заявить же баронессе, что это противно его убежде-ниям, ему даже не пришло в голову. Настолько он боялся ее.
Все же привело к тому, что он почувствовал себя смущенным и виноватым в первую же минуту, как только управляющий, большой и уныло молчаливый мужчина в парусиновом пиджаке и сапогах, вошел в комнату и, зацепив свою мягкую, матерчатую фуражку на гвоздь у двери светелки, спросил, что барину угодно.
Барин растерялся и очень вежливо, почти виноватым тоном попросил управляющего сесть.
Тот молча сел сбоку стола, положив ногу на ногу, причем его длинные, в смазных сапогах, ноги заняли все пространство между столом и стеной, отгородив профессора в его уголке от остального мира.
Он хотел было во время объяснения ходить по комнате, чтобы меньше встречаться глазами с управляющим, по отношению к которому он оказался в роли судьи и контролера. Но выйти ему мешали ноги управляющего. Сказать ему, чтобы он убрал свои ноги, у Андрея Аполлонови-ча не хватало духа, так как тот сейчас же встал бы, поспешно и испуганно отодвинул бы свой стул, т. е. лишний раз показал, что он - низший по отношению к Андрею Аполлоновичу, призванному его ловить и угнетать.
Поэтому он принужден был сидеть запертым в своем уголке и испытывать некоторое неудобство и томление от сознания невозможности выбраться оттуда и от неизбежной необхо-димости встречаться с управляющим взглядами.
Ему казалось, что управляющий смотрит на него как на эксплуататора, имеющего в виду только свою выгоду и готового выжать все соки из другого человека. И потому Андрей Аполло-нович невольно заговорил мягким, вежливым и даже немного виноватым тоном.
Но эта мягкость и погубила все дело и привела к таким результатам, которых менее всего ожидал сам Андрей Аполлонович.
- Вы ведь уже давно изволите служить у Нины Алексеевны? - спросил Андрей Аполло-нович, внимательно рассматривая карандашик, который он вертел в руках.
- Поступил за год до приезда вашего превосходительства, - сказал управляющий, слегка кашлянув и осторожно прикрыв рот рукой.
- И как вы заметили? Что, урожайность земли и... и вообще все прочее было такое же, как теперь, или ухудшилось за последние годы?
Управляющий, покраснев грубым румянцем, некоторое время медлил с ответом.
Очевидно, вопрос этот показался ему предательской ловушкой; в самом деле: если он отве-тит, что имение в смысле доходности не ухудшилось с его поступлением, то является вопрос, куда девалось все, чего прежде было много, и, между прочим, пресловутые тройки?
Если же он скажет, что ухудшилось положение, то профессор может ему заметить, что управляющего не за тем приглашают, чтобы он ухудшал положение.
Управляющий молчал.
Андрей Аполлонович и сам вдруг понял неожиданную каверзность своего вопроса. Понял и смутился в такой же степени, как и управляющий.
Он задал этот вопрос из деликатности, из желания сгладить неприятное объяснение, а выш-ло так, что управляющий по этому вопросу может принять его за ловкого сыщика и следователя.
- Вы, ради бога, пожалуйста, не думайте, что я имею что-нибудь в виду, тройки там или книги со шнурами, - с испуганной поспешностью заговорил Андрей Аполлонович. - Я ровно ничего не имел в виду. Мне хотелось откровенно поговорить с вами... мне просто было прият-но... вы знаете, как я чужд всяких этих градаций общественных... - Андрей Аполлонович отк-лонился от стола и, с виноватой улыбкой поправив за мочку очки, посмотрел на управляющего.
Тот сидел все так же неуклюже своим огромным костистым прямым корпусом и длинными ногами, был красен и молчал.
Ясно было, что он принял профессора и за ловкого сыщика, и за жадного собственника, и за все что угодно. И мысль об этом угнетала профессора и наталкивала его на такие вопросы, кото-рые, как нарочно, попадали в самое больное место. Он чувствовал, что ему необходимо встать и пройтись по комнате, но на дороге были ноги управляющего, и он ждал, что тот сам переменит положение и даст ему возможность пройти из своего закоулка, в котором он был заперт и от этого терял свободу и ясность мысли.
- Ну, вы расскажите мне что-нибудь... ну, вообще о ваших методах ведения хозяйства, о ваших способах увеличения доходности и вообще... говорил профессор, мягко прикасаясь на каждой фразе к книге со шнурами, которая лежала точно улика против управляющего на столе.
- Стараемся по возможности, а ежели в чем сомневаетесь, ваше превосходительство, то ваша воля.
- Боже избави! - сказал испуганно профессор, даже отшатнувшись в своем кресле от управляющего и как бы защищаясь от него выставленными вперед руками. - Я позвал вас просто для беседы... я, собственно, отношусь совершенно безразлично к тому, дает имение доход или ничего не дает. Вы знаете меня: для меня материальные ценности не имеют ни ма-лейшего значения. И я скажу даже больше: если для вас, например, по внутренним убеждениям тяжело повышать доходность путем, скажем, угнетения рабочих и крестьян, то я, с своей сторо-ны, всегда готов вас освободить от этой необходимости... В конце концов истинно человеческое отношение, конечно, дороже всяких материальных выгод.
Эту фразу управляющий понял совершенно неожиданным образом.
- Если вы имеете подозрение в моей неспособности, ваше превосходительство, то прошу - увольте меня, а только я старался по силе возможности и, так сказать, соблюдал все до само-малейшей точности, - сказал управляющий, достав грязный комочек носового платка и утерев им красный вспотевший лоб.
Эта фраза была так неожиданна для Андрея Аполлоновича, что он даже не знал, что ска-зать. Он покраснел шеей, зажевал губами и дрожащими от конфуза руками стал нервно перекла-дывать вещи на письменном столе. У него было такое состояние, как будто он, сам того не ожидая, попался во всем: уличен в притворстве, сыщических кознях, в самых скверных приемах эксплуататора. И теперь ему нельзя будет глаз поднять на управляющего, а не то что проверять какие-то книги.
- Откуда?.. Откуда же вы заключаете?.. У меня даже мысли не было вас оскорбить или заподозрить... Ведь я же ни одним словом вам не сказал... говорил Андрей Аполлонович, тоже достав из кармана платок, и, держа его в руке, жестикулировал вместе с ним.
- Я хорошо понимаю, что ваше превосходительство по деликатности не говорите прямо, но из вопросов ваших я должен понимать или нет?.. - сказал управляющий, уже прямо взгляды-вая на профессора, как будто вдруг сила переместилась и он из подсудимого превратился в обвинителя.
- ...Я позвал вас просто побеседовать... Боже мой, я не знаю, как это получилось... я прошу вас верить мне... - говорил Андрей Аполлонович, беря управляющего за обе руки и сознавая в то же время, что, говоря так, он еще больше топит себя, так как явная ложь была уже в том, что он позвал управляющего будто бы только для беседы.
И почувствовал, что положение безвыходно и что мучительность и почти физическая тяжесть этого положения усиливается еще тем, что он не может выйти, благодаря ногам управ-ляющего, из своего тесного угла.
- Вот что!.. - сказал вдруг профессор с торжественным и просиявшим лицом, посмотрев некоторое время на управляющего.
Тот, взглянув на него, ждал.
- Чтобы доказать вам, добрейший Флегонт Семенович, мое искреннее к вам доверие (я даже стыжусь выговорить это слово, как будто может быть речь о недоверии), - сказал Андрей Аполлонович, вставая и протягивая руки к управляющему, как бы желая обнять его за плечи, - чтобы доказать вам, я прошу вас взять все эти книги: я не дотронусь ни до одной из них. Вот извольте... - И он подвинул по столу к управляющему книги.
Управляющий, еще больше покраснев, встал и открыл профессору выход из закоулка. Профессор сейчас же воспользовался этим и вышел на свободу. Он стоял и торжественно, просветленным взглядом смотрел на управляющего.
Тот, угнув голову, медленно собирал свои книги, как собирает бедняк отклоненные ростов-щиком вещи для заклада, и, подняв наконец глаза, сказал:
- Прикажете идти, ваше превосходительство?
Он сказал это официально покорно, не с той свободой во взгляде, с какой смотрит преступ-ник, в вине которого убеждены, и он уже считает бесполезным надеяться улучшить свое положе-ние лишними унижениями.
- Пожалуйста, пожалуйста, - поспешно сказал профессор. - И еще раз, ради бога, я прошу вас бросить всякие мысли... всякие мысли...
Управляющий, молча поклонившись и прихватив левой рукой тяжелые книги, правой снял с гвоздя свой картуз и ушел, неловко пролезши своим огромным телом в низкую дверь.
Профессор почувствовал, что управляющий остался при своем убеждении и будет считать его ловким и хитрым собственником, лукавым сыщиком, эксплуататором и что ему, Андрею Аполлоновичу, нельзя теперь будет спокойно выйти и встречаться взглядом с этим человеком... И придется прятаться и бегать от него.