29427.fb2
— Ну, Дочка, хватит. Пойдем, милая, во двор.
Рыжонка оторвала голову от пустого корыта не раньше, чем облизала его самым тщательным образом, и только уж потом глянула на хозяйку своими вечно печальными, еще более прекрасными от этой печали глазами, как бы удивляясь: «И это ты, всегда такая добрая и жалостливая, взяв от меня что нужно, теперь выпроваживаешь на улицу, где так холодно, а после избяного тепла покажется еще холоднее?»
Виновато вздохнув, мать еще более ласково говорила:
— Понимаю, понимаю, Дочка, что тебе не хочется уходить. Но что поделаешь — твое место там, во дворе. Ужо опять тебя впущу. А сейчас пойдем. Пойдем, милая.
— Мам, да что ты ее гонишь? Пущай побудет еще немножечко,— попросил я.
Рыжонка сейчас же повернула голову в мою сторону, но, сообразив, что меня не послушаются, тяжко и шумно выдохнула и сама, неожиданно легко и быстро, развернулась. Для этого ей пришлось использовать пространство между шестком и окном напротив печки, где обычно хозяйничала со своими чугунами, сковородой, ухватами да кочергой мать. Пока Рыжонка разворачивалась, я успел открыть для нее дверь в сени и окатить себя холоднющим паром, ринувшимся в избу. На печку вскочил, когда рога коровьи могли подцепить мою холщовую рубашку. Подцепить нечаянно, конечно, невзначай. Я уже говорил, что Рыжонка никогда не пускала их в дело. Да если бы и пустила, большой беды бы не случилось: рога у нее были круто загнуты вовнутрь, один навстречу другому, и могли лишь ушибить, но никак не поранить кого-либо.
Рыжонка никого не обижала, а ее обижали. Карюха, например. Разозлившись на хозяина, который нередко злоупотреблял неограниченной властью над ней, она срывала собственную злость на ни в чем не провинившейся перед ней Рыжонкой,— больно кусала ее, когда Рыжонка нечаянно оказывалась поблизости от ее кормушки, а то и поддавала слегка под брюхо копытом.
Рыжонка была уж очень добра, а потому и беззащитна, как это всегда бывает. В этом смысле она напоминала мне нашу мать. Они вроде бы примирились с мыслью, что не могли, не имели права ни обижать, ни обижаться. Они обязаны были кормить и ублажать всех, хотя могли бы, в отместку, и не делать этого. Меня, например, удивляло, как это папанька мог орать на маму, когда не она, а он виноват перед нею, что было совершенно очевидно. Недавно я невзначай подслушал ночной разговор сестры с матерью. Вернувшись с вечеринки, Настя ткнулась головой в плечо мамы и, всхлипывая, проговорила:
— Говорят, наш папанька с Селянихой схлестнулся!..
— С ума-то не сходи. Сплетни это. Кто тебе сказал?
— Верка Полякова.
— А ты и слушаешь эту хабалку?..
— Все говорят.
— У всех язык что помело. Куда надумает, туда и повело, а ты и растопырила уши, бесстыдница!
Мать говорила такое, а я-то видел, что она не верит и сама своим словам, и сердится на дочь за то, что та принесла ей новость, которая для нее давно уж не является таковою.
В канун Рождества ко мне пришел с ночевкой недавно обретенный (уже на новом месте) дружок по имени Ванька Жуков или Жучкин, как звали его все. Дом наш пока что стоял на отшибе, у озера Кочки, отделенный от села большим выгоном, где ранними туманными утрами в сопровождении полусонных хозяек собирались коровы и овцы, откуда, объединившись с помощью пастушьих кнутов в два стада, они отправлялись на пастбище и куда в полдень возвращались на стойло. Жуковы-Жучкины жили на Хуторе (так нарекли часть села, убежавшего с полверсты от него). Их изба стояла ближе всех к нашей, и первый мальчишка, которого я встретил и с которым в тот же день подружился, был Ванька. Хуторяне, хорошо знавшие его, немало подивились такому быстрому нашему сближению, поскольку Ванька был первеющий драчун, начинавший дружбу с кем бы то ни было не иначе, как с потасовки. Выяснив таким образом отношения с новичком и независимо от того, оказался победителем или побежденным, Ванька решительно предлагал: «Мир?» И ежели участник короткой схватки немедленно, не раздумывая, отвечал «мир!», Ванька совал ему под самый нос для взаимного рукопожатия свою шершавую длань с ногтями, никогда не знавшими ножниц (при необходимости Ванька их откусывал).
Мое знакомство с Жуковым обошлось без драки. И предотвратили ее наши псы — Ванькин Полкан и мой Жулик. Направляясь к двоюродным братьям, которые теперь жили тоже на Хуторе, я еще издали увидел мальчугана с большой белой собакой, оказавшегося на моем пути. Судя по всему, мальчишка уже изготовился к бою, потому что одну за другой сбрасывал на снег овчинные рукавички. Я невольно притормозил свой шаг. Но в это время Жулик, упустивший момент моего ухода из дому, спохватившись, рванулся вдогонку и прямо с ходу, не раздумывая, не соизмеряя своих силенок, налетел на преогромного пса. Черно-белый клубок с рычанием и визгом покатился по снегу. Совсем не трудно было понять, кто там рычал и кто визжал. Полкан так отволтузил моего бесстрашного защитника, что тот, с трудом вырвавшись из его совсем не дружественных объятий, дал дёру и сопровождал свое позорное, в общем-то, бегство отнюдь не воинственным воплем. Ванькин рот до самых ушей раздирала победительная улыбка, белые зубы, осклабившись, так и излучали сияние, а тоже белые глаза сделались еще белее. Ванька, конечно же, ликовал, да и кто бы не ликовал на его месте! По-видимому, он решил, что самому ему в таком случае затевать драку со мной не было никакой необходимости. Достаточно того, что Полкан достойно защитил и свою честь, и честь своего юного хозяина.
— Как тебя зовут? — подойдя ко мне поближе, спросил Ванька.
Я ответил и в свою очередь спросил:
— А тебя?
— Ванька. Ванька Жучкин. Жуков, значит.— И тут же объявил свое обычное: — Мир?
— Мир! — ответил я как можно скорее, сообразив, что только такого ответа и ждет от меня хуторской забияка.
— Ну, айда к нам. Я тебе кроликов покажу. Таких ни у кого нету.
Забыв о первоначальном намерении проведать двоюродных братьев, я вслед за Ванькой направился к нему в дом. И не зря: к себе я возвращался с новым другом, а в кармане рваного моего полушубка лежали, плотно прижавшись друг к другу, два теплых, вздрагивающих живых комочка — Ванька подарил мне на развод, как бы на новоселье, маленьких серых крольчат. Судя по их матери и отцу, которых мне показал Ванька, его подарок обернется для меня двумя необычными, большими-пребольшими, каких, в самом деле, ни у кого на селе нету и быть не может, породистыми кроликами. К тому же Ванька побожился, даже пообещал «провалиться вот на этом самом месте», словом, заверил меня, что в моем кармане находится будущая супружеская кроличья пара, от которой в два-три года расплодится целое стадо ушастых домашних зверьков.
Теперь мы сидели на печке и разучивали рождественскую молитву. Она была очень длинная и состояла из слов, более чем наполовину нам непонятных. «Рождество Твое, Христе Боже наш!» — бойко начинали мы, а далее притормаживали, поскольку не знали, что скрывается за последующими словами. «Воссиямиро, воссиямиро, весьсветорадуясь»,— бормотали бессвязно и бестолково, уже и не пытаясь вникнуть в смысл выкрикиваемых словосочетаний. Из-за шестка мать подсказывала: «Рождество Твое, Христе Боже наш! Воесиял весь мир, радуясь». Но у нас опять сливалось в это одно «воссиямиро». Срывались с нашего языка, вылетали вперемежку какие-то волхвы, какие-то «поучахися» и много всего другого, не доступного нашему куцеватому умишку. Лишь самый конец молитвы был ясен и для нас, и мы произносили его торжествующе громко: «Господи, слава Тебе!» По-видимому, что-то складывалось у нас и в остальных частях молитвы, потому что когда мы входили в очередной дом и, захлебываясь, перебивая и опережая друг друга, напевали наше странное сочинение, никто нас не останавливал и не поправлял. Мы с Ванькой старались вовсю. А мой средний брат Ленька, тот вообще не знал ни единого слова даже из этого «произведения». Остановившись чуть позади нас, он только разевал рот, показывал хозяйке или хозяину дома, в который входили, что и он поет, что и ему полагается либо крендель, либо конфетка, либо, вместо того и другого, копейка или даже пятачок.
Перед самым уходом из своего дома мы хорошенько обдумывали, как бы успеть обойти все село, с какого конца начать и каким кончить, чтобы не пропустить ни одной избы, во что бы то ни стало побывать во всех и наславить столько, чтобы все аж ахнули от удивления при виде наславленного нами богатства. Село Монастырское насчитывало более шестисот дворов. Его можно обойти лишь в том случае, если начать поход не позднее двух часов ночи и закончить в девять или десять утра. Тут нужен был поводырь поопытнее и посильнее, такой, который и село знал получше, и мог бы отбиться не только от собак, встреча с которыми будет неизбежной чуть ли не у каждой избы, по и защитить от ребятишек постарше нас, этих ночных разбойников, предпочитающих не разучивать трудной молитвы, не ходить с нею по избам, а встречать в темных местах славильщиков и забирать у них все, что добыли они честным трудом,— эти ночные духи менее всего боялись Божьей кары, каковая должна была бы по логике вещей обрушиться на их преступные головы. Тут уж воистину: на Бога надейся, а сам не плошай! Наученный горьким опытом прошлого года, когда был ограблен каким-то верзилой, на этот раз я уговорил Леньку, чтобы он отправился по селу вместе с нами. А то, что он не будет петь, а лишь изображать открытием и закрытием рта пение, это нас не так уж и тревожило: споем и без него!
Когда мы оделись, накинули на шеи бечевки для кренделей и готовы были шагнуть за дверь, произошло событие, которое радостно взбудоражило весь дом. Вышедшие за несколько минут до этого во двор мать и отец вернулись, да не одни,— каждый нес на руках по одному мокренькому ягненку. А по пятам за ними бежала и обиженно блеяла мать близнецов, старшая дочь Козы, Перетока. Таким образом она как бы вернула долг нам за прошлый год, который прогуляла холостячкой. Теперь уже в доме никто не мог спать. Засуетились сразу все, забегали с толком, но большей частью без толку, забегали все сразу. И почти все осеняли себя крестным знамением. Овца объягнилась не когда-нибудь еще, в обычный какой-то день, а в ночь под Рождество Христово, а это уже было счастье великое для семьи. Кто-то принес со двора сноп соломы. Мать расстелила ее в одном свободном углу избы, уложила там новорожденных, обтерла их чуть ли не досуха, и только уж потом опустилась на колени, чтобы отблагодарить свою Заступницу, Пресвятую Деву Марию, и ее Сына Иисуса Христа, явившегося когда-то на свет Божий вот в такую же счастливую для всех ночь, найденного, кажется, не в каком-нибудь еще, а в овечьем хлеву.
Мы, славильщики, захваченные общей радостной суматохой, вышли во двор с некоторым опозданием. На малое время нас задержала Зинка, зачем-то оказавшаяся возле сенной двери. Ленька споткнулся о нее, и оба, один с руганью, а другая с недовольным хрюканьем, укатились в глубь двора.
Невольная задержка стоила нам некоторых потерь. Нас упредили. Мы входили в первый, потом во второй, третий и в последующие дома в тот момент, когда из них по двое а то и по трое выбегали другие ребятишки, отправившиеся в обход села раньше нас. Такое положение вещей не могло нас не огорчить. Однако ж и мы вернулись не с пустыми руками. Перекинутые через левое и правое плечи бечевки были по самые завязки унизаны кренделями, которые прямо на ходу сортировались по качеству: фабричные, лоснящиеся, светившиеся нежным румянцем находились в одной связке, а домашние, собственного изделия, в основном испеченные из ржаной муки (ими одаривали нас в бедных избах),— в другой. А в карманах, упрятанные подальше, таились копейки, семишники, гривны, пятаки и даже (у меня) один беленький гривенник: он-то и веселил более всего, подпитывал, поддерживал во мне победительное чувство. У моих спутников такой монетки не было, я это знал. Мне сунул ее, незаметно для других, дедушка, когда под конец похода мы заглянули и к нему. Может, поступил он так потому, что именно я успел сообщить ему о великом событии в нашей семье, о появлении в ночь под Рождество сразу двух ягнят.
— Кто же их принес вам? Опять старая Коза?
— Нет, дедя, не Коза. А Перетока! — ответил я уже из сеней.
Теперь я был совершенно уверен, что дедушка сейчас же оденется и отправится к нам. Не мог же он не разделить с нами такой радости! А мне и моим спутникам оставалось заглянуть еще в две-три избы и на том завершить «кругосветное путешествие» по селу.
Проводив Ваньку до его дома, мы с Ленькой вернулись к себе. Свисающие с наших плеч тяжелые связки кренделей, а более того — наши сияющие рожицы исторгли у наших домашних и гостей, которых набралось пол-избы, возгласы неподдельного радостного удивления.
— Полезайте на печку, обсохните. Вымокли, чай, до нитки.
Мать могла бы и не говорить этих слов. Они полетели нам уже вдогонку. О печке мы мечтали еще на улице, потому что в наших валенках хлюпало от растаявшего снега. Он зачерпывался, когда мы по самое пузо проваливались в сугробы, которые приходилось преодолевать в поисках кратчайшего пути от одной избы к другой. Теперь мы с Ленькой лежали на горячих оголенных кирпичах, и от наших штанов шел пар, а по всему телу разливалось благостное тепло. Оно очень скоро усыпило бы нас, если б не ягнята, возле которых, сокрушенно ворча, хлопотала мать. Близнецы уже стояли на собственных ногах, и не только стояли, а, помахивая куцыми хвостиками, бегали вокруг Перетоки, подсовывали под нее свои продолговатые, умиленно-глупые мордочки, а овца отстранялась, шарахалась в сторону, когда ягненок касался ее нагрубшего молоком резинно-упругого соска. Ягнятам хотелось есть, и они не понимали, почему мать не дает им молока, и в недоумении на какое-то время прекращали свои попытки добраться до него. Это-то и беспокоило маму. Она уж приготовила бутылочку с коровьим молоком, но ягнята вертели мордочками, брыкались.
«Еще помрут с голоду»,— подумал я, и радость от успешного рождественского похода по селу малость приугасла.
Встревоженная больше моего мать позвала папаньку:
— Подержал хоть бы ты ее. Не хочет кормить, глупая!
К счастью, у молодой овцы были тоже рога, как и у ее матери. Они не такие большие, как у Козы, но вполне достаточны для того, чтобы отец мог ухватиться за них. А чтобы овца не вертелась, он прихватил ее и ногами, вроде бы оседлал. Мать тем временем поднесла к ее вымени сперва одного, потом другого ягненка, одного — справа, другого — слева. К великой маминой радости, ягнята тотчас же принялись бурно сосать. Перетока вся изогнулась от боли, а больше — от щекотки, но уже не делала нового рывка, чтобы освободиться от железной мужичьей хватки, а потом как-то вся обмякла, расслабилась (державший ее почувствовал это своими ногами), а затем и вовсе успокоилась, даже стала совсем уж мирно пережевывать серку[15].
— Ну, отец, отпусти ее. Теперича она не уйдет.
Папанька разжал пальцы, пошевелил ими, посмотрел на рубцы, оставленные рогами на его ладонях, перекинул ногу и осторожно отошел. Присел на скамейку рядом с женой, и теперь с какими-то просветленными, умиротворенными лицами, боясь шевельнуться и произнести хотя бы одно слово, они наблюдали за овцой и за первым ее потомством. Почувствовав наконец себя матерью, Перетока тихо, как-то по-кошачьи мурлыкала и поворачивала голову то вправо, то влево, чтобы дотронуться до коротких хвостиков, коими ягнята непрерывно повиливали, наслаждаясь теплым, почти горячим материнским молоком. Этим своим дотрагиванием овца, похоже, поощряла, давала знать, чтобы ягнята не отпускали сосков, выдаивали их до последней капли, насыщались досыта, толкали мордочками посильнее,— ей от этого хоть немножечко и больно, но она — мать, потерпит.
Из передней, красной комнаты один за другим стали выходить гости. Первым — дедушка. Разлив по бороде широкую улыбку, он вымолвил:
— Ну вот. Давно бы так! — Это относилось к овце и ягнятам.
— А я что говорил! — пробасил Федот Михайлович Ефремов, ровесник и давний дружок отца. Он заявился к нам раньше всех, да не один, а по пути собрал целую дюжину ребятишек и втолкнул их перед собой в нашу избу, громоподобно возгласив при этом:
— Принимайте славильщиков, хозявы!
Славильщики, дружно шмыгнув носами, принялись так же дружно петь. В том, как они пели, не было, как и у меня с Ванькой, ни ладу, ни складу, ни какой-либо осмысленности, но все с переизбытком искупалось усердием и тем еще, что над звонкими, прерывающимися, ломкими голосами детей совершенно отчетливо гудел, как церковный колокол, басина Федота Михайловича, где был и лад, и склад, и ясный совершенно смысл: Федот один только и знал всю молитву от начала и до конца такой, какой ей полагалось быть. Знал он, конечно, и о том, что хозяйка по достоинству оценит и его усердие, и его несомненную набожность. Рокот Федотова голоса раскатывался по избе минуты три-четыре. Пропев, он, как и следовало ожидать, потребовал, предварительно вытолкав уже одаренных ребятишек за порог:
— А нуть-ко, Фросиньюшка, где твои блины?.. И ты, Миколай Михалыч, пошто сидишь аки пень?.. Подымайся да ставь на стол. Пропустим по лампадке во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Вон какое счастье вам подвалило под Рождество Христово. Я б на такой-то случай и четверти не пожалел!