29427.fb2 Рыжонка - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Рыжонка - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

В какой-то из таких дней заметил, что Рыжонка пасется неохотно, вяло, тяжело носит широко раздувшимися боками, вздрагивает, когда внутри под этими боками ворохнется что-то настойчиво-нетерпеливое, то и дело ложится отдыхать. И когда с легким стоном легла в очередной раз, откинула далеко назад голову, мученически расширила глаза и выпустила кончик зажатого в зубах языка, и когда позади нее вдруг возник большой прозрачный пузырь, я так испугался, что заорал на всю степь, напугал этим криком Жулика так, что он ударился в село, далеко опережая меня, устремившегося со всех ног туда же.

Был обеденный час, когда добежал до своих ворот.

— Мам... Ма-а-а-ма!.. Родненькая-а-а! — орал я, не находя деревянной вертушки, чтобы открыть калитку.

— Что, что случилось? — всполошился отец, а мама, выскочившая во двор вместе с ним, сперва помутнела, потом вобрала голову в плечи, как бы ожидая страшного удара.— Что, что случилось?.. Говори же поскорее, паршивец! — кричал отец.

Но мне не хватало воздуху. Я ловил его раскрытым ртом, с трудом выдавливая из себя:

— Рыж... Рыжонка помирает...

— Как помирает? Что ты мелешь?..

— Она лежит, а из нее... большой-пребольшой пузырь!..

Если б я мог соображать что-либо в тот час, я бы, наверное, удивился, что последние мои слова не только не напугали еще больше мать и отца, а произвели обратное действие. Услышав их, родители переглянулись понимающе. На лице матери мертвенная бледность уступила робкому румянцу, на воспаленно-сухих глазах появились слезы откровенной радости. Сперва нерешительная, улыбка на ее лице разливалась все шире, и теперь уже мама как бы сама вся светилась, что бывало с нею в минуты редкого счастья. Она заторопилась:

— Запрягай поскорее Карюху, отец!

Часом позже мы везли от Гаевской горы еще мокренького теленка. А за телегой, не отставая ни на шаг, бойко шла Рыжонка, хотя быстрому ее шагу мешало огромное вымя, к которому она так и не успела подпустить свое дитя.

Впереди, как ему и полагалось, бежал Жулик и лаял на все стороны, готовый защитить то, что находилось в телеге. Пес все-таки успел лизнуть скользкое копытце теленка, когда его забирали у Рыжонки, и на этом основании мог считать себя причастным к совершившемуся, определенно важному для его хозяев событию.

Первое молоко было для нас, людей, несъедобным. Мать надоила его целое конное ведро, и по цвету оно было похоже скорее на притомленные в печи сливки — желтое и очень густое. Пройдет несколько дней, прежде чем молозиво станет молоком и обретет свой естественный белый цвет, а главное, то, что его дадут не только теленку, но и нам. А пока что мы вожделенно ждали этого дня, и неделя казалась нам бесконечно длинной.

В эти медленно тянущиеся дни я завидовал и теленку, и коту Ваське, и Тараканнице, которая, подкравшись к Васькиному блюдцу, попивала вместе с ним молочко. Ваське было лень отогнать ее. Налакавшись и будто нарочно дразня меня, он не спеша облизывался, доставал при этом розовым, похожим на кочадычок[18], языком до самых своих ушей; я знал, что, налопавшись, кот отправится на подлавку, свернется калачиком возле боровка, в излюбленном своем месте, и проспит до вечера, до очередной дойки. Мыши спокойно могли разгуливать по чердаку, сновать возле Васькиного носа — кот и ухом не поведет, отдавшись целиком блаженнейшему состоянию лени. Думается, из всех существ в доме и во дворе Васька был единственным, кто не отрабатывал «свой хлеб», сиречь молоко; от всех остальных была хоть какая-то, но польза. Ваську, однако ж, нисколечко не смущал откровенно паразитический образ жизни, он не тяготился совестью и принимал как должное то, что его кормили наравне со всеми. Более того: подоив корову, мама наполняла Васькино блюдце раньше чем кому бы то ни было, для нее Васька был таким же членом семьи, как и мы все, и должен получить свое. Откровенно говоря, и мы сами немало опечалились бы, если бы вдруг Васьки не стало в доме. Почему? Ответа на такой вопрос не существует. Мама привыкла к тому, что при доении коровы Васька ластился у ее ног, мурлыкал добродушно и терпеливо ждал, не в пример Тараканнице, не совал своего носа в подойник прежде времени,— попробуй-ка откажи ему потом!

Меня вполне устраивало то, что кот не трогает моих кроликов, которых от Ванькиной пары развелось более дюжины. Таким образом, чудовищная лень Васьки была на руку не только мышам, но и мне. К тому же я знал, что следующим за Васькой молоко получу я. Почти без передыха я выдувал полную кружку этого теплого, вкусного, необыкновенно пахучего чуда и оставался сытым в течение всего дня. В отличие от кота Васьки, я не зря пользовался такой «привилегией»: весною пас корову до ее отела, а теперь, летом, хожу ее встречать к Панциревскому мосту за целый аж километр.

Нашему селу Монастырскому принадлежала еще какая-то, вовсе не малая, часть земли за деревней Панциревкой. Приобрели ее наши мужики в пору столыпинской реформы[19]в виде отрубов и теперь выгоняли туда коров на пастбище.

Через речку Баланду был перекинут мост, соединивший Панциревку с моим селом. Через него и уходило поутру и возвращалось в вечерние сумерки коровье стадо. Оно было так велико, что на проход через мост ему требовалось не меньше часа. На утренней заре, как уж водится, коров выводили в общее стадо, под охранительный кнут Тихона Зотыча, женщины, встававшие раньше всех в доме, ложившиеся позднее тоже всех — такова уж участь сельских жительниц. Вечером коров встречали мы, ребятишки. Для меня, как и для моего друга Ваньки Жукова, такая обязанность не была обременительной. Мы охотно, задолго до прихода стада, прибегали к Панциревскому мосту, к Вишневому омуту и либо, соревнуясь в удали, заплывали на самую его середину, что считалось весьма рискованным (там, посредине, уверяли нас взрослые, может подхватить смельчака круговерть и утащить на дно), либо взбирались на макушку высокой песчаной насыпи для будущей плотины и кувыркались там, сталкивая друг дружку вниз; оказавшийся низвергнутым не обижался, а быстро, с хохотом и воинственным кличем вбегал наверх, чтобы столкнуть товарища, а не удастся, стащить вместе с собою вниз за ногу и хоть этаким манером ощутить радость победителя.

Возня прекращалась, когда над ближайшей к мосту улицей Панциревки подымалось плотное облако пыли и слышалось нетерпеливое мычание угнетенных полным выменем коров. Перед мостом они как бы выныривали из-под серого облака, и самые сильные, с гордым, независимым видом, высоко вскинув головы с длинными, остерегающими нас, мальчишек, рогами, первыми ступали на мост.

Ванькина Лысенка, к немалому моему сожалению, неизменно оказывалась среди этих первых. Кажется, из всего стада она была единственной, за которой кроме собственного имени числились еще и совсем нелестные прозвища, а именно: Нахалка, Непутевая, Отбойная и еще какие-то, близкие по значению к этим.

Встретив ее, Ванька с ловкостью, не соответствующей его возрасту, накидывал на страшные рога веревочную петлю, и громадная корова покорно повиновалась. Она, видно, и сама знала, что иначе с нею и нельзя. Окажись на свободе, Непутевая по пути домой заглянет не в один чужой огород с известными последствиями для него, и Григорию Яковлевичу Жукову, Ванькиному отцу, придется выкручиваться перед хозяевами пострадавшего огорода, а то и возмещать им урон, каковой может оказаться немалым: прожорливость Непутевой не знает границ! С чудовищной жадностью она может ежели не сожрать все тыквы целиком, то поранить каждую успеет...

Ванька, значит, уходил, а я, осиротев, должен был оставаться на месте еще не меньше часа: немолодая, обладающая тихим нравом, несущая нам ведро молока, моя Рыжонка плелась где-то позади всех коров. А перед мостом она еще останавливалась, пережидала и уже в полном одиночестве, не опасаясь, что ее могут столкнуть в реку, двигалась дальше. Завидя меня, коротко взмыкивала, мотала головой, как бы здороваясь.

В село мы приходили с Рыжонкой, когда ушедшее впереди нас стадо растекалось пестрыми ручьями по многочисленным улицам и проулкам. В разноголосое мычание отовсюду вторгались бабьи призывные выкрики: «Пестровка», «Зорька», «Красавка», «Звездочка», «Белянка» и даже «Малинка». Это хозяйки звали своих коров домой. И лишь теперь, много-много лет спустя, я вспомнил, что у всех коров были свои имена, и имена эти, за редчайшим исключением, были чрезвычайно ласковые, красивые. Среди них имя Рыжонки было, пожалуй, самым непритязательным. Но я-то был уверен, что оно было прекрасным, таким, каким только и могло быть.

Усталая, однако ж счастливая оттого, что пришла наконец домой, пахнущая пылью вперемешку с полынью и еще с какими-то неведомыми, незнакомыми для меня травами, среди которых паслась целый долгий день, с набитым до краев брюхом, Рыжонка тем не менее прибавляла ходу, решительно направлялась прямо к кадушке с приготовленным для нее пойлом и сейчас же припадала к нему, погрузив морду по самые ноздри. Наслаждаясь, она с не меньшим удовольствием слушала еще ласковый голос хозяйки. Осенив сперва себя крестным знамением, мама делала то же самое и с Рыжонкой, обойдя ее с левой на правую сторону.

— Попей, попей, моя золотая. Скусно, поди? Это ить не полынь-трава, по которой иной раз гоняет вас тот Нечистый...

«Нечистый» — это, конечно, Тихон Зотыч, который нередко (не по злому умыслу, конечно) действительно выводил коров на полынный участок залежного поля, и тогда молоко у коров получалось таким горьким, что его в рот не возьмешь. Да и пахло оно полынью. Запах этот вообще-то хорош, когда касается твоих ноздрей где-нибудь в степи, но он же в высшей степени неуместен в молоке. А в день, о коем идет речь, мама была не права. При доении капельки молока попадали и на ее губы, и она могла убедиться, как они, эти капельки, были сладки и душисты.

Доение длилось что-то около часа, и мать, чтобы не стоять на корточках, ставила для себя низенькую табуретку, привезенную вместе с другими вещами с дедушкиного двора. Так у нее могли уставать разве что руки, но не спина и ноги. Ей помог ли еще привычные, радующие душу звуки молочных струй, падающих в подойник из-под ее сжимающихся и разжимающихся, как бы массирующих упругие соски, пальцев.

За маминой спиной уже дежурили Васька и Тараканница. Да и Жулик сидел недалеко от них. Он тоже ждал, совершенно уверенный, что не будет обойден.

10

Как и предполагалось, за зиму жители нового нашего двора привыкли к нему настолько, что вроде бы совсем забыли о старом, дедушкином, как все его называли. Когда овечье стадо взбаламученною, бесконечной, кажется, рекой, под еще более плотным, чем у коров, облаком серой пыли стекало с горы и двигалось дальше мимо нашего огорода, старая Коза решительно поворачивала вправо и через открытую калитку вводила свою семью во двор. Двор тотчас же заполнялся единственным в своем роде запахом овечьего пота и свежих орешков, которыми эти милые животные щедро посыпали все свободное пространство между хлевом и плетнем. Послонявшись немного, хорошенько отфыркавшись, прочистив ноздри, овцы ложились вразброс, почему-то всегда поближе к Навозной куче, в свою очередь источавшей теплый душистый парок. Овцы спешили набраться сил на весь следующий день, который проведут в основном на ногах да еще в непрерывном движении, чтобы не остаться голодными: тысячи, десятки тысяч им подобных, не поднимая голов, быстро перемещаются по степи и словно бритвой подчищают все, что попадается под их острые, неутомимо работающие резцы,— так что тут не зевай! Недаром же умудренная жизненным опытом Коза старается идти впереди стада и увлекать за собой «своих». Потому-то все они возвращаются сытыми и могут спокойно, тихонько пережевывая серку, отдыхать.

Полной неожиданностью для нас, а для меня в особенности, было поведение Рыжонки. В первое лето несколько раз она норовила завернуть на старый двор, мимо которого шла дорога от Панциревки, и проявляла при этом несвойственное ей упрямство, так что мне приходилось пускать в дело кнут, сплетенный старшим братом Санькой под змейку из тонких ремешков сыромятной кожи. Признаться, мне тоже страшно хотелось заглянуть к дедушке, такое желание у нас с Рыжонкой было общим, но я все-таки находил в себе силы не поддаваться соблазну, кричал на корову, стараясь придать мальчишьему голосу побольше строгости, даже вкрапливал в свою повелительную речь какое-то количество грубых мужицких слов, совершенно справедливо полагая, что они действуют на домашних животных вернее всякого бича. Я мог убедиться в этом на опыте своего отца, виртуозного матерщинника, и на практике Ваньки Жукова, пускавшего в дело густо посоленные выражения, когда его Непутевая собиралась направиться не туда, куда ей полагалось. При этом Ванька часто забывался и продолжал матюкаться, когда Лысенка была уже на их дворе. Тут уж мой дружок сам получал звончайшую затрещину от отца, подловившего малолетнего сына на непозволительных словосочетаниях: Григорий Яковлевич оставлял такое право исключительно за собой и другими мужиками.

На этот счет я был похитрее Ваньки, переставал ругаться еще на дальних подступах к дому и таким образом избегал заслуженного в общем-то наказания. Мне это удавалось, может быть, еще и потому, что Рыжонка была более дисциплинированной, чем Ванькина Лысенка, она через какое-то время оставила даже мысль оказаться хотя бы еще разик на старом дворе. А вот Жулик — тот не мог пробежать мимо прежнего дома, когда подвернется подходящий момент. А коли не подворачивался, Жулик создавал его сам: захочется ему навестить старого хозяина, пес убегал к нему, ни у кого не спрашивая разрешения. Летом, когда дедушка находился в саду, Жулик большую часть времени жил с ним, лишь изредка проведывал меня. Мне такое его поведение не особенно нравилось. Я откровенно ревновал Жулика к дедушке и, чтобы пес не отвык от меня совершенно, сам на целый день, до встречи коров, убегал в дедушкин сад с твердым решением как-то выказать Жулику свою обиду. Но хитрец ловко упреждал мои действия. За полверсты выбегал мне навстречу, с ходу кидался на плечи и успевал несколько раз кряду лизнуть меня длинным своим, малость шершавым языком. Этого было достаточно, чтобы от обиды моей не оставалось и следа. Теперь мы неслись в сад во весь дух уже вдвоем. И нам было очень весело.

***

Коровье и овечье стада были в моем селе очень большими. И было их не по одному, а по два, и в каждом насчитывалось либо по нескольку тысяч голов, коли речь шла об овцах, либо по нескольку сотен, коли это были коровы. Начиная с 1923 года и вплоть до 1929 года поголовье стремительно увеличивалось и к концу двадцать восьмого года достигло небывалого за всю долгую историю села Монастырского уровня. Это было похоже на обидно короткий по времени Ренессанс крестьянского двора, на моей Саратовщине, по крайней мере. У Сергея Денисова, например, овец было не менее шести сотен. Они заполняли не только весь внутренний, но такой же обширный задний двор. Правда, Федот Михайлович Ефремов уверял, что вместе с его овцами к Денисову приходило немало и чужих, кои якобы присваивались жуликоватым, неравнодушным к чужому добру мужиком. Может, оно и так — Федот не из тех, кто возводит на других людей напраслину. Однако не сам же Сергей загонял к себе не своих овец. Ежели они заходили к нему подхваченные самым многочисленным на селе гуртом Денисовых, то что с ними поделаешь? Наутро Сергей честно выпускал их вместе со своими в общее стадо. Отыщутся хозяева — хорошо. Не отыщутся — тоже не беда. Через пяток дней эти чужие, глядишь, привыкнут к новому месту так, что оно станет для них своим со всеми, как говорится, последствиями и для них, и для вновь обретенного хозяина. Только и всего. Никто их не присваивал, они сами присваивались...

Поутру, на выгоне, где собиралось стадо, можно было слышать перекличку хозяек:

— Матрена! К вам не приблудилась моя ярчонка?

— Нет, не приблудилась. У нас у самих две овцы на чужом дворе ночевали. А ноне вот объявились. Так что не тужи: отыщется и твоя ярчонка.

Отыскивались, конечно, ярчонки, но не всегда. Двумя годами позже на нашем дворе случилось следующее. Старая Коза, предводительница быстро разросшейся овечьей семьи, привела как-то вместе со своими еще и чужую овцу. Мать, как делала это не раз, не стала выгонять ее, а оставила до утра. Утром, однако, недосчиталась одной овцы. И не чужой, а собственной. И виновником происшествия был мой средний брат Ленька, пристрастившийся к карточной игре. Пусть играл бы он в козла, в подкидного, в дурака или в какие-то еще безобидные игры. Так нет: игра шла в очко, на деньги, которых у него, конечно, не было и которые, конечно, как-то надо было добывать. К мало похвальной и еще менее позволительной этой страстишке братца моего приобщил Колька Денисов, племянник помянутого мною Сергея Денисова. Накануне они вчистую продулись, да еще и задолжали мужикам, которые ожидали возвращения долга не позднее следующего вечера. Что тут было делать нашим дружкам? Тут-то Ленька и вспомнил о чужой овце, оказавшейся на нашем дворе. Решение было принято быстро, без малейшего колебания: в полночь, когда все в доме и во дворе угомонятся, увести глупую овечку и запродать, благо купец всегда отыщется. Ну, и увели. Но не чужую, а свою: кто их, к черту, разберет в темноте-то, да еще в лихорадочной спешке, в какой совершалась вся операция?

Из всей семьи один только я слышал возню во дворе, один лишь я мог назвать преступников. И назвал бы, если бы среди них не было Леньки, моего любимого брата. В ту ночь, как и в прежние ночи, я спал на сеновале и все слышал. Слышал утром и встревоженный голос матери.

Я помалкивал.

Отец сделал было попытку отыскать злоумышленника или злоумышленников, но скоро остыл, примирился с пропажей. «Ну и черт с ней!» — поругал он мысленно ярчонку, будто она виновата в том, что ее увели. А Федот «прокомментировал» событие известной пословицей, которую с каких-то пор переиначил так, что она получила прямо противоположный смысл: «Что бы ни случилось, все к худшему!» Отец хмыкнул: «Спасибо, успокоил!»

Этим все и закончилось. Даже мать не шибко страдала. Повздыхала малость, поохала, а потом и вовсе успокоилась: «Бог дал. Бог взял». Ну, а на Бога она не могла гневаться, чтобы в свою очередь не прогневить его, Создателя нашего и Спасителя.

Овцы, и в немалом количестве, были во всех дворах. Надобно было быть либо законченным лентяем, либо круглым болваном, чтобы не иметь их, когда ты получил землю, когда каждое лето тебе на Больших или Малых лугах выделяется пай для покоса, когда по долинам и по склонам оврагов вокруг села лежала покрытая густым разнотравьем, будто нарочно посеянным для овец, ничья, то есть общая для всех земля, когда по нэпу ты мог держать скотины на своем дворе столько, сколько угодно с уплатой вполне сносного налога. И при всем при том набралось бы не менее десятка мужиков, у которых прямо по пословице не было ни кола ни двора и никакой решительно скотинешки[20].

В числе таких и был Семен Тверсков из Непочётовки, ближайшей к нам улицы, заселенной самыми бедными на селе людьми,— отсюда и ее название. Имя, отчество и фамилия Семена значились разве что у моего отца в сельсоветских списках, звали же его все просто: Скырла. Липовой ноги, как у героя детской сказки, у Семена не было, а вот сам он действительно смахивал на большого косолапого мишку. Непропорционально маленькая голова Скырлы на могучей, медвежьей шее была напрочно, надежно всажена меж круто спускающихся книзу плеч, которые имели своим продолжением толстопалые руки, висевшие ниже колен. Под стать рукам было и туловище — неестественно длинное для человека, покоящееся опять же на коротких толстых ногах. Лицо у Скырлы было чрезвычайно узкое, на нем вроде вовсе не было щек, их, похоже, вобрал, втянул в себя необыкновенно толстый и длинный нос.

Из всех бедных на селе людей Скырла был несомненно наибеднейшим. И не от лени, однако ж, а от того, что в миру выражается в формуле: «Не умеет жить». Формула эта каждым человеком понимается по-своему. Для известной части людей, составляющих человеческое общежитие, она отнюдь не означает, что надобно жить по совести. Праведным или неправедным путем разжился мужик, но о нем все равно скажут: «Умеет жить». Скырла не умел. Но что прекрасно у него получалось, так это делание детей. До полной дюжины ему не хватало лишь одного, но скоро появится и он: Анютка, Семенова жена, была опять на сносях — впрочем, а была ли она когда-нибудь не на сносях?..

Отец мой заметил как-то Скырле:

— И куда ты только стряпаешь, Семен, этих несчастных? Гляди, а то скажу своей хозяйке, чтобы не давала вам больше молока. Рыжонка ведь у нас одна, иждивенцев у нее и без твоих скырлят хватает. Так что подумай...

Но папаньке и самому не мешало бы подумать. Подумать о том, отчего это Семен Скырла не дает своей Анютке передышки. А все дело в том, что вслед за родившимся сыном-первенцем Семен ожидал второго сына; эти двое были бы для него неплохими помощниками и во дворе, и на поле. Пошли, однако, девочки. Одна, другая, третья. А Скырла ждал: вот-вот должен появиться и мальчишка. Но мальчишка задержался со своим появлением. Сыпались одни девочки. И было их уже десять против одного Ванюшки.

Не знаю уж почему (может, Семен все-таки послушался моего отца?), но под двенадцатым ребенком, оказавшимся опять девчонкой, была подведена черта. Обычно даже бедного мужика выручала в какой-то степени лошадь. Была она и у Скырлы. Но мосластого, состоявшего из костей и обтягивающей их кожи, серого мерина и лошадью-то можно назвать разве что с большой натяжкой или сообразуясь с его лошадиным все-таки происхождением. Мерин был так стар, что и серым-то, кажется, стал не по природному цвету, а по преклонному возрасту, и его правильнее было бы именовать не Серым, а Седым, каким и надлежит быть всем дедушкам. С таким одром его хозяин не мог ни вспахать вовремя свою делянку, ни засеять ее, ни запастись ни кормами, ни дровами, ни всем остальным, без чего не мыслится крестьянское житье-бытье. В самом деле, как же ты заведешь, скажем, корову, когда во дворе ни соломинки, ни сенинки, ни тыквы, ни свеклы? По той же причине не обзаведешься и овцами, и тем более свиньей. И курам на таком подворье делать нечего: у Семена Скырлы и амбара-то не было, где могло бы храниться зерно; заработанного им во время молотьбы на чужих гумнах было не так уж много для того, чтобы строить «зернохранилище» — два мешка ржи свободно помещались в углу, за широченной, несокрушимо крепкой деревянной кроватью, как бы специально изготовленной для производства детей.