29454.fb2 Рядовой Мы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Рядовой Мы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Окончание предшествующего

-- Возможно, эта мысль покажется вам смехотворной, но единственное оружие против чумы -- это честность. -- А что такое честность? -- спросил Рамбер, совсем иным, серьезным тоном. А. Камю. "Чума"

Это, как в том анекдоте, друг мой: не брало, не брало, и вдруг взяло -- взяло часы, пальто с хлястиком, жену, жизнь. Мутноглазое, как всегда у нас с тобой, нежданное-негаданное вдохновение запойно сгробастало меня за грудки и взасос, заставив зажмуриться, чвякнуло прямо в губы... Вторую часть своего послания к тебе пишу аж три недели спустя. Рука дрожит, во рту сухо, а в сердце такая пустота, словно и не сердце это, Тюхин, а вакуумная бомба. Впрочем, все по порядку. Хотя бы по возможности, с соблюдением хронологии, поскольку воспоминания этих безумных дней имеют вид того самого ХБ, в котором я висел на дереве: сплошные дыры, прожоги, лакуны , как любят выражаться голоса, звучащие из мыльниц. Не далее, как вчера, я приложил к уху свою голубую, пластмассовую и вдруг, вместо шума прибоя, услышал сердитое, критическое: "Нич-чего не понимаю!"... Ну да ладно, все-таки попробуем разобраться. Итак, Виолетточка. Помню, хорошо помню, Тюхин, как эта жучка приперлась ко мне на станцию с целой канистрой бромбахера, да еще с такими новостями, что я только крякал да, ошалело моргая, занюхивал рукавом гимнастерочки. Ну, во-первых, как и следовало ожидать, этого черта в депутатском обличии так и не шлепнули. Не выходя из камеры, он умудрился взбунтовать гарнизон, точнее сказать, некоторую, наиболее несознательную его часть, распространив с помощью Гибеля, совершенно уж ни в какие ворота не лезущую, парашу о том, Афанасий Петрович Хапов, которого мы якобы царство ему небесное! -- съели, был болен СПИДом!.. Напуганные моими новеллами салаги, разоружив караул, двинулись на санчасть, где под угрозой расстрела потребовали у Бесмилляева с Негожим немедленной вакцинации. Два этих олуха, тоже с перепугу, нашпиговали восставших морфием, после чего те, горланя "Вещего Олега", арестовали все наше доблестное начальство, попытались правда, безуспешно -- надругаться над Христиной Адамовной, отменили погоны, ордена, воинские звания, деление на молодых, черпаков и старослужащих и, в довершение всего, провозгласили гарнизон суверенной либерально-демократической республикой Ивано-Блаженией, в честь героически погибшего в борьбе за ее свободу и независимость гражданина Блаженного И. И., нашего с тобой, Тюхин, дорогого, хранившегося (до приезда следователей из армейской прокуратуры) у Христины Адамовны в холодильнике, Ванюши. На первом же, после переворота, митинге все тот же Гибель предложил преобразовать в Пантеон Героя спецхранилище, в котором при прежнем, тоталитарном режиме от народа прятали то ли ядерные боеголовки, то ли спецтопливо. Предполагалось с воинскими почестями и салютом перенести туда священные останки для вечного хранения. Немного забегая вперед, должен сообщить тебе, друг мой, что когда холодильник вскрыли, Вани в нем, к нашему всеобщему ужасу, не обнаружилось. Надо ли говорить о том, какие леденящие кровь подозрения зароились в наших умах? Впрочем, это было уже позднее, после митинга. И даже не этого, а другого, еще более возмутительного... О!.. Тринадцать... двенадцать... одиннадцать... Спокойно, еще спокойнее!.. Помню, Тюхин, смутно, фрагментами, но помню, как, подбадривая себя нечленораздельными возгласами, бежал по штурмовой полосе. Помню то и дело возникавшие на пути препятствия: бревна, ямы с водой, заборы, колючую, натянутую на высоте 25 --30 сантиметров над поверхностью, проволоку... Помню, как кольнул штыком в брюхо, непонятно как попавшего в эту повесть А. Ф. Дронова... Проглотилова помню. Выскочив из бурьяна с бутылкой бензина, он заорал: "Видал, как полыхнуло?! А еще говорили -- не загорится! У нас, реалистов, все под руками горит!.." Помню, впервые заметил вдруг до чего же наши казармы походят на бараки Удельнинской психушки -- такие же одинаковые, трехэтажные... Бесконечно долго я полз по-пластунски через стадион, боясь лишь одного -- не пули, не мины -- а одного-единственного: опоздать к... ах, если уж не к началу, то хотя бы -- к шапочному разбору (шапочку-то у меня, как ты помнишь...). О, как я торопился, как я спешил, друг Тряпичкин, и, конечно же, опять... опоздал, как опаздывал всегда, во всем, всю свою бегущую за поездом жизнь, Тюхин!.. В памяти ярко запечатлелось низкое, стремящееся, как лоб старшины под фуражку, небо, похожие на морщины, поперечно багровые облака, едва ли не задевавшие за коньки крыш, за нацеленную в зенит, похожую на мужской орган, кощунственно лишенный своей самой важной, самой боевой части, межгалактическую нашу ракету. Именно с нее, с пусковой установки, забравшись на кабину тягача, и произносил свою историческую речь мой так называемый ученик Гибель. Собственно, никакой такой речи я уже не застал. С трудом протиснувшись в передовые ряды, я, к немалому для себя неудовольствию, столкнулся буквально лицом к лицу с Рихардом Иоганновичем. Пришлось изображать бурную радость, терпеть его объятия, иудины поцелуи. Слава Богу, прозвучала фраза, заставившая нас с Ричардом Ивановичем, дружно ахнув, уставиться друг на друга. "Я вас освобожу от химеры Устава!" -- самым серьезным образом заявил с импровизированной трибуны мой драгоценный ученичок. "А еще говорят -- не та пошла молодежь!" -- покачал головой мой неразлучный спутник. -- "Нет, Тюхин, это вам не какой-нибудь там... м-ме... Вольдемар Вольфрамович, это, батенька, уже -- Гиб-бель-с!.." О, эту сцену нужно было видеть! Бывший мой напарник по мытью полов стоял на кабине "урагана", выбросив вперед сжатую в кулак правую руку. Был он монументален, простоволос, в расстегнутой гимнастерке без погон с закатанными по локоть рукавами. На шее у Гибеля висел родимый "калашка", с примотанным синей изолентой запасным диском, из-за пояса торчала ручная граната. -- Так что же это такое -- подлинная демократия? -- высоким голосом вопросил он столпившихся, и сам же себе ответил: -- Прежде всего -- порядок, новый железный порядок, уважаемые дамы и господа! Кто способен навести порядок на обломках насквозь прогнившей, рухнувшей под напором событий системы? Только мы, молодые, не пораженные СПИДом коррупции и остеохондрозом чинопочитания, борцы за переоценку ценностей!.. -- Я же говорил вам, Тюхин, -- талант! -- ткнув меня локтем в бок, восхитился Григорий Иванович. -- Таким стоит только поднажать, и все затрещит по вшам... то есть, я хотел сказать по швам... Слушайте, так вас все-таки обрезали, или не обрезали?.. Испепелив его взором, я промолчал. На мое счастье этот долговязый баркашовец с закатанными рукавами предложил здесь же, не сходя с места, всем, как один, вступить в ряды Новой Железной Гвардии (НЖГ), формирующейся, разумеется, под его личным наблюдением и руководством. Всем незамедлительно вступившим Гибель пообещал выдать усиленный "сникерсами" паек из той гуманитарной помощи, которая, по его словам, не сегодня -- завтра должна быть сброшена на гарнизон с "геркулесов" наших новых союзников. -- Вот, -- сказал он, показывая в нашу с Рихардом Иоганновичем сторону, -господа иностранные военные советники могут подтвердить!.. -- Натюрлих! -- без тени улыбки на лице подтвердил мой сосед. После чего Гибель сообщил, что, помимо "сникерсов", в пакетах будут еще и "памперсы", а, возможно, и фьючерсы с тампаксами и, горячо призвав всех собравшихся еще теснее сплотиться вокруг нового, уже поддержанного всем прогрессивным мирозданием, руководства, предложил всем желающим сделать три шага вперед. Сволочь Рихард Иоганнович немедленно принялся протискиваться, таща меня за руку, но плохо же он, выходит, знал нас, Тюхин! Загулять, присочинить, проспать, сморозить что-нибудь этакое, от чего всю жизнь потом будут вставать дыбом волосы -- это да, это у нас, как говорится, не заржавеет! Но своих товарищей в беде мы с тобой, Тюхин, не бросали никогда, ни за какие, бля, ватрушки, даже если эти самые товарищи наши оставались убежденными марксистами, или, еще того хлеще, -- истинными левинцами . Короче, когда этот змей, пучась, зашипел: "Да ведь шлепнут же, ах ведь же... ш-шлепнут, дубина вы стоеросовая!..", -- я, вырвавшись, сказал ему, что за компанию и Сундуков удавится, и тогда он, плюнув, нырнул за кольцо оцепления и уже оттуда из-за спин молодцев с закатанными рукавами показал мне оскорбительный американский жест в виде устремленного в небо среднего пальца. И никто из наших -- слышишь, Тюхин -- никто! -- ни Гринька, ни Сибик, ни Могила -- а уж это еще те фрукты! -- никто из батареи не откликнулся на его сраный призыв. Потом был торжественный обед со спиртягой, и опять Гибель агитировал. Так вот, что я тебе скажу, Лициний ты мой несусветный, спиртягу мы -- не пропадать же добру -- вылакали, сухари съели, а вот те бумажечки, которые раздал его шустрый подручный были все до единой использованы в сортире по известному тебе назначению. По ассоциации -- о другой бумажечке. Дня три спустя, заглянув по пути в батарею (а я к этому времени уже окончательно обосновался в 13-м номере офицерской гостиницы), в кабинете товарища майора я увидел увлеченно копошащегося в бумагах нашего писаря ефрейтора Кочумаева. По склонности своей ко всяческого рода шуткам я, подкравшись на цыпочках, гаркнул: "Бат-рарэя сырр-рна!" На мгновение остолбенев, Женька вдруг выхватил из кармана гимнастерки некую бумаженцию и, скомкав, во мгновение ока съел ее. Когда Кочумай увидел перед собой не командира батареи, а меня, рядового М., он, с облегчением переведя дух, запил съеденное прямо из графина и показал мне свой легендарно длинный язык. "Синий или красный?" -- озабоченно спросил он у меня. Язык у Кочумая был синий. "Значит, это я Люськино письмо сожрал", -- сказал самый прожорливый человек в батарее, и вынул из другого кармана другую бумажку, и бережно расправил ее, и спросил: "Тебя записать?" -- "А кто еще записывался?" -спросил я. -- "Все!" -- ответил Кочумай. -- "Тогда и меня запиши", -- сказал я. Список был совершенно секретный, написанный красными чернилами. Только потом, уже после Ухода, я понял, что в нем были фамилии уходивших . Вспоминается еще, как талантливый ученичок мой скомандовал однажды своим архаровцам: "Р-разойдись!" И уж тут-то они и разошлись! Стреляя поверх голов из автоматов, салаги загнали батарею в клуб, где господин Гусман, нервно подергивая шеей, зачитал нам "Декларацию Новых Прав Нового Человека" своего собственного сочинения. Пока он зачитывал ее, в батарее шел обыск... Помню, как упал. Причем, совершенно почти трезвый. Стоял на плацу, пялясь в небо, и вдруг брюхо мне свело спазмом, голова закружилась, и я опрокинулся. Помню еще, как подумал, совсем-совсем как тогда, в молодости: "Это конец. Это -- рак!" Господи, ну конечно же, это была даже не падучая, как у одного известного тебе классика. Просто, как и всех остальных, начались заурядные голодные обмороки... Ради Бога, Тюхин, не ищи в этом письме какой-то зашифрованной логики, литературного подтекста. Эти дни я действительно помню крайне смутно, эпизодически. Ты ведь сам знаешь, когда я пишу стихи, я как запавшая клавиша. А тут еще Виолетточка, канистра с бромбахером. Помнишь, Тюхин, мы все недоумевали: и чего это товарищи офицеры все ходят и ходят в спецхранилище, а главное -- почему это товарища майора Лягунова постоянно выносят оттуда на носилках? Да потому что никаких боеголовок, никакого спецтоплива там и в помине, Тюхин, не было. Как показала салажья ревизия, в бетонном подземелье, в противоатомном бункере, хранилась вся наша бригадная, для промывания контактов, спиртяга -- одних опечатанных канистр насчитали около сотни. "Коломбина", как ты помнишь, стояла от склада неподалеку. В эти чумные дни я каждую ночь имел удовольствие слушать "Лили Марлен" и "Хорста Весселя" в хоровом исполнении. После таких концертов не надо было и двух пальцев в рот совать, Тюхин. Недели через полторы ко мне уже начал наведываться весь белый Ваня Блаженный с крыльями. Улыбаясь стеариновой своей улыбкой, он слушал куски из моей новой поэмы "Омшара". Как тебе известно, Тюхин, его мнением я особо дорожил: как-никак два курса педвуза. Помнишь, как Ванюша в свинарнике читал нам на память Ф. Вийона, О. Уайльда, П. Верлена, И. Блаженного... Вот то-то и оно, что стихи до добра не доводят... Во всяком случае поэтов. А однажды, проснувшись среди ночи в 13-м номере -- он был у нас на двоих с Рихардом Иоганновичем -- я увидел на его койке ту самую, недостающую часть мужского, извиняюсь, органа, в целях секретности называвшегося в нашей бригаде "изделием", мало того, что самую главную, самую существенную, но к тому же еще и с усами, поющую под гитару песни Розенбаума. Увидев, что я проснулся, часть тотчас же поднялась по тревоге и двинулась в район сосредоточения... Помню, однажды приспичило мне объясниться с Сундуковым. Я обнял его за совершенно необъятную талию и, рыдая, сознался, что совершенно не помню с какой целью налюрил в его хромовый совершенно новый сапог, ибо когда совершал этот поступок, находился в лунатическом состоянии, а следовательно вообще ничего не помню... Впрочем, у тебя, Тюхин, на этот счет, кажется, иное мнение. А Сундуков, при ближайшем рассмотрении, и вовсе оказался тополем. Не Эдуардом, а тем самым, на который я безуспешно пытался приспособить новую антенну. "Вот, -сказал я этому Неэдуарду, -- вот мы здесь с тобой секретничаем, а такое ощущение, будто подниму голову, а он там -- на ветке!.." -- "Кто?" -- ужаснулся мой коллега по перу. "Ах, да этот!" -- прошептал я, и действительно запрокинул буйную свою головушку, и увидел -- нет, ты не поверишь, Тюхин, -- я запрокинул свою недостающую часть и вдруг увидел круглые, по-лемурьи вытаращенные глазищи сбежавшего к противнику товарища подполковника Кикимонова! Не скрою, поначалу я подумал, что это всего лишь пьяная галлюцинация. "Чур, чур меня!" -- дико взмахнув руками, вскричал я и даже перекрестился на всякий случай! Но Кикимонов, увы, не исчез. Покачиваясь на ветру, он так и остался висеть на ветке с высунутым синим, как у писаря, съевшего письмо своей чувихи, языком... И ведь вот что характерно! Когда я поприжал Рихарда Иоанновича: "Так это что, так это вы все выдумали, выходит?! А ну, не брыкаться! А ну-ка тихо, тихо! У меня под Кингисеппом и не такие не рыпались!.. Так вы это что, оклеветали, получается, наших доблестных подполковников?!" -- когда я ему, гаду, выдал с заворотом руки за спину, он мигом присмирел, брякнулся на колени: "Да вы что, Тюхин! -- захрипел. -- Вы что шуток, что ли не понима-а-аете?!" И опять же -- нонсенс, любезный мой друг и брат! Хорошие шутки мы очень даже понимаем. Как-то на "коломбине", заклеив бумажечками очки у моей отключившейся кикиморы Виолетточки, я весело заорал: "Боевая трево-ога!" Эта кобра четырехглазая чуть не ополоумела. "Полундра, Тюхин! -- заголосила она. -Спирт, кажется, некачественный: я ослепла!" Но зато и отомстила она мне соответственно, о как она мне отомстила, Тюхин!.. В ночь на 19-е ноября, то бишь на День ракетных войск и артиллерии, ко мне на дежурную станцию пробрался Отец Долматий. Он попросил воды и долго сидел с недопитой кружкой в руках, глядя в пол и поглаживая грудь, там, где сердце. Лицо у него было пустое, почти уже мне незнакомое. Как в тот раз, в 72-м, когда мы с тобой, Тюхин, едва не опоздали на его похороны. Все это время я боялся заговорить с ним, а тут, как толкнуло меня что-то. -- Леня, -- тихо сказал я, -- а ты письма-то мои получал? Я ведь посылал -- и к тридцатилетию твоему, и еще через год: у меня командировка в Свердловск была, творческая... И тут он медленно, глоточками допил воду и, осторожно выдохнув, поставил кружку. -- А я был на твоем концерте, -- прошептал он. -- Я в зале сидел... -- Так чего же не подошел-то?! И он сказал тогда, сержант Долматов, командир моего отделения: -- А не знаю, Тюха. Ей Богу, не знаю. И ша! -- давай не будем об этом... Вообщем, хорошо мы с ним, елки зеленые, объяснились. А еще он сказал, что утром решили уходить. Как только рассветет -- да, да, голубчик, я не оговорился, у нас тут по утрам и вечерам стало проявляться что-то этакое, цвета спитого чая -- как только чуточку развиднеется, коменданты возьмут в ножи охрану, и мы двинемся с Богом... -- Куда? -- спросил я. -- Что значит "куда"?! -- взялся за грудь Леньчик, самый-самый из нас взрослый. -- К своим, елкины палы. А куда же еще, если не к своим ?.. Я проводил его аж до дырки в колючей проволоке: они, падлы, всю казарму опутали. Договорились на пол-пятого у КПП, и ты знаешь, я ведь даже не обнял его на прощанье... Когда вернулся на "коломбину", попрыгунья моя уже поджидала со свеженькими новостями. "Твоего Григория Игуановича высекли!" -- радостно сверкая очками, сообщила она. Вконец озверевшие с голодухи, так и не дождавшиеся гуманитарной помощи, гибелевские опричники выпороли моего соседа по номеру гибкой антенной Куликова! Тебе, Тюхин, думаю, не надо объяснять, какое удовольствие испытал наш общий знакомый! -- А ну цитату по поводу, папашка! Или -- слабо?! подначивая, вскричала моя очередная сожительница. Ничтожная, плохо же она знала нашего брата, Тюхин! Со слезами счастья на глазах я ответил ей из псалмов Давидовых: -- "Да обрящется рука Твоя всем врагам твоим, десница Твоя да обрящет вся ненавидящыя Тебе"!.. Короче, по этому поводу мы с Виолетточкой -- царствие ей небесное -- клюкнули. Я поставил будильник на четыре часа, и ведь вот в чем черный юмор: ровно в четыре мой никелированный петушок и прокукарекал, и если б я случайно не глянул на станционный хронометр... О, Тюхин, у этих наших с тобой шипуче-скрипучих тоже, как оказалось, имелся юмор: она ведь, гадюка, на целый час назад отвела стрелочки на будильнике!.. Господи, как я бежал, как бежал я, о как я бежал, Господи, Господи!.. Увы, ты и на этот раз не ошибся, проницательный брат мой и товарищ! -- они ушли, они только что -- и об этом свидетельствовали еще дымящиеся окурки, десятки, сотни окурков (они ждали, ждали меня, Тюхин!) -- они ждали и, так и не дождавшись, только что ушли... Выскочив за ворота КПП -- они были настежь распахнуты -- я увидел теряющуюся в тумане Зелауэрштрассе, до ушей моих с порывом ветра донеслась полковая музыка, обрывки нашей, батарейной:

Проща-ай, не горюй, Напра... слез не лей...

Ну, само собой, я кинулся вдогонку, хотя прекрасно сознавал всю бессмысленность этой затеи: ушедшее всегда невозвратно, даже если оно порывается назад. Задыхаясь, я добежал до вышки третьего -- того самого, на котором застрелился Ваня, -- поста и тут... и тут меня окликнули. На обочине сидел товарищ лейтенант Скворешкин -- совершенно седой, смертельно усталый, семидесятилетний. Он поднял на меня потухшие глаза. -- Ну вот, -- прохрипел он, -- я ж им говорил -- еще подождать надо... Ты беги, беги -- может, догонишь! -- А вы? Он только махнул рукой, попытался улыбнуться, но у него на это не хватило сил, как у Глеба Горбовского... (классик, блистательный бильярдист. -- Прим. автора ). -- А родителям-то, небось, так и не написал? -- на глазах угасая, прошептал он и вдруг застонал, повалился на жухлую, шелудивую травку. -- Воды, -- прохрипел он. Я заметался, потом вспомнил про колонку за автобусной остановкой, пока добежал, пока набрал воды в пилотку... Одним словом, когда я наконец-то вернулся, товарища лейтенанта Скворешкина, командира нашего радиовзвода уже не стало ... Вот так они и ушли, так и сгинули в этом проклятом, взявшем гарнизон в блокадное кольцо, тумане. Все, как один: Боб, сержант Долматов, Женька Кочумаев, Вовка Соболев, Валера Лепин, младший сержант Иванов, рядовой Ригин, Василь Васильевич Кочерга помнишь, как Кочумай записывал нас на вечер Дружбы, а Вася, хохол упрямый, набычился и сказал: "Воны моего батька вбылы, а я з ими дружыты буду?!" И еще один Васька, беленький такой, из Архангельска, забыл фамилию, и еще один Вовка, Голубов, и все его дружки -- Сибик, Могила, Кот, Герка Подойников... Ефрейтор Пушкарев, ефрейтор Непришейкобылехвост, рядовой Максимов, и еще один Максимов -- сержант, водила нашей "пылевлагонепроницаемой" Купырь, хлеборез Мыкола Семикоз, рядовой Тер-Акопян, рядовой Таги-Заде, сержант Каллас, старший сержант Зиедонис, старшина Межелайтис, рядовой Драч, рядовой Пойманов, рядовой Шевчук, старшина Трофимов, старший лейтенант Ларин, майор Логунов, майор Мыльников, полковник Федоров, наш батя, генерал-майор Прудников, начальник связи армии... Ты говоришь, их не было и быть не могло, а мне почему-то кажется -- были... А еще Володя Холоденко, Женя Соин, Коля Дмитриев, Борька Топчий -- все, все поименно -- даже этот говнюк Филин, все до единого сослуживцы мои, мои, Тюхин, товарищи до конца, до последнего вздоха, после которого с лица спадет наконец нечеловеческая, в гноящихся зеленых струпьях, личина, развеется гиблый туман, истают уродливые видения... Господи, спаси и помилуй нас, грешных!..

Глава тринадцатая

Черт все-таки появляется...

Рядовой М. вернулся в часть совсем уже другим человеком. Хлопая форточками, по казарме гуляли сквозняки. Окна в ленкомнате были выбиты, исчез стоявший в углу гипсовый бюст вождя мирового пролетариата. На пол, на знаменитый клинический кафель коридора было больно смотреть, до такой невозможности он был исчиркан резиновыми подошвами. Витюша подошел к висевшему рядом с тумбочкой дневального зеркалу со звездой и красной надписью на стекле -- "Солдат, заправься!" Человек, который встретился с ним глазами, если и был похож на прежнего рядового М., то разве что чисто символически: из зазеркалья на Тюхина глянул стриженный наголо, от силы двадцатилетний, лопоухий салага, в чужих, с неправдоподобно широкими голенищами, сапогах, в длинной, как юбка, гимнастерке. Только вот глаза, глаза у молодого солдатика были такие пустые, такие старослужащие, что, вглядевшись в них пристальней, Тюхин вздрогнул. Витюша обошел все помещения в казарме, заглянул даже в гальюн, но никого, ни единой души не обнаружилось. Ушли, похоже, все. Он остановился перед стендом с батарейной стенгазетой "Прожекторист". Название было совсем не случайным. Сугубо секретная часть п/п 13-13 в целях маскировки и введения в заблуждение противника выдавала себя за прожекторную, впрочем, без особого успеха: когда колонна ехала по улицам маленького немецкого городка В., жители махали нам вслед руками, радостно крича: "Гроссе руссише ракетен пу-пу!" Ничего такого острого, режущего -- ни лезвия, ни перочинного ножичка, под рукой не оказалось. Он попробовал отколупнуть этот свой проклятый, позорный, всю последующую жизнь отравивший ему, стишок про ХХХ-й партийный съезд, но ничего, ничегошеньки из этой затеи не получилось. Отпечатанный на батарейной машинке, пожелтевший уже текст был приклеен намертво, на веки вечные... -- Тавро! -- отчаявшись, прошептал рядовой М. Кабинет комбата был открыт. На полу валялись приказы, на вешалке висели плащ и фуражка без вести пропавшего товарища майора (среди арестованных его не было), в распахнутом шкафу на полочке скучал одинокий граненый стакан, накрытый бутербродом, засохшим до такой степени, что сыр на нем походил на зеленый, загнутый пропеллером погон еще не принявшего присягу молодого воина. Рядом лежал завернутый зачем-то в мятый носовой платок пистолет "макарова". Рядовой М. уже выходил, но тут на глаза ему попался аппарат высокочастотной связи. Витюша снял трубку, приложил ее к уху, постучал по вилочкам и, чтобы хоть что-то сказать, ни с того ни с сего сказал вдруг: -- Алло, Мандула, ты слышишь меня? В трубке что-то хоркнуло, заторкотало и внезапно оттуда, из напичканного электроникой нутра, пугающе и громко, отчетливо раздалось: -- Шо?.. Але!.. Эй, хто там?.. Затаив дыхание, Витюша положил пластмассовое чудище на место. У него заколотилось сердце, заныл затылок, томительно засосало под ложечкой. -- Да ведь этого не может быть, я же... убил его! -- хватаясь за лоб, растерянно прошептал он, но тотчас же в душе рядового М. зазвучал неотвязный, козлячий тенорок противоречия: -- А что значит "убил". Вас вон, сокол мой ясный, всю жизнь только и убивали. Ну вот и убили, и что из этого?.. Не вы ли, минхерц, твердили где ни попадя, что смерти, мол нет?! Но коли ее нет для вас, почему она должна быть для того же Мандулы?.. Согласитесь -- нонсенс!.. А эта ваша в духе Ларошфуко максименция, как там бишь -- "Не отбросишь хвост..." -- Не откинешь копыта, так и не воскреснешь, -- вздохнул Витюша. -- Только вот копыта-то здесь причем?.. Он вышел в коридор. Из помещения радиовзвода пахнуло неистребимым, никаким сквознякам на свете не подвластным, армейским духом. Рядовой М. подошел к своей койке, единственной среди всех аккуратно заправленной, и достал из тумбочки библиотечного Маркса. Больше оттуда забирать было нечего. Бледный, с нитроглицерином под языком, он потащился зачем-то на чердак. Там было еще тоскливей, пахло пылью, сгинувшими куда-то голубями. В глубине чердака, на поперечной балке он нашел обрывок коаксиального кабеля. Товарищ старший лейтенант Бдеев возник из полутьмы как привидение. -- Ну наконец-то, -- шумно задышал он. -- Нехороший! Бяка, дрянь! Ты почему не пришел в ту пятницу?.. Я ждал, я так ждал!.. -- и с этими словами он выступил на свет от слухового окошка, странный какой-то: с накрашенными губами, с недельной, как у Б. Моисеева, щетиной на щеках, с клипсой в ухе, мало того -- в цветастом (Тюхин у Виолетточки такое видел) крепдешиновом платье, полу которого товарищ замполит кокетливо придерживал двумя пальцами. -- Это как, что это? -- пробормотал Тюхин. И в ответ, пахнув духами, шелестнуло: -- Это -- перестройка, шалунишка ты этакий!.. И тут этот несусветный педрила, упав на колени, пополз к нему, сияя подрисованными глазами и горячо шепча: -- Требую удовлетворения, ах немедленного!.. Нехороший, нехороший! Ноги длинные такие, взор убийственный!.. Ам, так бы и съел!.. -- Но-но! -- сказал Тюхин, брезгливо отстраняясь. -- Видали мы таких... И кто знает, чем бы все это кончилось: товарищ старший лейтенант, обхватив его ноги, быстро куснул Витюшу за коленку, кто знает, каким новым скандалом обернулось бы для Тюхина это чердачное безобразие, но тут, как это бывало почти всегда в самых безвыходных ситуациях его бурной жизни, -- кто-то Вышний, за все, вплоть до волоса, упавшего с его шальной головы, ответственный, ослепительно сверкнул над крышей чем-то не менее впечатляющим, чем, скажем, таинственно похищенная с их "изделия" боеголовка, промелькнула молния, грянул неслыханный, красного цвета, гром, такой близкий, что рядовой М., совершенно машинально, не отдавая ни малейшего отчета своим действиям, перекрестился, а когда тяжелые, как бумажные роли, раскаты стихли где-то далеко-далеко, чуть ли не за Польшей, он вместо товарища старшего лейтенанта Бдеева увидел вдруг перед собой большого пестрого петуха , с красным гребнем, с фасонистым, как у знаменитого в прошлом московского поэта, тоже, как известно, Петуха по гороскопу, хвостом и никелированными, звонкими, как Виолетточкин будильник, шпорами. Сердце Тюхина екнуло. -- Эй, как тебя? Цыпа-цыпа! -- предчувствуя непоправимое, прошептал он. Но тут эта новоявленная пташка с такими же злыми, бессмысленными, как у товарища замполита, глазками больно клюнула его -- точь-в-точь, как 93-й, петушиный год -- в доверчиво протянутую руку и, всплескивая крыльями, кудкудахтая, бросилась, падла, прочь. И не успел Витюша перевести дух, как снова загремело, только теперь уже не сверху, а снизу, и не одиночным, а очередью, да и нельзя сказать, чтобы уж очень громко. Рядовой М. подбежал к слуховому окошку, абсолютно не заботясь о маскировке, высунулся и увидел вдруг на плацу... а впрочем, ничего такого сверхъестественного он там не увидел. Просто-напросто ликующая группка гусей на руках несла в столовую Христину Адамовну Лыбедь, всю растрепанную, помятую, но счастливую! Эх, то ли зрение у Христины Адамовны оказалось нечеловечески пронзительным, то ли еще что, только она с высоты своего положения углядела-таки на крыше казармы неосторожного рядового М. -- Эй ты, сопля зеленая! -- встрепенувшись, заорала она. -- Ну у тебя и дружок, ну и подельничек! Я его, ирода, обстирала, отпоила, в постелю к себе положила, а он что?! Ты, Тюхин, вот что, ты этому нолю без палочки, -- тут несшие ее салаги восторженно загоготали, -- ты этому недоразумению в шляпе так и передай: попадется, я его с костями через мясорубку пропущу! Вот так и передай ему, интеллигенту сраному! Тюхин запоздало отпрянул, оступился, упал, ударившись об балку головой. -- Господи, -- простонал он: -- Ты же все можешь! Ну сделай же, сделай так, чтобы и это прошло !.. И он зажмурился... а когда снова открыл глаза, обнаружил себя в санчасти, на памятном до истомы, обтянутом дермантином, топчане, прямо под слепящей, беспощадной, как в фильмах про попавших в руки врага советских разведчиков, кварцевой лампой. Затылок мучительно ныл, во рту пекло. Тюхин застонал и тотчас же из тьмы выпали два таких уже родных лица, что ему стало еще хуже. -- Ти живой?.. Э, ти живой, или неживой? -- озабоченно припадая к его груди, вопросил санинструктор Бесмилляев. -- Э-э, шайтан, ти биледни такой, бели! Тибе пирисидури нада! Молчун Негожий -- за два с лишним года службы Тюхин не услышал от него ни единого человеческого слова -- сержант Негожий, поднеся ко рту здоровенный, багровый, как у Афедронова, кулак, одобрительно кашлянул. Халат у него был чем-то забрызган. Тюхин пригляделся, и в глазах у него опять поехало... После искусственного дыхания он все-таки очнулся, а когда его заставили выпить целый чайник марганцовки, он и вовсе пришел в себя. -- А вы, вы-то почему не ушли? -- с трудом приподнимаясь, спросил он. Бесмилляев с Негожим, отступив в тень, потупились. Тюхину стало не по себе, только теперь уже не от полученной на чердаке очередной травмы черепа. Он вдруг припомнил свое последнее свидание с двумя этими убийцами в белых халатах, их постоянные многозначительные переглядывания, недомолвки, покашливания. У Витюши как-то разом перестала болеть голова, зато заныло, как это всегда бывало при язвенных обострениях, плечо, засосало под ложечкой. "А вдруг они анализы из госпиталя получили?" -- как тогда, в юности, тоскливо подумал он. -- "Вдруг у меня все-таки... рак?.." -- Ну вот что, голубчики, -- взяв себя в руки, сказал он вслух. -- Давайте-ка выкладывайте все начистоту, а то хуже будет! И с этими словами рядовой М. вынул из кармана майорскую девятизарядную пукалку. Бесмилляев с Негожим раскололись сразу же. Вкратце дикая их история выглядела так. За день до злополучного митинга, того самого, на котором Рихард Иоганнович распустил провокационный слух о якобы имевшем место дезертирстве, товарищ подполковник Копец, вернувшись из спецхранилища, молча упал на пол. Глаза у него при этом закатились под лоб, а чудовищно опухшее лицо посинело. "Эти опихиль!" -- квалифицировал взволнованный Бесмилляев. Увы, увы! -- с начальником нашей медчасти случилось самое ужасное из всего, что только могло с ним произойти: он сам стал пациентом своего же собственного лечебного учреждения. Для начала его доблестные подчиненные попытались, как они выразились, запустить пульс с помощью электрошока, для чего неоднократно подводили к телу через посредство электрического провода электричество от электрической розетки. После каждого сеанса товарищ подполковник проявлял явные признаки жизни: моргал, энергично встряхивался, крякал, впрочем, признаки эти, к сожалению, с каждым разом проявлялись все слабей, все неотчетливей. "Эти -- упадик сил!" -- констатировал санинструктор Бесмилляев, после чего больного положили под капельницу и для подкрепления организма ввели ему через вену пятьсот кубиков мясного, как впоследствии выяснилось, зараженного вирусом СПИД бульона. Курс лечения закончился кварцевыми процедурами. После капельницы пациент окончательно успокоился и даже, как заявил все тот же Бесмилляев, "ширико зивнул" -- тут Негожий показал обеими руками широту этого фантастического зевка: "Во так вот!" товарищ Копец зевнул и, как это ни прискорбно, так и остался лежать с разинутым ртом, весь такой тихий и совершенно уже не похожий на себя. "Бели такой, биледни!" -- покачал головой сокрушенный санинструктор. И тут они, гады, подвели меня к кровати, к той самой, на которой недавно лежал тяжело травмированный товарищ Бдеев, они подвели меня к пустующему с виду ложу скорби и осторожно откинули одеяло. Никакого такого Копца я, то есть, пардон, Тюхин, а если еще точнее -- рядовой М. под одеялом не увидел. На простыне лежало судно. Большое. Белое. Но вовсе не какой-нибудь там поэтический "Теодор Нетте", а самое что ни на есть заурядное -- больничное эмалированное, какими Тюхину, да и мне тоже, не раз приходилось пользоваться в Лейпцигском госпитале после операции. -- И это что, это по-вашему товарищ Копец?! -- ахнул рядовой М. Трое суток подряд Тюхин пил без просыпу. В пьяном угаре возникали неопознанные летающие лица с широко разинутыми ртами. Голубая радиофицированная мыльница издавала интродукции и враждебные делу социализма голоса. На плацу вокруг обрезанной ракеты происходили фаллические оргии. Однажды, совершенно обезумев, Тюхин завопил с торжественной трибуны: "Это не они, это мы пришельцы, мы -лимонианцы и мфусиане!" По этому поводу было назначено импровизированное факельное шествие со специально для этого случая взятой напрокат у Хромого Пауля овчаркой (немецкой). Главного военного преступника Рихарда Иоганновича тщательно искали, но так, к сожалению, и не смогли найти. Зато в спецхранилище нашли еще три канистры, а чуть глубже под ними -- находка имела место в пожарном ящике с песком -- обнаружили сразу три партийных билета: товарища Хапова, товарища Кикимонова, товарища Копца, все с неуплаченными аж за год партвзносами. Ловили петуха. И хотя после реабилитации Христины Адамовны харч улучшился -опять, как по волшебству, появились макароны, тушенка, сосиски и даже (sic!) бифштексы с кровью , -- вышеупомянутого недожареного петуха ловили всем контингентом, но тоже без особого успеха. Христину Адамовну провозгласили Всеобщей Матушкой-Кормилицей. Однажды с пьяных глаз Тюхин полез на нее, но утром обнаружилось, что это вовсе не Матушка, а мешок с мукой, тоже неизвестно откуда взявшийся в чулане. По утрам вообще было так плохо, что и пробуждаться-то не хотелось. Но после завтрака уже пели хором, а к вечеру Тюхина так и подмывало сходить в санчасть и использовать находившегося там на излечении товарища Копца по его прямому назначению. Так продолжалось, повторяю, целых три дня. А впрочем, может, и больше, и все три месяца -- и все запоем, без продыху. Пил Тюхин всегда точно так же, как и писал -- вдохновенно. Вечером 14 декабря, когда совершенно очумевший Витюша высунул голову из окошка "коломбины" и попытался исполнить арию Риголетто, из дикого бурьяна, каковым поросла штурмовая полоса, высунулся долгожданный черт. Только на этот раз никакой не аллегорический, а самый натуральный: с мефистофельской бородкой, с рогами, с копытами и, что самое поразительное, с хвостом в виде шнура от батарейного утюга, украденного, как подозревали, все тем же Ромкой Шпырным. -- Ну-с, гражданин хороший, -- с укоризной сказал Тюхин, -- или вы тоже считаете, что там, в санчасти, Копец?.. -- А что же еще может быть после шоковой терапии? -- искренне удивился нечистый, немытик и одновременно аксютка. -- Да ведь только копец и получится, ваше высокопревосходительство!.. На этом Тюхин и вырубился... Была ночь. За фанерными стенами "коломбины" стенал норд-ост. -- Нет, голубчик, -- меняя рядовому М. компресс на лбу, выговаривал Рихард Иоганнович, -- так ведь... м-ме... и спятить недолго. Мыслимое ли дело -- три недели на кочерге?! Пластом лежавший на полу, бледный, как покойник, Тюхин слабо сопротивлялся: -- Я это... я однажды полтора года пил... -- Эх, и нашли же чем хвастаться! Тоже ведь, поди, до чертиков допились?.. Э-м-мме... А я опять, опять, минхерц, в опале! Тяготы подполья, ищейки, конспирация... -- Черный, как черт, слепец-провиденциалист, дохнув могилкой, склонился над Витюшей. -- Поверите ли: всю прошлую ночь провел в кочегарке, под угольными брикетами!.. Что творится, что творится, Тюхин, развал, анархия, вакханалия!.. Полный и безоговорочный, извините за выражение, бардак-с! -- Он заморгал. -- Ви-ижу! Третьим глазом вижу: не сегодня-завтра эти недоумки произведут ее в живые богини! Вот помяните мое слово, Тюхин: вы ей: "Матушка-Кормилица!..", а она, чертова перечница: "Нишкни, червь! Ты кто таков, чтобы меня, бессмертную, -- по матушке?! Зови меня отныне -- Христина Муттер Клапштос!.." Вы с ней, Тюхин, на бильярде не игрывали? И не вздумайте, не рекомендую, батенька, она ведь мне, мне, Григорию Ивановичу Зоргенфренду, четырежды носившему титул "Золотого кия Внутренних Органов", она мне, верите ли, три шара форы дает!.. Тягостно вздохнув, Зоркий еще ниже нагнулся над Тюхиным. -- Эка ведь вас, наказание вы мое, высушило! В чем только душа держится! Будете еще так пить?! И Тюхин, с трудом расцепивший зубы, смертельно бледный, похмельно трясущийся Тюхин, блуждая взором, мученически выстонал в ответ одно-единственное слово: -- Бу-уду!.. Как это ни странно, последним гадом Рихард Иоганнович все-таки не оказался: сам догадался поднести болящему граммулечку, да еще и уважительно чокнулся с ним. С неописуемыми страданиями, давясь, рядовой М. принял спасительную порцию. С минуту посидев на полу в полной неподвижности, он полез за куревом. Одну сигаретку Витюша сунул себе в рот, другую протянул благодетелю. Тот поблагодарствовал, но прикуривать не стал, сунул подарочек за ухо, про запас. -- Сами знаете, каково оно, когда снимут с довольствия, -- пояснил он. Мало-помалу Тюхин пришел в себя. Не удержавшись, он поведал Зоркому ужасающую историю злодейски залеченного товарища подполковника. -- Судно, говорите? -- надломив левую бровь, задумчиво произнес похожий на эфиопа оппозиционер. -- Да нет, Тюхин, два этих добрых молодца здесь совершенно не при чем. Сие трансмогрификация, сиречь -- очередное, хотя и, согласен, не вполне стандартное, проявление трансформа. Одни становятся птичками, другие -исходным материалом для эскалопа... Ну, а третьи... м-ме... а у третьих совсем иная планида, сокровище вы мое, дорогой вы мой трансформант из гражданского состояния в военное!.. -- А четвертые, почему же некоторых это и вовсе не затронуло? -- Так ведь тут, как с гипнозом, Тюхин: одни подвержены, другие -- не очень, чтобы сразу, а иным всякие там Чумаки, как горох об стенку... По этому поводу выпили еще. Поговорили о политике, заклеймили новые порядки. -- Слушайте, как вас там, -- воскликнул заметно оживившийся рядовой М., -- а хотите я вам свои новые стихи почитаю? Григорий Иоаннович растерянно захлопал глазами: -- Стихи?! Да вы что -- в таком вот... м-ме... состоянии и еще сочиняли?! -- А это уже как болезнь, -- отмахнулся Тюхин, -- неизлечимая. Меня ведь хоть за ноги подвесь, я все равно сочинять буду. -- Ну... если уж невмоготу... -- Поэма, -- ловя его на слове, объявил Тюхин, да так громко, что Ричарда Ивановича покоробило. -- Новая поэма под старым названием "Омшара". Нервных просим покинуть помещение! И рядовой М., предварительно закрыв на задвижечку "коломбину", достал из бардачка заветную тетрадку. Насчет "нервных" он, конечно, перехватил, но всем, кто стихами не шибко интересуется, с удовольствием рекомендуем пропустить к чертям собачьим эту, специально выделенную отдельной главой, так называемую "поэму". Право, ничего не потеряете, господа!..

Глава четырнадцатая

Омшара (поэма)

"Вишь ты", сказал один другому: "вон какое колесо! Что ты думаешь: доедет то колесо, если б случилось, в Москву, или не доедет?" Н. В. Гоголь. "Мертвые души" А слеза по щеке поточилася, на дорогу слеза сокатилася, вниз под горку слеза покатилася. Вот какая слеза приключилася! Помутились глаза, вдоль по жизни слеза, пыль наматывая повлачилася. Вот какая стезя получилася! И пошел я, пошел за клубочком моим за волшебным -все под горку, под горку и -- в горку, и в хлам, и в разборку, через пир на весь мир, через тыр, через пыр, через мыр, по Наклонной, Окольной, Прокольной, Чумной, Малахольной, Кодеиновой, бля, Протокольной и Вжопуукольной, по той сучьей зиме, как по залитой вермутом простыне, на рогах, на бровях, весь в кровях -за Клубочком, к Удельнинской росстани... Уж за той ли Седьмою верстою, где вконец протрезвели и мы, вдруг как выпрыгнет кто-то, вдруг как выскочит кто-то из слепящей (по Кестлеру) тьмы. То ли пострах ночной, то ли дух из вчерашней бутылки, то ли волк-вертухай с этикеткой овцы на затылке. Скрипло ветви качались, сквозь тела наши темные мчались альфа-, бета- и гамма-лучи. -- Уж ты, зверь ты зверина, ты скажи свое имя! -так, бледнея, вскричал я в ночи. И взъерошился Волк тем ли серым своим волчьим волосом, и провыл-провещал с малолетства мне памятным голосом: -- А тебя шо, куриная слипота, чи шо?! Задэры-кося вэтку, глянь зорчей на мою этыкэтку, поглазэй чэрэз глотку у нутро, шо -- нэ чуешь, в натурэ: та це ж я, тильки в шкурэ, в страхолюдной, в звэриной -- Добро!.. И спросил я тогда, от антабуса трезвый и глупый: -- Но зачем же Добру, ах зачем эти волчьи страшенные зубы? отчего у Добра чекатилины очеса?.. -- А шоб сладкымы были от страха у вас, у овэц, тэлэса!.. И с таковыми словами щелкануло Добро своими стальными зубами, разинуло пасть на манер чуковского крокодила, и клубочек мой серенький -- хамс! -- проглотило!.. И прорекло, облизываясь: -- Ну так шо, Колобок, -- ото всих ты утек, а мэни угодил на зубок!.. И тут сталося диво-дивное, диво-дивное, чудо-чудное: вдруг глазищи у Добра помутилися, закатилися, засветилися! Та ль звериная душа -- затомилася, та ли пасть о ста зубищах -- задымилася! Как в балете, Волк на цыпочках вздынулся, через голову, как в сказке, перекинулся! Пыль взметнувши с-под себя, оземь грянулся, обернулся беспрозванным лейтенантиком (замечу в скобках, тем самым дядечкой с казбечиной в зубах, что постучался к нам осенней ночкой, сначала деликатно: тук-тук-тук! Потом -- бабах! -- ножиной-сапожиной!) -- Хык-хык! -- отхыкнул Некто в портупее. Как шаровая молния из глотки луженой тут же вылетел Клубочек. -- Хы-ык! -- перегнулся вдвое Беспрозванный. -- Нутро пэчэ, как будто кружку спырта запыл другой, в натурэ, кружкой спырта!.. И выхватив из кобуры "ТТ", пальнул он ввысь четыре раза кряду, и устремился, хыкая, к ручью!.. Се был слезы преображенной свет! Газообразный сгусточек тоски, весь в искорках трескучих, то тускнея, то вспыхивая синим, как вертушка на крыше спецмашины, плыл над полем, топорща полуночную траву. И шел я за горючею слезою. И за бугор вела сквозь ночь бетонка. И слева было поле, справа поле, а сзади жизнь пропащая... Но вот пространство искривилось вдруг, а время привычно обессмыслилось. Я вздрогнул, руками замахал, теряя почву, и цель, и смысл... И выпрямился все же, вновь чудом уцелел, разжмурил очи, и увидал торжественную арку и кумачовый транспарант -- "Вперед! Ни шагу влево, и ни шагу вправо!" И я пошел под лозунг. Странный лес открылся мне с холма. В неверном свете увидел я, как, там и сям торчмя, торчали сваи, сваи, сваи, сваи, а сям и там -- фонарные столбы, а промеж них -- стропила, провода, канавы, ямы с известью, бытовки, котлы, соцобязательства, копры, и тыр, и пыр, и мы за мир... Дорога с холма, виясь, ныряла в эту бучу. И мой Клубочек запетлял по ней. Плакат гласил: "Товарищ, друг и брат! Запустим наш с тобою Комбинат Оргсчастия к 7-ому маября 2017-го года!" И свай промежду я стоял столбом на площади центральной спецпоселка давным-давно безлюдного. И справа бараки были мертвые. И слева три вышки покосившихся. И сзади колючкою опутанная стройка. И предо мной -- о двух колоннах клуб, крест-накрест заколоченный. Луна ущербная посвечивала с неба, поскрипывала ржавая петля, похлюпывал водою кран пожарный... И ветерок, не ветер перемен так, сквознячок поры давно минувшей сновал туда-сюда. И шевелилась пола шинели у Отца Народов на постаменте перед входом в клуб. И одну свою бронзовую руку -- правую, он простирал вперед, то бишь -- назад, на "зону", туда, откуда черт меня принес. Другую, что левей всех Львов была, со знаменитой трубочкой в ладони покоил он на бронзовой груди. Навытяжку стоял я под луной, а мой Клубочек оводом настырным, зудя, кружил над бронзовой фуражкой. И бронзовые очи монумента туда-сюда косились исподлобья. И сквознячок поигрывал полой. И шли часы. И псу под хвост года. Но время это было вне закона, вне истины, вне веры и надежды, а потому, как не было его... Пол-вечности шинелка шевелилась, и вышка полусгнившая валилась, и взвизгивала крыса... И еще стоял бы век я, просыпу не зная но тень метнулась по небу ночная, и Сыч уселся бронзе на плечо! И я, очнувшись, опознал его по хищному такому крючковатому клюву, по стеклышкам пенсне, что вдруг взблестнули, по холодку, что побежал за ворот... Я опознал его и отшатнулся: не может быть!.. И нетопырь ночной когтем железным скрежетнул по бронзе и ухнул! И кивнул мне: "Гамарджоба!" -- Но где же правда?! -- задохнулся я, Где справедливость высшая?! Неужто и в новой жизни филинствует филин, и бронзовеет бронза?! И в ответ пернатый живоглот пенсне поправил и ухмыльнулся: "Кто не слеп, тот видит!.." И то ли кровь дурная, то ли хмель ударил мне в башку и я воскликнул, грозя Тирану хлипким кулачишком: -- Ужо тебе!.. И бронзовая длань о ужас! -- три перста в щепоть смыкая, как для знаменья крестного, за шкирку Клубочек мой вдруг цопнула и к трубке величественным жестом поднесла. -- Пык-пык! -- сказали бронзовые губы, и задымились бронзовые ноздри, и раскурилась бронзовая трубка, негаснущая сталинская трубка... И я, похолодев, пустился прочь, виски сжимая, как Евгений бедный... Но кто же знал, что бегу несть конца! И вот когда безумный мой Пегас, тараща бельма и оскалив пасть, ударил оземь кованым копытом, цоканья не воспоследовало: болотный чвяк раздался, грязный плюх, и дрызги полетели. И брезгухи заквокотали дрягло. И тогда, роняя волосье, теряя зубы, я сочинил, что нету в жизни счастья, что путь-дорога сгинула в омшаре... -- О что -- та-та -- с тобой? -- воскликнул я, когда Клубочек, сквозь туман прожегшись, багряным светом багно осветил, и хлябь в ногах захлюпала кроваво. И что -- та-та -- с тобой, слеза любви, сбежавшая с ресницы ненароком, горючая моя?.. И фотолабораторно красный, уже остывающий, с двумя синюшными от бронзовых перстов -- отметинами бедный мой Клубочек, светить пытаясь из последних сил, стрельнул искрою!.. Топлое болото на миг открылось вширь до горизонта... И умер я с тоски... Но мрак воскрес. И смерть прошла, как искренность проходит... Теперь уже он тускло-красным был, как лампочка над выходом из зала. В ногах омшара хлюпала кроваво. И тьма была окрест, и пустота. И так молчали мы незнамо сколько, как лошади в ночном, понурясь в дреме. И вдруг раздался чур, и шур, и мур! И вздрогнул я, и догадался: крылья! И пригляделся, и увидел -- брови, смурные брови по небу летят. Как птица, что крылами помавая, летит по свету, устали не зная, к закату славы поспешали Брови, такие дорогие наши брови и тыр, и пыр -- кепчурку-то сними! -предмет надежды, веры и любови... И я побег вдогонку за Бровьми. Восход, как печь на даче, пламенел над той болотной хлябью цвета крови. Чесала пуп кикимора бухая. А за спиною шарик плыл, вздыхая, и угасал, сердечный, и тускнел. И путь был прям, как через зал проход. И, строго по сценарию будясь, ошую бодро вскакивали с мест -- неисчислимые птибрики, а одесную -- бесчисленные переперденцы. Бурными, долгонесмолкающими аплодисментами приветствовали они пролет Бровей родимых, перелетных, взыскующих посадочного лба. -- Та-та-ти-та! -- фальшивила труба. -- Стук-стук! Пук-пук! -- и там и сям звучало. И в лоб себя, как все вокруг, бия, -- Тык-тык! Пык-пык! -- воскликнул в рифму я, и устремился, хлюпая... Омшара зачвякала. И я погряз, и обмер, и понял, что погряз, и грязну, грязну!.. По щиколотку грязну, по колено! И не хочу -- но грязну, грязну, грязну... -- Так ведь тону же! -- догадался я и на карачках выбрался из хляби и огляделся... Утренняя смурь пласталась над грязотой непролазной. И слева были кочки, справа кочки, и чмокалки, и кваклые дрызгухи, и неумь неуемная впришлепку. Но не было, куда ни глянь, меня. И как на грех Клубочек потерялся, в трех соснах заплутал, поди, болящий, не дотянул до жизни предстоящей... И тут во тьме зачавкали шаги, захлюпали, заплюхали калоши и Некто Без Лица, тощой и в шляпе, с гнилухою в руке, из забытья, светясь, как призрак, вышел. Тьма редела. Я деликатно кашлянул в ладошку. -- Тыр-пыр -- семь дыр! -- сказал. -- А как на волю, где жизнь, где свет, где мир, где пир, попасть? И человек в больших калошах замер, недоуменно осветил окрестность и, вдруг согнувшись вдвое, мелким смехом рассыпался: -- Э-хе-хе-хе! На волю?! На во-олю?! И-хи-хи-хи-хи! Вы где?.. -- Я тут! -- воскликнул я и в грудь бубухнул, что было сил. -- На волю?.. Тэк-с, тэк-с, тэк-с! сказал он, озираючись уныло, -- Вы где?.. Ау-уу!.. И человек в калошах полез в карман, и вытащил оттуда серебряный свисточек милицейский. -- На волю, говорите? -- повторил он. И, облизав небронзовые губы, заливисто и громко засвистел!.. И тут сталося диво-дивное, чудо-чудное сквозьпробежное! -- Дэржы! Бэры! Хватай яхо, в натурэ! раздался за кустом знакомый голос. И прямо на меня, живуч, как смерть, помчался незабвенный Безымянный уже седой, с лампасами на бриджах, в ночной рубахе, в тапочках домашних, и с сигаретой "мальборо" в зубах. -- Горыть в сэрдцах у нас! -- заголосил он, мослы раскинув. И в ответ болото забулькало, взбурлило, засмердело, заквакало, зачвякало, взнялось! -- Держи его! Бери! -- завыла хором несметная толпа переперденцев. -- Всегда готовы! -- птибрики вскричали, ловчея и мужая на бегу. Он несся на меня, седой волчара, и сквозь меня пронесся без оглядки, и чрез меня промчался Бесфамильный и помер года три тому назад. -- Ату его! Ату! -- прикрыв ладошкой роток, хихикнул человек с гнилухой. И по кровям заплюхали калоши, жизнь поплелась привычным чередом. И в кой уж раз ума лишилась Вечность. И время жить прошло. И три минуты молчания... И кваклое болото засыпало песком. И чье-то сердце клубочком поточилось-покатилось все дальше, дальше... больше не мое...

Подпольный горком действует

Когда рядовой М. закончил читать, ни Ричарда Ивановича, ни Рихарда Иоганновича, ни Григория Иоанновича в "коломбине" уже не было. Непостижимо, но факт: дверь так и осталась закрытой изнутри на задвижку! Что же касается окошка, то через него не пролез бы даже Ромка Шпырной, имевший, как известно, поразительные способности по этой части. Неблагодарный слушатель исчез, оставив на телеграфном ключе свою знаменитую, с опаленными полями и прожженной тульей, соломенную шляпу. Эта привычка скрываться в самый нужный момент -- водилась за ним и раньше, но на этот раз Зоркий слинял с каким-то подчеркнутым цинизмом -не притронувшись к бромбахеру, бросив на пол сломанную надвое последнюю Витюшину сигаретину, и это в тот самый момент, когда возбужденного автора так и подмывало чокнуться в очередной раз. Кроме того существовал целый ряд вопросов, которые не терпелось прояснить рядовому М., и тем более в свете столь обидного исчезновения. Ну в частности: не болит ли у него, у Рихарда Иоганновича, спина после табуреточки? Дело в том, что этот напрочь лишенный совести иллюзионист, с которым, как читатель должно быть помнит, Витюша проживал в одном номере, повадился одно время, являясь под утро, наотмашь бухаться спиной на кровать. Упав, он блаженно раскидывал в стороны свои, обагренные кровью невинных жертв, руки и стонал: "Уста-ал! Чертовски, Тюхин, уста-ал!" В конце концов терпение у Витюши лопнуло и он подсунул этому энкавэдэшнику под кровать перевернутую вверх ножками табуреточку. Надо ли говорить, что вопль, который издал той ночью Рихард Иоганнович, был способен поднять на ноги даже Ваню Блаженного?.. А еще Витюша собирался поинтересоваться относительно старшины Сундукова, чье грядущее перевоплощение в космические адмиралы представлялось ему с одной стороны совершенно неизбежным, с другой -- он как автор ума не мог приложить, каким таким фантастическим образом оно могло осуществиться... Ну и самое, самое, пожалуй, главное: у рядового М. прямо-таки язык чесался узнать, каково это -оказаться в положении гоголевского поручика Пирогова, тоже, как известно, жестоко выпоротого, и хотя Р. И. был выпорот не пьяными иностранцами немецкого происхождения, а всего лишь впавшими в голодный мистицизм недоумками -- это, по мнению Тюхина, было не менее оскорбительным для любого мало-мальски уважающего себя русского интеллектуала. О, не говоря уже о поэме! Ни взглядом, ни подергиванием щеки, ни внезапной хрипотцой в голосе не выдавая своей по этому поводу заинтересованности!.. Спокойствие! Полное спокойствие, господа!.. Нам ли привыкать к опустевшим креслам в зале?! Забухшая от сырости дверь с трудом поддалась. Тюхин глубоко вдохнул ночной, чреватый дождем воздух и замер, вслушиваясь. Где-то далеко погромыхивало. Сильный, порывистый ветер бренчал растяжками антенны, стрекотал самодельным, вырезанным из жести Отцом Долматием, пропеллером на флюгере. Витюша закрыл глаза и, точно прозрев, увидел очами души быстрые, несущиеся над самой "коломбиной" встречные облака. Дуло прямо в лицо. Ветер гудел в ушах, и Тюхину, замершему в дверном проеме, казалось, что он стоит на капитанском мостике летучего голландца, на всех парусах несущегося через кромешную тьму, по некоему, одному Богу известному, круготемному маршруту. -- Вижу, третьим глазом вижу... -- прошептал Витюша, и захлебнулся темным ветром вечности, вздыбившим волосы, выжавшим слезы из глаз. И он еще крепче зажмурился, еще глубже вздохнул, еще отчаянней подумал: "И все равно, все равно!.." ... А когда он открыл наконец глаза, она уже стояла внизу, у лесенки, чернобривая, в домашнем халате, с двумя бутылками шампанского в руках, с бумажечками в кудряшках, белоликая, могутнорукая и до такой степени... близкая, что Тюхин обмер и внезапно севшим голосом пролепетал: -- Христина Адамовна! Вот сюрприз! Как себя... э-э... чувствуете? И Матушка-Кормилица, нахмурив аксамитный, как у Солохи, лоб, глубоким грудным голосом провещала: -- Неудовлетворительно! Ну разве ж мог Тюхин, человек, при всех его недостатках, душевный, отзывчивый, разве же мог он не откликнуться?! Уже в "коломбине", поспешно, но как бы и не совсем по своей воле, раздеваясь, он, правда, успел для очистки совести ужаснуться: -- А это... а Виолетточка? -- Нету твоей Виолетточки, -- тяжело сопя, ответила на это Христина Адамовна Лыбедь. -- Была, да вся вышла: по рукам жучка пошла по твоей милости! -- По рукам?! -- По строкам, по векам!.. И тут высокая гостья действительно хлопнула Тюхина по его блудливым, не туда куда надо сунувшимся, как всегда, ручищам! -- А ну!.. А ну, кому сказано?! Ишь!.. Я сама... Это что там у тебя?.. Тьфу, гадость какая!.. А ну-ка, ну-ка!.. Ну-у, Тюхин!.. Всякое Тюхин видывал в своей жизни, но такого!.. но чтобы этак вот!.. Когда, отдышавшись, он, с присущим ему легкомыслием, а если уж называть вещи своими именами, со свойственным ему бесстыдством, похлопал Христину Адамовну по ягодице: -- Ну, чай, теперь твоя душенька довольна? -- когда он позволил себе такое непростительное панибратство, из мирно лежавшего дотоле тела, вместо ожидаемого Витюшей счастливо-опустошенного вздоха, неожиданно раздалось: -- И что, и это -- все-о?! Вот уж верно говорят: с говна пенок не снимешь! -вздымаясь, воскликнула живая богиня Христина Муттер Клапштос, и вдруг обрушилась на злосчастного солдатика, как девятый вал на песочный замок!.. -- А ну-у!.. Что было после этого зловещего междометия, Тюхин и по сей день не может вспоминать без содрогания. Лишь под утро, когда эта ненасытная бетономешалка, на полувздохе вдруг вырубившись, захрипела, Тюхин перевел дух. Как любила говаривать одна его знакомая: совсем хорошо, это когда аж нехорошо становится, но в данном конкретном случае Тюхину стало совсем плохо . Истерзанный, с бьющимся, как у пойманного кролика сердцем, он лежал на спине, устремив неподвижный взор в потолок. Ни единой мысли, ни своей, ни чужой, не было в его опустевшей, как батарейная ленкомната, голове. Лишь огненные Рихарды Иоганновичи, показывая языки, сучили копытами в воспаленных от бессонницы глазах. Смертельно хотелось закурить, но даже пошевелиться не было никакой физической возможности: тяжеленная, как балка, на которой он хотел повеситься, ножища лежала на нем поперек. Из прострации вывел свист. Чуткое ухо военного радиста уловило знакомые знаки морзянки: ... -- -- -- ... .. -- .. (СОС ?). Кто-то неведомый запрашивал, не бедствует ли он?.. Тюхин выбрался из-под заснувшей мертвым сном Христиночки Адамовны, как чудом уцелевший пилот из-под обломков потерявшего управление и рухнувшего на землю стратегического бомбардировщика. Воровато подобрав обмундирование, он переступил через бездыханный труп и на цыпочках двинулся к выходу. Под босую пятку попала пробка шампанского. Витюша непроизвольно чертыхнулся и замер от ужаса на одной ноге, прислушиваясь. Ни вздоха, ни шевеления не раздалось за спиной. Шесть порошков люминала, подсыпанных в кружку Живой Богини, не сразу, но возымели свое действие. Тюхин отщелкнул задвижечку и выскользнул на волю. По розовеющему небу неслись быстрые и совершенно абстрактные -- без всякой видимой логики и подтекста -видения: крестики, буквы, треугольники солдатских писем, бильярдные шары, портянки, приказы, формулы Эйнштейна, строчки из стихов Тюхина-Эмского, вафельные полотенчики, табуретки, колеса, петушиные перья, марки, рубли, доллары, квитанции из медвытрезвителя, ядерные боеголовки, снаряды, пули, повестки в суд, торты, тарелки и прочая, прочая, прочая совершенно несусветная, но от этого еще более милая солдатскому сердцу чушь... Все тот же встречный ветер дул в лицо. Злополучный тополь размахивал ветвями, как читавший "Стихи о советском паспорте" Фавианов. На душе было беспобедно, ноги подкашивались, мучительно хотелось прилечь на сырую землю и прикинуться убитым. Рядовой М. попытался свистнуть, но вместе с воздухом из него словно бы изошли последние остатки сил. Небо вдруг покачнулось, поехало куда-то на юг, в Чехословакию... и если бы не товарищ старшина, подхвативший его на... если бы не стар... -- Това... -- простонал Тюхин, -- винова... не удержа-а... -- Утставыть рузгувуры, я все слышал, -- мрачно прошептал Сундуков. -- А как... а как она "Лебе... диное озе...", как пляса... ла... слышали?.. Скрежетнув челябинскими челюстями, старшина взвалил на плечи его обмякшее тело. Проснулся Тюхин только через трое суток у дымящегося костерка, под плащпалаткой, по которой стрекотал дождь. Вокруг стеной возвышался дикий, выше человеческого роста чертополох. У огня, ссутулившись, сидели трое. Двоих Тюхин узнал сразу же -- это были Негожий и Бесмилляев, третьего, только хорошенько приглядевшись: товарищ старшина был в маскировочном комбинезоне, фуражка его была закамуфлирована похожими на оленьи рога ветвями, усы на лице отсутствовали. -- Тебе кохвэ или чаю? -- хмуро спросил Иона Варфоломеевич. -- А это... а компотику нету? Так началась Витюшина партизанская жизнь. Сменяя друг друга, дежурили у костра. Ходили на разведку. Подожгли санчасть. Попытались подорвать гранатой ракетную установку, но граната, к сожалению, оказалась учебной. Выбили стекла в кафе. Чуть не линчевали Гусмана. Однажды среди ночи громыхнуло так, что все подскочили. -- Гром?! -- удивился Тюхин, глядя на совершенно чистое сиреневого цвета предутреннее небо. -- Эту нэ грум, эту ухвыцэрскую кухню вывели из струя, -- сказал товарищ Сундуков. -- Кто? -- Наши. В то же утро провели партийное собрание. -- Закрытое партийное собрание коммунистов и беспартийных разрешите считать открытым, -- волнуясь, произнес, впервые в жизни назначенный ведущим, рядовой М. Долгих дебатов не было. По-военному четко первый и он же последний выступающий т. старшина Сундуков дал оценку сложившейся обстановке. Он сказал, что родной гарнизон в опасности, что власть в нем захватила "прэступнуя банда бандытув", и шу никукуй связи с вышестуяшшим рукувудствум нэт. Далее товарищ Сундуков подчеркнул, что сложившаяся сложная ситуация после сегодняшней ночи еще более усложнилась, т. к. взбешенный потерей пищепродуктов враг приступил к карательным операциям. Создали редакционную комиссию, председателем которой избрали рядового М. Он же и зачитал резолюцию собрания: "1. В целях мобилизации всех духовных и физических сил образовать подпольный гарнизонный комитет (гарком) нерушимого блока коммунистов и беспартийных. 2. Избрать генеральным секретарем гаркома т. Сундукова И. В. 3. Всемерно совершенствуя боевую и политическую выучку, начать еще более беспощадную борьбу (в том числе и вооруженную) с преступным оккупационным режимом. 4. Поручить возглавить борьбу товарищу старшине Сундукову. (Предложение т. рядового М. присвоить товарищу старшине звание космического адмирала товарищем старшиной отвергнуто как неконструктивное. Примечание ред. комиссии). 5. В целях усиления беспощадной борьбы предпринять попытку пробиться к своим, для чего на определенном строго засекреченном этапе разбиться на две боевые группы: группу "а" и группу "б". Группе "а" (ст. Сундуков, рядовой М.) -двигаться строго на северо-восток, в сторону Вюнсдорфа. Группе "б" -- строго на северо-запад, в сторону Лейпцигского госпиталя. Командиром группы "б" (Бесмилляев, Негожий) назначить т. младшего сержанта Бесмилляева, комиссаром товарища сержанта Негожего. 6. Принять во внимание просьбу рядового М. -- "считать его опять коммунистом". 7. В целях сохранения военной и государственной тайны резолюцию собрания уничтожить. Уничтожение поручить рядовому М. Принято единогласно." Костра в целях маскировки уже давно не жгли. Тюхин почиркал спичками, но на них от сырости отваливались головки. Резолюцию пришлось съесть, что Тюхин и сделал, и, если честно признаться, без особого омерзения (больше жрать было нечего), и уж во всяком случае без кочумаевских, с высовыванием языка, кунштюков. -- Зу мнуй! -- скомандовал товарищ старшина. И маленький интернационал: член партии И. В. Сундуков, тюрок Бесмилляев, кубанский казак Негожий и рядовой М., сами догадываетесь кто, двинулся через непролазные, достигавшие в отдельных случаях трехметровой высоты, заросли бурьяна в сторону 4-го поста. Прорубались при помощи топора и двух скальпелей. Шли, в сущности, наобум, поскольку стрелочка на компасе товарища Сундукова вела себя, как Виолетточка в постели, и если б не стойкий запах от скрытого в тумане свинарника, отряд наверняка бы заблудился. Вышку уже в сумерках заметил глазастый, как тот зритель в кинотеатре, Бесмилляев. Залегли. Старшина пополз снять часового, но его на посту, к счастью, не оказалось. Через лаз, которым пользовался Шпырной, ходя в самоволку за пивом, преодолели деревянный забор. В трех метрах, параллельно ему, была натянута колючая проволока, но и тут товарищ старшина не сплоховал: в считанные секунды проделал в ней проход с помощью уникальных стальных челябинского производства зубов. Перебежками миновали капустное поле, безымянную высоту левее фольварка. За ней начался туман. Абсолютно непроглядный. С каждым шагом становившийся все гуще и сгустившийся буквально через несколько шагов до такого состояния, что стал упруго сопротивляться при движении. Держась друг за друга, как брейгелевские слепые, двинулись вдоль преграды. Шли, строго придерживаясь субординации: за старшиной -- сержант, за сержантом -- младший сержант, за младшим сержантом -рядовой, да к тому же еще М. по фамилии. Часа через два ходьбы под ногами странно заклацало, словно шли не по земле, а по корпусу подводной лодки. Нагнувшись, товарищ старшина посветил фонариком, и рядовой М., к изумлению своему, увидел не чужой, поросший заячьей травкой, суглинок, а тусклый, ребристый, как казарменный кафель, металл. -- А это еще зачем?! -- вслух удивился он. И тотчас же где-то правей остервенело взлаял пулемет, вспорола сумерки сигнальная ракета. Всю ночь пришлось ползти по-пластунски по горячей, мелко подрагивающей, пахнувшей тюхинской слесарной молодостью, поверхности. На рассвете опять началась обыкновенная земля. Они наткнулись на целую полянку щавеля и, чутко прислушиваясь, подкрепились витаминами. Утро наступило внезапно: розоватую зарю словно включили, так неожиданно, без всяких там ненужных преамбул, она зажглась. -- Угунь! -- простирая руку вперед, вскричал товарищ Сундуков, и Тюхин, выхвативший из-за пояса пистолет, чуть было не выстрелил, но на мушке прицела оказался на этот раз не враг, а свет в окне неведомого, смутно обозначившегося во мраке, дома. -- Так ведь это же гаштет Хромого Пауля! -- узнал удивленный Тюхин. Через пять минут вышли на шоссе. На развилке, у дорожного указателя "Нах Лейпциг" произошло расставание. -- Ты уж это... ты уж извини, если что! -- сказал Витюша, обнимая прослезившегося Негожего. А с Бесмилляевым они и вовсе расцеловались. Молча, без слов. И долго еще были видны их нескладные, нестроевые, по-детски взявшиеся за руки силуэты. Долго. Долго-долго. Всю оставшуюся Витюшину жизнь...

Глава шестнадцатая

Преображение старшины Сундукова

С собой в разведку, на хутор, товарищ старшина Тюхина не взял. Под кустом пришлось куковать в одиночестве. Ночь была сырая, зябкая. Капало за шиворот. В полной темнотище вдруг запел петух, и хотя голосом своим он ничем не напоминал товарища старшего лейтенанта, дыхание у Витюши все равно почему-то сперло, во рту пересохло, как после бромбахера. Чтобы скоротать время, рядовой М. стал вспоминать молитвы. Он начал с "Отче наш", но на первой же фразе сбился, вспомнив вдруг, что снял крестик, когда эта Эльза Кох с двумя бутылками "Советского шампанского" ввалилась на "коломбину". Судорожно он обшарил все карманы и, как всегда, обнаружил искомое в последнем, нагрудном, в котором лежало заявление о приеме в партию. Крестик Витюша с облегченным вздохом тут же надел, только вот перекрестился не той рукой и, кажется, не в ту сторону. Слабо зашуршала трава. Рядовой М. подумал, что это военно-полевая мышь, но тут над головой вспыхнул фонарик, и он увидел прямо перед носом мокрые от росы хромовые старшинские сапоги. Уползший в разведку по-пластунски Иона Варфоломеевич стоял перед Витюшей во весь рост. Его декорированная листвой фуражка была надвинута на брови, губы -- сурово поджаты. -- Ну шу, тыхо? -- зорко озираясь, вполголоса спросил товарищ Сундуков. -- Тихо, товарищ старшина, только Бдеев как петух кричал. -- Эту нэ Бдэев, эту я твую бздытэльнусть прувэрял... Задами они прошли к хозяйскому дому. По пути товарищ старшина, дернув Витюшу за рукав, свернул к сараю. Он открыл дверь, зажег фонарик и рядовой М. увидел заваленное всяким хозяйственным барахлом помещение, в углу которого стоял белый концертный рояль с двумя, сразу же узнанными Тюхиным, колесами от "коломбины" на крышке. Не говоря ни слова, товарищ Сундуков посветил фонариком в другой угол и рядовой М. увидел огромный деревянный чан для квашения капусты, в качестве гнета на коем была использована (Господи, Господи!) хорошо знакомая им обоим ядерная боеголовка, та самая, столь загадочно исчезнувшая с их, стоявшей на плацу, у клуба, пусковой ракетной установки. Так стало еще одной жгучей тайной меньше. Тут же, в сарае, провели внеочередное заседание бюро гаркома. Постановили по окончании боевых действий в безотлагательном порядке разобрать персональное дело комсомольца Шпырного. -- Вут тэпэрь я дугадываюсь, куда прупали штуры из лэнкумнаты! -- сказал товарищ генеральный секретарь, и кулаки его яростно сжались. То ли от запаха квашеной капусты, то ли еще от чего, но у рядового М. томительно вдруг засосало под ложечкой и ни с того ни с сего ему внезапно вспомнилось, как он сам сначала тащил, а потом придерживал стремянку, пока этот гад Ромка отстегивал, якобы в стирку, салатные с голубыми кремлевскими елочками, шторы. Хозяин придорожного гаштета Хромой Пауль знал русский, если уж не на "отлично", то на твердое "карашо". Увидев в дверях своего увеселительного заведения двух отважных советских воинов, геноссе Пауль просиял ослепительной, всегда вызывавшей самую искреннюю зависть Тюхина, фарфоровой улыбкой и радостно вскричал: -- Карашо, тфаю мать, таварич! Отморозивший под Сталинградом правую ногу, семь лет отмантуливший в плену бывший капрал гитлеровского вермахта о России, тем не менее, отзывался в основном положительно. -- Караганда -- карашо! -- любил говаривать он, задумчиво протирая пивные бокалы. -- Эмск, тфаю мать, зовзем карашо! Крифые Творы -- зовзем-зовзем карашо, таварич! -- А Сталинград, сукабляврот? -- украдкой подпихивая рядовому М. ногой, интересовался сержант Филин. И тут лицо у Хромого Пауля грустнело, глаза подергивались голубоватой ностальгической дымкой. -- Шталинград, на куй, зовзем-зовзем-зовзем -- карашо! -- вздыхал он и громко сморкался в полотенце. Но не из-за одного только русскоговорящего хозяина гаштет у шоссейки пользовался в гарнизоне такой повышенной популярностью. Редкий советский военнослужащий, будучи в городе по делу или в увольнении обходил стороной гостеприимную, с красным фонарем над дверью, загородную забегаловку, пиво в которой подавала краснощекая, брыкливая, как молодая кобылка, и как старомодный гужевой омнибус общедоступная, жена Пауля -- Матильда. Своими щедротами она, как правило, не обделяла никого -- ни офицеров, ни старшин, ни срочнослужащих. -- Матильда, на куй, карашо! -- показывая большой палец, рекламировал ее русофильствующий муженек. -- Официрен -- фюнфциг, утнер-официрен -- цванциг, руссише зольдатен -- бизпладна, тфаю мать, таварич! -- из-за прилавка провозглашал он и для вящей убедительности звонко шлепал ладонью по ее совершенно уникальной, твердой, как старинный комод, заднице. -- Бизнес-шмизнес! -- масляно улыбаясь, комментировал Ромка Шпырной. У Отца Долматия на этот счет было категорически противоположное мнение: -- Шпионское гнездо! -- убежденно говорил он. -- Они тут, елы-палы, сведения о нас собирают... Эй ты, таварич, а ну, на куй, еще по кружке!.. Даже тридцать лет спустя Тюхин так и не решил для себя, кто из них двоих был ближе к истине. Старшина и рядовой сели у окна, из которого лучше всего просматривалась дорога. Из русских ходиков, висевших на стене, украшенной гипсовыми ангелочками, выскочила ополоумевшая от бессонницы кукушка. Прокуковав тринадцать раз, она испуганно спряталась и тотчас же деревянная винтовая лестница, ведущая на второй, гостиничный этаж, заскрипела под ногами спускавшегося по ней человека и двум повстанцам, сначала по колени, потом по пояс, а потом и вовсе во весь рост привидился Рихард Иоганнович Зоркий -- все в той же своей бороденке, в пижаме, без шляпы, но зато в хорошо памятных Тюхину черных провиденциалистских очках. -- Ба-ба-ба! Кого я вижу: господа антитоталитарные... м-ме... коммунисты! А где же примкнувшие к вам злы татаровья?.. Ерничая, он приложил ко лбу ладонь и замогильным голосом продолжил. -- Ах, да-да-да! -- ви-ижу! Третьим глазом вижу: идут, голубчики, взявшись за руки, а злая полночь прометывается хищной совой, страшит свиными рылами!.. Лестница опять заскрипела и в зальчик, заплетая на ходу волосы, со шпилькой в зубах, спустилась фирменная Матильда. Не спрашивая разрешения, Рихард Иоганнович подсел к растерянно притихшим гостям, бесцеремонно двумя пальцами подцепив жареную сосиску из тюхинской тарелки, в три хавка сожрал ее и только после этого соизволил спросить: -- М-ме... можно?.. А мы вот тут на, так сказать, конспиративных квартирах прозябаем, в некотором смысле, скрываемся от кровожадных пол-потовцев... Любопытственная история, Тюхин: очечки-то я свои, безвозвратно, казалось, сгинувшие, у Матильдочки в комоде обнаружил!.. Ну не поразительно ли?! А, господа?! Старшина и рядовой М., мрачно переглянувшись, промолчали. Надевшая передник хозяйка, принесла Рихарду Иоганновичу двойную порцию сосисок с капустой и большущую, чуть ли не двухлитровую кружку темного, типа "портер", пива. Какое-то время ели молча. Зоркий, пережевывая, отстраненно пялился в потолок и козлиная его бородка с застрявшим в ней перышком двигалась в рифму жевкам. У Тюхина вдруг возникло совершенно непреодолимое желание дать ему по уху -- он уже даже салфетку скомкал в кулаке -- но Рихард Иоганнович и на этот раз предугадал: -- И напрасно, напрасно... м-ме... позавидовали, друг мой: пивцо-то -- не фонтан-с! Куда ему до того, что мы с вами прежде в Питере пивали, не правда ли?.. И рядовой М., который поклясться мог, что пива с этим нравственным уродом не пил ни при каких обстоятельствах, оторопело задумался. А между тем Ричард Иванович, проявив несвойственную его сволочной натуре щедрость, заказал по рюмахе гольдвассера (невыносимо сладкий, сорокаградусный ликер -- прим. Тюхина) и еще по кружке светлого альтенбургского. Матильду, которая склонилась над столиком, он игриво потрепал по щечке и, подмигнув Тюхину, неожиданно заявил: -- Нет, Тюхин, роман без женщин -- это сплошная... м-ме... мастурбация. Впрочем, что я говорю?! А главное -- кому! -- Хихикнув, Григорий Иоаннович ущипнул Матильдочку за попку и, схлопотавши подзатыльник, радостно воскликнул: -- Хороша-а, чертовски хороша!.. У отличника половой и политической не спрашиваю, с ним, как говорится, уже все ясно, а вы, вы, ваше превозлетательство, вы-то -- смогли бы?.. Только, чур, честно, как химероид химероиду, без этих ваших солдафонских комуфляжей!.. Никогда рядовой М. не видел старшину батареи в таком близком к самой натуральной панике состоянии. Пресловутая челюсть его отпала, курнявое, в веснушках, лицо непосильно побагровело, бородавка неудержимо полезла по лбу под фуражку. -- Вы что имеете в виду, милости... -- начал было он, но вовремя спохватился, взял себя в руки и продолжил уже в более свойственной еще манере. -- Шу... шу за хвамыльярнусть, шу за цынизьм?! -- Да полно вам, адмирал, ерепениться, -- скривился Рихард Иоганнович, -- То-то я не видел, как вы перед Христиной Адамовной млели! А эта-то чем хуже?! Эвон какая задница, не задница, а... м-ме... целый сундук с приданым! А-а, Тюхин?.. Рядовой М., как это всегда было с ним в присутствии беспардонных людей, смешался, по-юношески покраснел. Старшина рыцарски скрежетнул челюстями: -- Прушу Хрыстыну Удамувну нэ тругать! Хрыстына Удамувна эту усубый случай... -- Тьфу, тьфу на вас! -- небрежно махнул рукой хам в пижаме. -- Все они, в сущности, одинаковы, как противотанковые мины, от них только повреждения разные!.. -- Вот так и сказал, и победно вздернул наглую свою бороденку. -А-а, каково сказано?! Викторушка, ежели нравится дарю в вашу уникальную коллекцию... м-ме... максименций!.. Кстати, господа, -- вытирая пальцы об скатерть, сказал он, -- вы, кажется, собрались пробиваться к своим? Так вот -настоятельно рекомендую особо не торопиться, все одно дорога раньше рассвета... м-ме... не откроется ... И он, мерзавец, так при этом подмигнул, что Витюша со старшиной опять переглянулись, на этот раз тревожно. -- Вы это... вы что имеете в виду? -- покосившись на занятого протиранием посуды Пауля, прошептал рядовой М. -- Ровным счетом ничего, -- сказал Рихард Иоганнович, -- кроме вашей драгоценной жизни, господа. Сырая туберкулезная ночь, канавы, в которых запросто можно свернуть себе шеи... А между тем о заре, если, конечно, вы послушаете меня... о заре, как по мановению волшебного жезла -- заметьте, не маршальского, Тюхин! -- проклятый туман сгинет и прямая дорога до Вюнсдорфа откроется во всем своем асфальтовом великолепии!.. -- И тут он вздохнул, положил свою руку на колено Витюши. -- Я ведь к чему, господа коммунистические повстанцы: честно сказать, просто... м-ме... осточертело одиночество. Возьмите меня с собой в Россию, господа... И было заполночь. И на стене уютно тикали русские ходики. И Матильда подбивала бабки с карандашом в руке, а Хромой Пауль, ее муж и партнер, скрестив руки на груди, улыбался своей ослепительной искусственной улыбкой. И даже кран пивной сипел и фыркал, блаженные пуская пузыри... И рядом сидел бес в черных очках, который, судя по всему, знал все их планы, все тайные помыслы, все, Господи, постановления закрытого партийного собрания!.. И тут Витюша, даже не переглянувшись с товарищем старшиной, мысленно произнес: "Господи, ты же все видишь! Прости, пожалуйста, меня грешного!.." И сунул руку в карман. И снял пистолет с предохранителя. А когда он вынул его и, открыв глаза, резко повернулся вместе со стулом лицом к провокатору, Рихарда Иоганновича на прежнем месте странным образом не оказалось!.. И все так же тикали ходики, все так же чиркала карандашиком и шевелила губами Матильда, все так же, скрестив руки на груди, стоял за прилавком Пауль, лишь сморенный старшина спал, положив голову на скатерть, и рот его был приоткрыт, и камуфлированная листвой фуражка лежала отдельно -- на подоконнике... Ричард Иванович опять умудрился в буквальном смысле этого слова - раствориться . Когда Тюхин вбежал в гостевую комнату на втором этаже, телефонная трубка, брошенная впопыхах, еще продолжала раскачиваться на проводе. Витюша выругался, поднес ее к уху. Мембрана щелкнула и некто на другом конце провода, голосом все того же незабвенного Мандулы заорал: -- Але, але!.. Хто там?! Па-ачему разъединили?.. Посовещавшись, рядовой М. и старшина решили уходить немедленно. Матильда предъявила счет за все ими выпитое и съеденное, в том числе и за двойную порцию сосисок с капустой сбежавшего Р. И. Выражая пролетарскую солидарность, Хромой Пауль поднял сжатый кулак: -- Рот фронт, таварич! За сараем они остановились отлить. Стояла глубокая, совершенно безветренная ночь, до того темная, что когда Витюша зажмурился, стало даже светлее. А потом полыхнуло так, что если бы не закрытые веки, он бы ей-Богу ослеп! И тут же, практически без паузы, по обоим ушам сразу -- хлопнуло. Тюхин, очнувшись, испуганно открыл глаза и увидел чудовищный клуб ослепительного огня, быстро взбухавший там, откуда они пришли, то бишь над их родным гарнизоном. -- Адью-гудбай! -- крикнул товарищ старшина и, сорвав с головы фуражку, хлопнул ею об землю. -- Хана, Витек, нашей с тобой доблестной части п/п 13-13!.. Он все-таки подорвал склад спецтоплива! -- Кто? -- закричал рядовой М. -- Товарищ капитан Фавианов, командир нашей тайной диверсионной группы "в"! Лицо Сундукова, освещенное причудливо меняющим форму и цвет огненным облаком, походило в профиль на незаслуженно оболганного историками императора Павла Первого, глаза его нехорошо сияли, большой умный лоб отсвечивал. -- В дребезги! В щепки! -- вдохновенно выкрикивал он. -- В пух, бля, и в прах с радиусе ста семидесяти пяти метров! -- И что, и... и не жалко?! И неужто ни сколечко не жалко?! -- А чего теперь жалеть-то?! -- сглотнув, сказал старшина. -- Нога все это, Витек! Знаешь, как это бывает: ампутируют у бойца ногу, ее уже по всем законам арифметики нет, а она все болит, болит. Фантом все это, Тюхин. И мы с тобой -тоже фантом. Одна сплошная боль мы с тобой по тому, что было, по тому, что похерено... А дополнительный ужас в том, Тюхин, что даже боль наша и та - фантомная ... Огненный клуб, побагровев, понемногу погас, растаял во мраке ночи так же бесследно, как это умел делать некто недосказуемый и неуловимый, всякий раз возникавший на тюхинском пути под новым, совершенно неожиданным именем. Но темнее не стало: затрещали недалекие выстрелы, небо вспороли осветительные ракеты, над крышей казармы взвилось легкое, как шифоновый платок затраханной вусмерть Х. А., пламя. -- Прощай, не горюй!.. -- прошептал старшина Сундуков, и до Витюши только теперь дошло, что говорит он как-то странно, абсолютно не укая , а еще он подумал, что эта метаморфоза до удивления напоминает феномен Василь Васильича Кочерги, целый год службы проговорившего только на украинском, да еще в самом самостийном его, заходняцком варианте, и вдруг, после того, как ему кинули соплю на погон (присвоили звание ефрейтора), заявившего на чистейшем, без намека даже на акцент, русском: "Ну вот, это уже совсем другой разговор!" "Значит, такие получаются пирожки с луком-с-яйцами!" -- подумал Витюша, любуясь озаренными протуберанцами пожара титаническим лбом будущего адмирал-старшины. -- "Значит, не так уж и далеки были от истины наши давние, юношеские подозрения, что старшина, как и все прочие истинно русские люди, попросту валяет ваньку, прикидываясь Сундуковым, что по ночам в клубе на белом рояле он с упоением играет Шуберта, а вернувшись в офицерское общежитие, до зари читает с фонариком под одеялом, отца Павла Флоренского и Джеймса Джойса..." Там же, за сараем, товарищ старшина Сундуков поделился с Тюхиным самым сокровенным -- своей автобиографией. Детдом. Трудное послевоенное детство. Ремеслуха. Завод. Армия. И вдруг на последнем месяце срочной службы неведомый, как бы свыше, Голос: "Останься на сверхсрочную!" "Зачем?!" -- несказанно удивился уже собравший дембильный чемодан младший сержант. "Значит, так надо!" -- сказал ему Голос. И будущий старшина батареи по-армейски беспрекословно подчинился. -- И вот сейчас, семнадцать лет, а точнее -- мгновений, спустя, -- задумчиво сказал Иона Варфоломеевич, -- после всего, что мне пришлось пережить и испытать, в том числе и от тебя, рядовой Мы, я на тот свой наивный до невозможности вопрос: "Зачем?" отвечаю себе так: "А хотя бы затем, чтобы как можно дольше видеть в строю грудь четвертого, точно такого же, как я, настоящего человека !.." Моча наконец-то иссякла. Аккуратно застегнув ширинку, товарищ Сундуков, глядя вдаль, на зарево, произнес: -- Ну что ж, вот, кажется, и пришла, Витек, пора прощаться. Не скрою, говорю эти слова с болью, потому как предчувствую: без меня ты пропадешь. Утешает мысль о том, что если ты и пропадешь, то пропадешь за Родину. Верю. Заранее горжусь. С хутора приказываю уходить без промедления. Своему шакалу очкастому передай: попадется под горячую руку -- шлепну, не задумываясь. Ну -- будь!.. Мы крепко, со слезами на глазах, обнялись. -- Пора! -- посмотрев на компас, решительно сказал товарищ старшина. Поглядывая на часы, служившие ему компасом, старшина зашагал вперед, на полымя, а когда шагов через пятьдесят красно-синяя секундная стрелочка вдруг замерла, отстегнул от пояса саперную лопатку и, бдительно оглядевшись по сторонам, прошептал: -- Похоже, здесь! Когда он закопался уже по грудь, я все-таки не удержался и спросил: -- Вы это... вы, товарищ старшина, чего делаете? От неожиданности услышанного он даже распрямился. -- А где же твоя солдатская смекалка, рядовой Мы?! -- покачал Сундуков мудрой своей головой. -- Ведь если по земле нельзя, а по небу нет никакой физической возможности, остается один выход... -- Прокопаться под поверхностью! -- пораженный простотой и одновременно гениальностью старшинского замысла, пробормотал я. Вот так под покровом ночи, посреди капустного поля наша боевая группа "а" разделилась на две. Группу "а-примо", взявшую под землей курс на Вюнсдорф, на штаб Группы Советских Войск в Германии (ГСВГ), возглавил товарищ старшина Сундуков. Группу "а-секондо" -- оставшуюся дожидаться возможного утреннего открытия дороги возглавил ваш покорный слуга -- рядовой М. Трудно, да что там трудно! -- практически невозможно передать простыми человеческими словами те чувства, которые обуяли меня, когда я, встав на колени, заглянул в космически бездонную глубину ночного подкопа. Пожалуй, только стихи, сочиненные мной многие годы спустя, способны, хотя бы в какой-то степени, выполнить эту задачу. Вот они:

Баллада о пропавшем без вести. На ладони поплевал и взялся. Вот уже по сердце закопался. Вот уже -- глядите! -- с головой скрылся, как в окопе под Москвой. До зари под звяканье металла глина из могилы вылетала. Это было в среду. А в четверг полетело воронье наверх из железа клювы -- вбогавдушу!.. В пятницу -- клубами дым наружу из могилы странной повалил! Я нагнулся и что было сил гукнул вглубь, во тьму... Но мне на это никакого не было ответа: ни плевка, ни свиста, ни рожна, ни покрышки, Господи, ни дна...

Увы, увы! -- вместо того, чтобы скоротать ночь в кустах, я вернулся в гаштет с красным фонарем над входными дверями. Мало того, прямо какой-то черт меня дернул вернуть Хромому Паулю три несчастных пфеннига, которые я задолжал ему еще тогда, в юности, той самой злополучной ночью, после которой этот коварный фриц притащил забытые мной и Колькой-Артиллеристом автоматы на КПП. -- Данке шен, дорогой геноссе, за твое гомерическое долготерпение! -- сказал я, выкладывая на прилавок три маленькие монетки (монетки, опять -- монетки!..) по одному пфеннигу. Когда до Хромого Пауля дошел наконец смысл происходящего, он, дико всплеснув руками, завопил: -- Это зовзем-зовзем-зовзем-зовзем карашо, тфаю мать, на куй, таварич! И просияв, выставил мне от фирмы литровую бутылищу "корна" (кукурузная, пропади она пропадом, водка -- прим. Тюхина). Вот она, падла, меня и погубила! Бог его знает, может туман над дорогой и впрямь рассеивался на заре, но я этого как-то не заметил. Во всяком случае в голове у меня все окончательно помутилось. И вообще. Или корн оказался какой-то не совсем такой. Не знаю. Не помню. Помню, как втроем пели "Катюшу". А потом мы с Матильдой оказались почему-то на белом рояле и тоже какое-то время пели. А потом и вовсе плясали обнаженные. Тьфу, и вспоминать-то противно!.. Зачем-то падали с ней вдвоем на колени перед благородным Паулем... Григория Иоанновича помню. Помню, как он ползал на карачках передо мной, умоляя куда-то смываться пока не поздно. "Минхерц, -- кричал он. -- Да вы что, совсем уже узюзюкались и озвезденели?!" Короче, ближе к вечеру в спальню Матильды со страшным грохотом вломились эти выродки: Гибель, Гусман, Иваненко, Петренко и Сидоров. -- Хенде хох! -- хором вскричали они. Вот так меня и взяли совершенно, извиняюсь, голенького, господа.

Глава семнадцатая

И разверзлись хляби небесные...

Когда я проснулся, проклятый вой продолжал раздаваться в ушах: Улла... улла... улла... улла..." Г. Уэллс. "Борьба миров"

Господи, до чего же все, в сущности, одинаково, скучно, до истомы, как у нынешних корифеев, бездарно!.. -- слепящий свет рефлектора, сменяющие друг друга, но по сути ничем друг от друга не отличающиеся, следователи, и вопросы, вопросы, вопросы, вопросы... -- Фамилия? -- Имя? -- А если честно, как левинец -- левинцу? -- Куда вы дели труп зверски замученной вами Христины Адамовны Лыбедь? -- А где же тогда Виолетточка? -- Кто взрывал пищеблок? -- Назовите инициалы этого Шопенгауэра. -- Перечислите всех остальных членов вашей преступной организации! -- Кто такая Даздраперма Венедиктовна? -- Где Сундуков? -- Какой еще адмирал?! Вы что, издеваетесь, что ли?! -- Где заложено второе взрывное устройство с часовым механизмом? -- Причем здесь мыльница? -- Кравчук?! -- Минуточку-минуточку, а Толстой Б. кто такой? -- Ваша агентурная кличка? -- Сколько половых актов вы способны совершить за ночь? -- Вы что -- заяц, что ли?! -- В таком случае -- кто вы, Тюхин? И мой тягостный вздох, мое безнадежное, из последних сил: -- Ах, не Чубайс я, не торговец лесом, не расстреливал несчастных по темницам... -- Опять -- Вальтер фон дер Гутен-Морген?! -- Нет, это уже -- Чепухаустов. -- Вы когда-нибудь крокодилову мочу пили?.. Сейчас попробуете! Крокодилов!.. Живенько-живенько!.. -- Ну и каково? -- ... -- Ну вот, а еще говорят, что таких, как вы, за три раза ломом не зашибешь!.. Фамилия?.. -- Да не ваша, не ваша, Эмский! Меня интересует настоящая фамилия, имя и отчество того, кто по неосторожности оставил свою шляпу на "коломбине". Знаете, что мы обнаружили в этом, с позволения сказать, головном уборе, Тюхин? Портативную радиостанцию инопланетного производства! -- Вот именно -- в виде слухового аппаратика!.. Курите?.. Петренко, спичку!.. Я вас внимательно слушаю... -- Та-ак!.. Вот оно что!.. А часики, говорите, улетели?.. Ах, подарили!.. Кому? -- Так арфистке, в конце концов, или аферистке?! -- А как вы к Хасбулатову относитесь? -- А к отцу Глебу Якунину? -- Молча-ать!.. -- А причем здесь знаменитый футболист Ларошфуко?! Как-как вы сказали?.. А ты Иванов записывай, записывай: "У солдата СПИД, а служба идет." Та-ак! Лихо... Так кто, вы говорите, свинину заразил?.. Тихо-тихо!.. Иваненко, Петров!.. -- А каково теперь?.. Не понял!.. А ну-ка четко, членораздельно!.. Сидоренко, верни ему челюсти!.. Так-так, я весь внимание!.. "Смеется тот, кто смеется, будучи под следствием"?.. Правильно я вас понял?.. А ты записывай, записывай!.. -- Ну нет, вот это уж увольте -- стихов читать не надо!.. -- Вы что, глухой, что ли?! -- Сиде-еть!.. -- Ваше истинное воинское звание, рядовой М.?.. То есть в каком это смысле -генералиссимус?.. А причем здесь пуговицы? Какая-какая? Четвертая?! Слушайте, вы что, опять крокодиловки захотели?.. -- Вы коммунист? -- Значит, демократ?.. -- Ах, патриот?! Скупые мужские слезы катятся по моим старческим морщинам: -- Да Тюхин я, Тюхин, окончательный и бесповоротный Тюхин, милые вы мои, дорогие, хорошие... О!.. Мрачные своды узилища. Я на нарах гауптвахты, в одиночной камере смертников. По иронии судьбы -- в той же самой, в которой сидел Рихард Иоганнович. До расстрела еще целая ночь. От нечего делать изучаю надписи на стенах. Их много. Они разные. Вот некоторые из них: "Нет в жизни счастья. Р. Шпырной". "Майор Лягунов -- конь с яйцами!" "1961-1964. ДМБ!" "Позор на всю Европу, тому кто вытрет пальцем... слезы". "Краткость -- сестра Тантала". "Солнышко садится в море, а мы, гады, в лужу!" "Сундук -- дундук!" "Дембиль неизбежен!" "В эксплуатации человека человеком есть одно бесспорное достоинство -человечность." И тем же иезуитским почерком, тем же химическим карандашиком: "Умираю, но не сдаюсь! Рихард З." "Все дороги ведут туда, где нас пока еще нету." "Жди, Тюхин, когда рак легких свистнет!" "В конце концов и Кащей Бессмертный хворал. Непроходимостью жизни." "Коммунизм, -- сказал Тюхин, -- это светлое прошлое всего прогрессивного человечества." Господи, да когда же я это говорил?! Какая же все-таки сволочь этот мой Ричард Иванович! Даже не сволочь, хуже! -- козел ! Старый вонючий козел-шестидесятник -- с рогами, с хвостом, с копытьями! А это, это еще что?! Нет, граждане, вы только послушайте! А ведь интеллигентом прикидывается:

Из цикла "Гласность" Из башки всю дурь повыдуло, пока был разинут рот... Пусто во поле без идола! Здравствуй, жопа, -- Новый Год!

Подпись под сим безобразием отсутствует, но почерк все тот же -- с каверзными заковыками. Судя по содержанию, писано под впечатлением от того самого Крокодилова. Одаренный, замечу, живодер!.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Господи, что же мне все-таки сказать тебе в эту последнюю перед казнью ночь? А сказать вроде как и нечего, ибо все уже, пожалуй что, и сказано, Господи. Да и что такого нового , Тебе еще не ведомого могу я напоследок сказать?! А впрочем, вот что я скажу Тебе с горестным вздохом: ты уж, пожалуйста, не суди нас, иродов несусветных, чересчур строго. Мы ведь, ежели всерьез, не такие уж совсем пропащие, мы, Господи, отуманенные . Вздохни, Всемилостивец, сокрушенно, сотвори движение воздушное, развей эту окаянную мглу, открой нам, незорким, дорогу ! И мне, и им, мною совращенным, и ему, меня совратившему... Всем, всем, и правым, и супротивным, всем, как есть, Господи!.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . ...Снилось зеркало в коридоре казармы, то, после которого Тюхину всегда почему-то хотелось подзаправиться , и он, если, конечно, в кармане были марки, бежал в солдатскую чайную. Тюхин глянул в него, но вместо себя увидел все того же Рихарда Иоганновича З. И поскольку Р. И. был растрепан, Тюхин вынул из кармана расческу, и отраженный тоже вынул расческу. Тюхин причесался, и отраженный тоже причесался. "Ах, ты, гад!" -- незло подумал Тюхин. И тут Ричард Иванович взял да и показал ему язык. Тюхин, само собой, хотел послать его куда следует, но вместо этого вдруг больно прикусил свой язык , тоже, к сожалению, высунутый... И от боли в сердце проснулся. И снова заснул. И приснился ему быстро бегущий куда-то ефрейтор Шпортюк. Тюхин хотел по-дружески остановить его, направить на путь истинный, но Шпортюк вдруг окрысился . "Я тебя, козла, прирежу! Будешь спать, я тебе всю морду испещрю!" -- закричал он. "Ну и черт с тобой!" -- сгоряча сказал Тюхин и очутился вдруг в Тютюноре. И было утро. И цветущая степь-цыганка, в ситцевой юбке, с монистами на шее, шла на свидание. И под мышкой у нее был тюхинский совершенно шпырной роман под названием "Хождение по макам". И, ликуя, Тюхин пал перед ней на одно колено, и воскликнул прозой: "Ах, вовеки незабвенная арфистка Муза, можно ль мне, тоже на 1/16 таборному цыгану, предерзостно куснуть тебя за девичий локоток, коим бережно придерживаешь ты мое мерзопакостное произведение? О, не бойся, я не больно, а напротив с превеликой нежностию, как пирожное!.." И она, подарив ослепительной, как у Пауля Шопенгауэра, владельца вышеупомянутого гаштета, улыбкой, в ответ промолвила: "Кусай, касатик! Только быстро, пока я не успела упомниться!" А кусать-то оказалось нечем... А потом вдруг приснился эскалоп в подполковничьих погонах. Находясь в непримиримой оппозиции, он вел тайную агитацию среди подсвинков. Что характерно, происходило это посреди той же тютюнорской степи. И пахло полынью. И на дальнем плане широким шагом шла на закат Ебена Мать -- Христина Муттер Клапштос, а заместо солнца в бездонных предвечерних небесах висел супергипергравидискоид с незатейливым, но мудрым именем -- "Мир будет сохранен и упрочен, если народы возьмут дело сохранения мира в свои руки и будут отстаивать его до конца". И жизнь продолжалась. Но вдруг стоявший за штурвалом Марксэн Трансмарсович нажал не на ту кнопку и величественный аппарат, на глазах уменьшаясь в размерах, покатился с поднебесья в ковыль-траву -- серебряным долларом, рублем, полтинником, гривенничком, и вот уже и вовсе -- пфеннигом... Тюхин, кряхтя, наклонился, чтобы подобрать злосчастную, всю жизнь ему сгубившую монетку. И тут раздался звук! И он в ужасе вскинулся на нарах, и с облегчением перевел дух: скрежетал замок. Ночь прошла. Настало утро возмездия... Чтобы мы полюбовались на дело рук своих, они, шакалы, повели нас на расстрел кружным путем: мимо сожженного, зияющего слепыми глазницами бывших окон, остова пищеблока; через спортплощадку наискосок -- в техпарк, от которого осталась, по сути, одна огромная, наполненная фосфорически светящейся радиоактивной водой, воронка; они провели нас мимо родной казармы -- горько и больно было смотреть на то, что от нее уцелело!.. Возле еще дымившихся развалин клуба, как раз у чудом сохранившейся, декапитированной* ракетной нашей установки, я шепотом спросил шедшего рядом, такого же, как я, вневременного и безрем[cedilla]нного, измордованного, со связанными за спиной руками, товарища Фавианова: -- Ваши художества? Шедший с гордо поднятой головой, артистично-кудрявый красавец-капитан тихо, но решительно опроверг: -- И вы могли подумать, что у меня рука поднимется сжечь культурное учреждение?! О, нет, нет и нет. Эту героическую операцию осуществил лично командир нашей засекреченной диверсионной группы. -- Кто он, если не секрет? -- Ах, разве же могут быть секреты от товарищей по борьбе?! Это сделал геноссе Рихард, наш боевой друг и бесстрашный руководитель. -- Григорий Иоаннович?! -- не сдержался я, -- Гришка?! Конвоиры встревоженно защелкали затворами. "Так вот, вот оно почему!.. вот зачем он... вот ведь оно как... эх!.. а ты!.." -- пронеслось у меня в голове. Остаток пути до свинарника мы проделали в молчании, горестно, и в то же время с сознанием выполненного долга, взирая на царившую окрест мерзость запустения. Светало. С неба сеяло что-то невзрачное, похожее на протечку от соседей сверху, тепленькое, с привкусом известки. За деревянным хозяйством Вани Блаженного нам развязали руки. Их было пятеро: Гибель, Иванов, Петров, Сидоренко и неведомо откуда взявшийся рядовой Гуськов -- наш бригадный кочегар, проспавший, похоже, не только недавний всеобщий уход, но и свой собственный, в прошлом году состоявшийся, дембиль. Все пятеро были грязны, худы, оборваны. Они виновато шмыгали носами, прятали глаза, переминаясь с ноги на ногу, -- словом, выглядели так жалко, не по-мужски, что сердце сжималось от сочувствия к ним, соплякам несчастным. -- Последние желания будут? -- разглядывая носки своих дырявых, реквизированных, должно быть, у Пауля, резиновых сапог, уныло спросил мой бывший ученик Гибель. Я хотел было попросить традиционную сигарету, но вспомнил, что с куревом у них напряженка, а еще вспомнил вдруг, что вроде как и не курю уже черт знает сколько лет, что бросил это идиотское занятие еще в 85-м, и правильно, елки зеленые, сделал, потому как дохал уже к тому времени по утрам, как чахоточный в последнем градусе -- минут по сорок после подъема -- я вспомнил этот ужас, и только вздохнул, только махнул рукой: -- Да идите вы куда подальше со своим сраным куревом! И они, как по команде, засуетились, принялись шарить по карманам, но так ничего и не нашли, и от того еще больше скисли. И тут товарищ капитан, тряхнув кудрями, воскликнул: -- Прошу минуточку внимания! В страстной получасовой речи товарищ Фавианов выразил горячее желание все-таки прочитать с выражением отрепетированные им еще к ноябрьским праздникам "Стихи о советском паспорте". -- Что ж, это ваше святое право, -- зябко поежившись, пробормотал диктатор Гибель. Если я что-то в жизни и не терпел по-настоящему, так это вареный лук в супе, звонящих по домашнему телефону поклонниц и поздние стихи Владимира Владимировича. То есть умом я, конечно, понимал, что суп без лука -- это не суп, что поклонницы потому и не дают мне покоя, что неравнодушны. Я готов был скрепя сердце признать, что Маяковский, если трезво разобраться, поэт эпохальный. Но чтобы заучивать его наизусть, как таблицу умножения, чтобы сходить с ума по этой гудящей опоре линии высоковольтных электропередач?! О, это всегда было выше моего тюхинского разумения! А посему, когда капитан Фавианов театрально простер правую руку и вскричал: -- В. В. Маяковский. "Стихи о советском паспорте"!.. -- короче, когда он, подстать автору, громко объявил свой последний в жизни концертный номер, -- я сжал кулаки, стиснул зубы, зажмурился и трижды повторил про себя: "Спокойствие, Витюша! Нервные клетки не восстанавливаются!" Но вот когда я услышал это, совершенно, на мой взгляд, отпадное: "Я волком бы выгрыз..." -- и меня вдруг мелко затрясло, и затрясло не от сардонического смеха, как случалось прежде, а бес его знает от чего, может, даже от волнения, когда дыханье мое пресеклось, когда у меня аж дух захватило, как на том горбатом мостике через Лебяжью канавку! -- "К любым чертям с матерями катись, любая бумажка. Но эту... По длинному фронту..." -- и т. д. и т. п.; вообщем, когда я вдруг прозрел , то бишь открыл глаза, он уже вовсю рубал затхлую атмосферу нашего неведомо куда летящего, безумного бестиария своей острой, как чапаевская сабля, артистической ладонью. Глаза его по-комсомольски сияли, чуб подпрыгивал в такт косым кавалерийским взмахам руки! Я перевел глаза на стоявшую напротив зондеркоманду и мурашки побежали по моему, покуда еще живому телу: все, как один, они, уже не сдерживаясь, плакали, размазывая сопли по замурзанным щекам. А когда он, дорогой товарищ Фавианов, вдохновенный, родной, с такими же, как и меня, следами жестоких пыток на лице, когда он, сверкая глазами, продекламировал ударное, заключительное: "Читайте, завидуйте, я -- гражданин Советского Союза", -- и так это было здорово, что даже петух на последнем слове не испортил впечатления! -- когда он прочитал это и... зарыдал, я, елки зеленые, зарыдал тоже. А они, в подавляющем большинстве ученики мои, сами, безо всякой на то предварительной команды, вскинули АКМ-ы и, глотая слезы, с трудом ловя мушки в прорези прицелов, на мгновение замерли, говнюки невозможные, хунтисты проклятые! И кусающий губы, запрокинувший голову в небеса -- это чтобы слезы его незаметно смешивались с влагой небесной -- Гибель, голосом, дрожащим от гордости за свою бывшую Родину и одновременно -- от несчастья и стыда за настоящую -скомандовал: -- По врагам гарнизонной Конституции -- а-агонь! И взблеснули молнии! И грянул гром! И разом, как будто прорвало трубы, хлынул ливень, разверзлись хляби небесные! Мне попало, кажется, в грудь и в плечо. Я, естественно, упал, как подкошенный, в смрадную, вскипавшую дождем жижу свиного помета. Уже остановившимися глазами увидел я, как диктатор Гибель наклонился, проверяя не жив ли я, а потом, распрямившись, добил меня в лоб из у меня же отобранного пистолета "макарова"...

Древо Спасения, или Беседы при ясной Земле

И лился на землю дождь сорок дней и сорок ночей. Первая книга Моисеева

Свет сменялся тьмой, тьма снова светом, а дождь все лил, лил, ни на секунду не прекращаясь. И ночью ему казалось, что это черная лебедь, тоскуя, бьет над ним шумными крылами, а днем -- что это лебедь белая. И так, сменяя друг друга, две верные подруги Тюхина -- черная, как Одиллия, Виолетточка, и белая, как Одетта, Христина Адамовна, попеременно плещущие крылами, как двуипостасная балерина Плисецкая, тоскуя, метались над ним, такие разные и в то же время одинаково скорбные, как бы являвшие собой олицетворение марксистской теории единства противоположностей. И вот однажды лебедь белая, отчаявшись добудиться его, стала бить его по щекам своими сильными, как при жизни, крыльями, причитая: "Ой же встань-проснись, сокол ясный, Викторушка, иль не слышишь, милой, как томлюсь над тобой, как молю у тебя сатисфакции!.." И Тюхин, несусветно отзывчивый, человечный Тюхин не выдержал и на этот раз: застонав, пошевелился, потянулся к чему-то округло-белому, двуединому, даже в посмертье, притягательному. -- Ах, я сейчас, сейчас! -- радостно вскричала большая белая птица, и отметнулась куда-то в сторону, пытаясь торопливо избавиться от бутафорского оперения своего. И тут сверкнула молния, грянул гром, и Тюхин, вздернувшись всем гальванизированным телом своим, очнулся, вскинулся, ошалело моргая, огляделся вокруг, и все вдруг вспомнив, спохватился, затормошил рядом лежавшего: -- Товарищ капитан!.. Эй, товарищ капитан, слышите?.. Но товарищ капитан Фавианов, открытый рот которого был полон воды всклень, не слышал уже ничего, кроме этого бесконечного, безумного, как овации в Большом концертном зале "Октябрьский", шума дождя. -- О, как ты прав, Господи, -- прошептал рядовой Мы, -- он сыграл свой коронный номер с блеском... Пошатываясь, он встал и пошел. И дождь был как занавес, и никак не находился в его складках выход на освещенный софитами просцениум. И воскресший все путался, блуждая, как чужой. И сначала было по щиколотку, а когда море снова, как в былые дни, чуть не стало ему по колено от помутившей рассудок, точно хмель, сладкой отравы под названием "Тоска по Тюхину", он вспомнил вдруг притчу про Учителя и двенадцать его учеников. Как Учитель пошел однажды по морю, яко по суху, и как пошли за ним ученики одиннадцать след в след, как и положено прилежным ученикам, а двенадцатый, Фома-неверующий, своим собственным путем. И когда ему стало по пояс, он закричал: "Учитель, мне уже по пояс!" А когда ему стало по грудь, он закричал еще громче: "А вот уже и по грудь! Учитель! Ты слышишь?" А когда вода подступила к самому горлу, Фома возопил: "Так ведь тону же, Господи!" И тогда Назорей оглянулся и молвил так: "А ты бы, Фома, не выпендривался, а шел бы, как все, по камушкам!" И показывая, как и положено наставнику, как это делается, переступил с одного камушка на другой... Как все, о как все, Господи, как весь мой неимоверный народ! До конца, до пули в лоб, до последнего, с облегчением, вздоха... ...И переступая со ступенечки на ступенечку, медленно, как бывает, когда голова болит даже во сне, когда боишься даже там, в иной реальности, ненароком взболтнуть ее, вот так же осторожно, медленно-медленно, не дыша, он со ступенечки на ступенечку поднялся по лесенке в фургон дежурной радиостанции. В тамбуре, там где они умывались и брились, рядом с вафельным полотенцем на гвоздике висело квадратное зеркальце. Окровавленный, бледный, как у призрака, лик с большущей дырой во лбу отразился в нем. "Ну вот, -- вздохнув, подумал новоявленный Лазарь, -- глумился над Кузявкиным, над его смертельным ранением, вот Господь и наказал тебя..." Он открыл ящичек аптечки, потянулся было за йодом, но тут на глаза ему попался пустой флакон из-под одеколона "Эллада" с безрукой богиней на этикеточке. Тюхин вспомнил, как они с Бобом, в самый что ни на есть разгар Карибского кризиса, подошли к Василь Васильичу Кочерге, жмоту несчастному: "Вася, друг, дай пузырек!" -- "Зачем?" -- "Надо, Вася! Во-о, как надо: души горят!.." -- "Тю-ю, та вы шо -- сказылись, чи шо?! А мэни нэ надо?! Вам для баловства, а мэни брыться надо..." -- "Вася, бра-ат, ты что не видишь, какая обстановка?! Может, сегодня же, Вася, сраженные пулями, пошатнемся, окропим немецкий снежок русским клюквенным сиропчиком! А ведь пули-то в тебя, Вася, а мы их своими грудями, которые нараспашку, которые горят, Вася!.. Слышь, ну дай пузырек!" -- "Ни-и, мэни брыться надо..." Полдня ходили за ним как тени, пока не дрогнул, не дал слабину, истукан твердокаменный: "Та шоб вас разорвало! Ну бис с вами! Вот поброюсь, так шо останется, то -- ваше!" И побрился. И сказал на чистейшем русском: "Нате, гады, подавитесь!" И Тюхин с Бобом ошалело глянули друг на друга, ибо на самом донышке осталось в полном дотоле пузыречке. И благоухал после этого Василь Васильич, кочерга чертова, аж до самой своей демобилизации. А еще в аптечке лежали зачем-то пассатижи, да-да те самые, которыми драл ему бородавку Митька Пойманов, и дедулинская гайка, и голубая мыльница с обмылком, и Ромкина бритва. И забыв про йод, Тюхин побрился перед зеркальцем -- у-у, какая дырища, палец засунуть можно! -- обмылся дождевой водой, утерся вафельным полотенчиком, подушился незабвенным васькиным одеколончиком. По крыше фургона хлестал ливень. Ветер был такой сильный, что "коломбину" раскачивало. Бренчали растяжки телескопической антенны. Скрипела фанера. Тюхин сел за рабочий стол оператора и щелкнул тумблером приемника. Шкала осветилась, и это было настолько неожиданно, что Витюша вздрогнул. "Ах, ну да, ну да, -- с забившимся сердцем сообразил он, -- выходит, аккумуляторы еще не сели." Он крутанул ручку настройки и вдруг услышал далекое-далекое, в шорохах и потрескиваниях эфира: -- Говорит Москва. Передаем сигналы точного времени. Последний, шестой сигнал соответствует... Опрокинув пустую бутылку из-под шампанского, он потянулся к ручке регулятора громкости, врубил его на всю катушку. И вот, когда шесть раз пропикало, грянула музыка, от которой он встал, и, вытянув руки по швам, замер, и так и простоял, пока шкала приемника не погасла окончательно... И была ночь, полная бесконечных раздумий. И за фанерными стенами фургона ревела буря, гремел гром, блистали молнии в эфиопском мраке ночи. И под утро налетел шквал, и кузовную часть "коломбины", расшатанную титаническими телесами неукротимой Царь-Лыбеди, сорвало с крепежных болтов и она, подобно Ноеву ковчегу, закачалась на волнах неимоверного потопа. Три дня и три ночи, и еще три дня и три ночи обезумевшая стихия швыряла фургон, испытывая его обеими безднами попеременно. И вот наконец, на девятый после злополучного расстрела день жалкая скорлупка ударилась во тьме о невидимое препятствие, разбилась вдребезги, и Тюхин, захлебываясь, крестьянскими саженками с пришлепом поплыл наугад, и на рассвете, когда над горизонтом зажглась вдруг внезапная, точно тумблером щелкнули, заря, алая, Господи, как в Пицунде, где он, Господи, каждый Божий год до начала этого послеавгустовского безумия отдыхал с женой, и было так привычно, и никто не стрелял, Господи, и вот он, отчаянно работая руками, увидел впереди точно такую же алую зарю, а еще среди парных, мутновато-теплых волнующихся хлябей узрел он дерево, и приободрился, и доплыл до него, и, напрягая последние силы, вскарабкался на ветку. И было это, повторюсь, на девятый после Гибели день. А древо он, возблагодарив Бога, окрестил Древом Спасения. И когда совсем рассвело -- полнеба объяло багряным, как утраченное знамя бригады, заревом -- прямо над собой, в густой листве тополя увидел Тюхин висевшего на обрывке им же привязанной антенны товарища подполковника Кикимонова, начальника финансовой части бригады, и узнал это дерево, и прошептал: -- Дивны дела Твои, Господи!.. И Тюхин перевел дух, присмотрелся и пришел к выводу, что если человек висит, значит так ему и надо. Да, по правде сказать, и товарищ Кикимонов с их последнего свидания изменился мало: то же великое изумление было запечатлено на лике его, словно сунув голову в петлю, он увидел там нечто такое невозможное, что глаза удивленно выкатились, вывалился язык. А заря между тем разгоралась все ярче. Казалось, еще немного, еще мгновение -и над горизонтом просияет наконец то самое светило, которому, как известно, нечего делать в сумеречных мирах Возмездия. И все счастливо прояснится . Но сердце учащенно билось, время шло. Достигнув апогея, зарево пошло на убыль, побагровело, поблекло, как лицо спившейся с круга Матушки-Кормилицы. И вот незримый тумблер опять щелкнул, и небо погасло. И Тюхин, сглотнув невольный комок, прошептал: -- И все равно, все равно, Господи!.. Поудобней устроившись на ночь в развилке ствола, он попытался заснуть. Он честно зажмурился, стал считать до десяти и обратно -- по-русски, по-польски, по-английски, по-немецки, на иврите, на санскрите, по-лемурийски, на языке мфуси... Но не спалось! Хоть убей, не спалось, милые вы мои, дорогие и, как я, грешный, ничегошеньки в происходящем не понимающие!.. О нет, не спалось... Даже с подобранными коленями, в позе зародаша, даже с пулей во лбу вечным сном не спалось... И тогда, отчаявшись, рядовой Мы предложил: -- Товарищ Кикимонов, может, поговорим? Не возражаете?.. И товарищ подполковник Кикимонов сучком в знак полного своего согласия. Для начала Витюша поведал ему какие удивительные названия бывают у радиоантенн: диполь, штыревая, бегущая волна, телескоп... -- Та, что у вас на шее, это "наклонный луч", подполковник, -- сказал Витюша. -- О, сколько поэзии в этих словах, не правда ли?.. Вы любите стихи, Кикимонов? Благоговейное молчание было ему в ответ. Шелестела листва. Плюхали об ствол угомонившиеся к вечеру волны. И Витюша глубоко вздохнул, закрыл глаза и, вытянув свою, такую по-мальчишески худющую, длинную шею, тихим голосом начал:

Я бросил пить, я прошлым летом на все, как есть, махнул рукой, а он -- опять за мною следом, солдатик, стриженый такой. Мы тезки с ним и одногодки. Веселый, в цыпках на ветру, он тащится за мной в пилотке, все тащится за мной в пилотке, и в дождь и в снег -- за мной в пилотке, покуда весь я не умру...

А потом он прочитал ему еще одно стихотворение, и еще одно. А еще он прочитал товарищу Кикимонову свою "Омшару"... Никогда, никогда в жизни у Тюхина не было такого благодарного слушателя! Затаив дыхание, товарищ подполковник внимал Витюшиным ламентациям и поощренный вниманием старшего по званию рядовой Мы все читал, читал!.. И словно убаюканные музыкой его стихов, улеглись волны, стих ветер, дивным серебряным светом озарилась тополиная листва, серебряная дорожка пала на присмиревшие воды. И поначалу впавший в транс Витюша не замечал этих волшебных перемен, но вот вдруг забыл строчку, что случалось с ним крайне редко, а коли уж быть совсем точным, не случалось никогда, даже если он запивал по-черному, а тут вот -- забыл, словно запнулся, как смертельно раненый, на бегу, и растерянно замер, посмотрел на онемевшего от восторга слушателя, как будто он мог подсказать ему забытое, но товарищ Кикимонов не шелохнулся и тогда Витюша, закатив глаза под лоб, запрокинул голову, мучительно вспоминая, и вдруг из уст его, вместо проклятой концовки, судя по всему -- раз уж она забылась -неудачной, вырвалось это вечное, всем на свете поэтам присущее: "Ах!" На очистившемся от облаков, полном звезд, небе сияла огромная... тут Витюша чуть не обмолвился -- Луна, но в том-то и дело, что была это никакая не Луна, а такая... такая несусветная , как все, почти все в этом клиническом повествовании, такая знакомая по съемкам из космоса, голубая такая, синяя и белооблачная, лесная, желтопустынная, в снежных чепчиках полюсов, его родная планета. -- Земля! Земля! -- вскричал Витюша, как впередсмотрящий с мачты. -- Товарищ подполковник, Земля, елки зеленые!.. Она была большая -- в полнеба -- и, как нарочно, тем самым боком, той освещенной стороной, где простиралась их, с товарищем Кикимоновым, такая, даже с подлунной высоты необозримая, Родина, вся разом -- от Балтики до Камчатки, от Тютюнорских степей до вечных арктических льдов. Сначала Витюша видел только крупные объекты: Волгу, Крым, Кольский полуостров, Ладогу, прожилку Невы, но вот глаза его увлажнились и сквозь волшебные увеличительные линзы слез стали видны подробности: маленькая речушка под Рязанью, где он ловил раков с сестрой Есенина, поле под Тамбовом, по которому деловито ползал дедулинский трактор, хохляцкую, беленную известью хату на берегу Южного Буга, на окраине города Хмельницкого и на скамейке у крылечка постаревшего, седоусого Василь Васильича с козьей ножкой в руке. И негромко, чтоб ненароком не потревожить всех, заснувших вечным сном среди белого дня, Витюша окликнул: -- Вася!.. Василь Васильич!.. Эй, сержант Кочерга, это я рядовой Мы! Как слышишь меня? Прием. И вдруг Витюша увидел, как Васька, хохол чертов, поднял голову и, из принципа по-украински, отозвался: -- Эх, чую тоби, Тюха, чую!.. Не дуже гарно, москаль ты бисов, но чую... А в ауле под Ферганой рядовой Мы разглядел и окликнул младшего сержанта Бесмилляева, и милый бесу узбек, хоть и по-узбекски, но тоже исправно отозвался. "Значит, все-таки дошли, не заплутали!" -- обрадовался Витюша. И так, видя все земные стороны сразу, он окликал всех поочередно и поименно, как на утренней, а точнее -- на вечерней поверке. И все, как из строя, четко, безукоснительно отвечали ему. Все, кого он любил и помнил. Все-все -- и живые, и мертвые. И тогда всем, кто слышал его, старший радиотелеграфист рядовой Мы, волнуясь, передал кодовую фразу, словесный сигнал, такой тревожный, такой до скончания времен памятный его поколению: "Над всей Россиею безоблачное небо". Впрочем, вполне возможно, это была всего лишь очередная строчка из еще не написанного очередного Витюшиного стихотворения. Всего лишь строчка, дай-то, Господи... "Над всем моим Отечеством всесветлым, родным, смурным, пропащим, предрассветным, безумным, дивным, страшным, предзакатным, безудержным, безмерным, безвозвратным, над всей страной, которую Господь придумал, чтоб в мученьях дух и плоть на этой вечной паперти Земли спасение в юродстве обрели..." А когда Земля, вместе с серебряной дорожкой, ведущей к ней, погасла, Тюхин, помолчав, сказал товарищу Кикимонову: -- Знаете, подполковник, о чем я подумал? Хорошо, как известно, только там, где нас нет. Склонен допустить, что еще лучше там, где нас, иродов, покуда еще не было. Но, Бог ты мой, как все же прекрасно там, где нам с вами выпало мыкаться, где мы падали на четвереньки, росли, любили, верили, надеялись, маялись дурью, в едином порыве вставали с мест, по зову совести вступали и, опять же по зову, без всякого зазрения выходили прочь, проклинали и, каясь, опять воспевали нами же проклятое, смеялись, плакали, сочиняли никому не нужные стихи, совали в петлю свои никуда, казалось бы, непригодные головушки... О кто бы знал, кто бы знал, как там было хорошо, Кикимонов!.. Подполковник, задумчиво поскрипывая, промолчал. Всю ночь, не смыкая глаз, как это бывало на четвертом посту, Тюхин ждал восхода. И терпение его было вознаграждено: заря опять зажглась! Вспышкой, как по команде старшины, осветила затянутые тучами небеса. И что примечательно, эпицентр сияния находился на этот раз заметно правей, переместившись, если брать азимут, со лба на правый висок неподвижно висевшего товарища Кикимонова. А когда алое свечение объяло весь горизонт, когда просветление приняло необратимый характер -- от рассветного ветра проснулась бесчисленная листва, рдяным огнем загорелись пуговицы на кителе подполковника, расскрипелся его персональный сук -- вот тогда-то и увидел вдруг Тюхин над водой, на фоне жизнерадостных зоревых декораций, странную, устало взмахивавшую непропорционально длинными крыльями, безголово-плоскотелую златосветящуюся птицу. Была она огромна размерами и летела прямехонько на Древо Спасения. И вот это воздушное недоразумение мало-помалу приблизилось, а когда Тюхин, разглядев хорошо знакомую ему анодированную пряжку на левом крыле, открыл уже было рот, чтобы по своему тюхинскому обыкновению ахнуть: "Да это как же это?!", -- птица, при ближайшем рассмотрении оказавшаяся, казалось бы, навсегда пропавшими Витюшиными часиками, радостно чирикнула и таким вовеки незабвенным, таким канифольно-скрипучим голосом Звезданутого Зеленого Зюзика вскричала: -- Мфуси-руси -- бхай-бхай! О, наконец-то, наконец-то! Через пространства, через долгое тридцатилетие!.. О!.. Слушай, ты зачем меня отдал этой полоумной рецидивистке?! Знаешь, что она со мной сотворила?! И эти совершенно сумасшедшие, неизлечимо вольтанутые часики, часто-часто маша ремешками, зависли над деревом, И Тюхин, к своему ужасу, узрел, что на циферблате были все те же "без тринадцати 13", но теперь уже навсегда, до скончания всех времен и народав, потому что заводная головка на часах отсутствовала !.. -- Видишь?! Ты видишь?! -- злобно зашипел лишенный способности трансформироваться семизвездочный мфусианин. -- А кто виноват? Ты! Ты-ии!.. О, сколько мыслей, сколько душевных мук!.. Но наконец-то!.. Так торжествуй же справедливость! И чудовищная птица-Роллекс пала с небес на дерево с хищным, ничего хорошего не обещавшим Тюхину, щебетом. Спас беззаветно влюбленный в поэзию товарищ Кикимонов, которым рядовой Мы, со свойственной ему солдатской смекалкой, успел в последний момент заслониться. -- Ах, ты так?! Ты вот как! -- всклекотали остервеневшие часики и, взмыв в зенит, стали готовиться к новой атаке. -- Э-э, да ты что, ты это... ты серьезно? -- не поверил ошеломленный Витюша. И тут эта кибернетическая бестия, хищно пощелкивая механическими внутренностями, развеяла его последние сомнения: -- Еще как! О сколько раз, сколько раз в самых, казалось бы, безвыходных ситуациях уже не Тюхин, а некто в нем пребывающий, как Зюзик в часиках, как бы отключая его, брал управление на себя. Так произошло и в этот роковой миг. Совершенно не отдавая отчета в том, что он творит, рядовой Мы сунул руку в карман брюк и, вытащив дедулинскую, непонятно как очутившуюся там, гайку, размахнулся и швырнул ее в нападавшего. Жалобно звякнуло стекло. Испуганно цвикнув, непоправимо испорченные Витюшины "роллексы" шарахнулись в сторону и с истерическим криком: "Убил! Уби-ил, окаянный!" -- кинулись прочь, панически маша серыми, обтянутыми кожей степной тютюнорской гадючки, Ромкиными ремешками. И не успел Витюша опомниться, перевести дух, как, словно в плохой пьесе, совсем рядом где-то всплюхнула вода, зазвучал до тошноты родной козлиный хохоток. -- "Гром победы раздавайся! Веселися храбрый росс!" -- как всегда, глумясь, вскричал подплывающий к Древу на самодельном, из положенных на канистры дверей пищеблока, плоту, опять совершенно голый -- в одних черных очках да в резиновых калошах Рихард Иоганнович Зоркий, он же -- Зорькин, он же -- Зорге, он же Рихард З. и т. д. и т. п. -- Ай да выстрел! Влет, навскидку! Такому бы выстрелу сам убиенный вами Зловредий Падлович позавидовал! Ну-с, насколько я понимаю, жизнь... м-ме... продолжается! Мы с вами, похоже, все еще мыкаемся, рядовой Мы?!

Предпоследние метаморфозы

Море, опять море, господа!.. Сплю и вижу море -- утреннее, еще сонное и такое теплое, такое прозрачное, что будто и нет его под ногами. Сплю и вижу Пицунду в начале августа 91-го, а когда просыпаюсь, хоть убей не могу припомнить, что же там, во сне, произошло на фоне этого райского моря, и сажусь за машинку, и не в силах удержаться от соблазна, думаю: а не начать ли мне эту предпоследнюю, полную долгожданных разгадок и саморазоблачений главу, ну хотя бы вот так, в духе Дж. Конрада и М. Глинки*: "Был полный штиль. Светало..." * Мариниста -прозаик, выдающийся бильярдист. -- Прим. Тюхина Но Тюхин, увы, опять побеждает во мне, и я начинаю иначе. Был дыр бул щыл. Свистало... О нет, не подумайте, что это досадная описка. Рассвет действительно сочетался с неким загадочным, неизвестно откуда исходившим, свистом. К тому же на море и впрямь был полный штиль, и от теплой, почти горячей воды за бортом исходил густой банный пар, рдяный от зари, как бы подчеркнуто театральный. Они уже успели обо всем на свете переговорить и в очередной раз осточертеть друг другу. Дни шли за днями. Плот плыл. Рана на лбу Тюхина, которую Ричард Иванович еще у дерева обработал классическим 5%-ным раствором йода, понемногу затягивалась. Между прочим, когда Витюша поинтересовался, откуда такой дефицит, Зоркий внимательно посмотрел на него поверх своих черных провиденциалистских очков и покачал головой: "Плохо же вы, батенька, меня знаете!.. Да я ведь чем все это кончится с самого... м-ме... начала знал. Тогда и отоварился. М-ме... У Христины Адамовны, если уж это вас так интересует. У вашей Христины Адамовны... Вы ведь и ее... Ну тихо, тихо, не дергайтесь!.. И не стыдно, -живого-то человека -- до смерти?! Ти-ихо-тихо!.. М-да!.. Экая ведь дырища! Как там у вас в стишке: "Говорили Витеньке: не ходи на митинги!" Ничего подобного Витюша никогда в жизни не писал, но почему-то промолчал, только зашипел от боли, как шницель на сковородке, когда йод все-таки попал в рану. Они уже давно перестали грести отодранной от дверей эмалированной табличкой со словами "Офицерское кафе", да, собственно, этого и не требовалось -- плот медленно дрейфовал, что можно было заметить по плевкам, которые Зоркий время от времени отправлял за борт. На четвертый, последний, день их плавания со дна стали с бурчанием подниматься крупные парные пузыри. Было невыносимо душно. Тюхину даже пришлось последовать примеру Рихарда Иоганновича и раздеться догола. При этом Зоркий подал реплику, от которой Витюша самым форменным образом остолбенел: "Ну вот, -- хохотнул чертов квази-немец, -- а еще говорили, что у вас... м-ме... хвост, пардон, до колен!.." "Кто?!" -- ахнул Тюхин. -- "Да Виолетточка, трепушка. Ах, что за люди, ну что за люди, Тюхин, ничего святого!.." И тут Витюша закрыл глаза и, с трудом сдерживаясь, прошептал: "Слушайте, если б вы только знали, как от вас прет козлом!.." Вот после этого они и устроили помывку. Долговязый Рихард Иоганнович сиганул за борт и выяснилось, что их потоп вряд ли мог соперничать с библейским: вода за бортом едва доставала до чресел. На плоту обнаружилось и мыло. Они долго плескались, намыливались, терли друг другу спины, окунались и снова намыливались и каждый раз, когда Рихард Иоганнович исчезал под водой, Тюхин с замиранием сердца надеялся на чудо, но его не происходило -- Зоркий выныривал... Был полный штиль. Вечерело. Причесавшись, спутник Тюхина еще больше похорошел: уж очень ему шла благородная седая эспаньолка. Даже голос его обрел несвойственное ему прежде благозвучие: -- Мене, текел, упарсин! -- загадочно сказал Рихард Иоганнович и ловким жестом опытного фокусника извлек из рундучка бутылку кубинского рома. -- Вуаля, Тюхин!.. Кстати, позволю себе заметить, я даже намеков себе не позволил по поводу ваших , минхерц, ароматов. Известное дело -- свое дерьмо не пахнет, но если уж начистоту, от вас ведь самого так несло свиным, извиняюсь... м-ме... -- Ладно-ладно, -- примирительно пробормотал увлеченный пробкой Витюша. И Ричард Иванович еще больше оживился и с возгласом "гоп-ля-ля!" достал все оттуда же -- из оружейного ящика -- внеочередную банку тушенки, кажется, говяжьей. Через пятнадцать минут они, обнявшись, запели. В тот памятный вечер голос у Тюхина тоже звучал как-то необычно хорошо. Спели "Тонкую рябину", "Последний троллейбус", "Колокола Бухенвальда", "В Кейптаунском порту", "Забота у нас такая...". Особенно хорошо получилась "Я люблю тебя, жизнь!" Тюхин так после исполнения расчувствовался, что зачем-то рассказал Зоркому, как в детстве страшно любил петь "Темную ночь", а особенно эту вот таинственную строчку: "Только кули свистят по степи", ему прямо так и виделись бедные китайские кули, которые насвистывали во мраке ночи, должно быть, тоскуя по родине, грустные китайские песни. -- Ну да, ну да, -- рассеянно подхватил его партнер, -- а когда вы пели "Шаланды полные кефали", вам казалось, что "кефали" это глагол, и вы все спрашивали у отца: а куда же они кефают эти полные шаланды?.. И тут Тюхин, как-то разом вдруг протрезвев, нахмурился: -- А вам откуда это известно? Рихард Иоганнович встал, такой же, как Тюхин, длинный, нескладный. Скрестив руки на груди, он устремил задумчивый взор на закат. И вдруг спросил: -- А вы что, голубчик, так и не сообразили, кто я такой?.. Хотите подсказку? Я ведь никакой не Зоркий и, уж разумеется, не Ричард Иванович... -- И не Рихард Иоганнович, -- усмехнувшись, подхватил Витюша, -- и не Григорий Иоа... -- А вот тут -- стоп! -- перебил его спутник. -- Вот тут уже, сокровище вы мое, тут уже... м-ме... теплее! Совсем тепло, половинка вы моя магнитная. Я ведь и в самом деле -- Григорий, а вот что касается отчества... Ну, хотите, даже букву могу назвать? -- Так и назовите, -- сказал Тюхин. -- Эх, каяться, так каяться! Буква сия -- "вэ", а следовательно инициалы мои, как нетрудно сообразить: Гэ Вэ... И взбулькнула вода за бортом, и Витюша, подцепив тушеночки, посмотрел на своего сугубо засекреченного компаньона снизу вверх. -- Ну, то, что вы -- гэвэ -- это, как любил говаривать наш самозакопавшийся старшина, и невооруженным глазом видно... И они еще долго, до самой внезапно наступившей темноты, пикировались подобным, если уж не родственным, то совершенно дружеским образом. И даже распили еще одну бутылочку доброго пиратского напитка. А потом кидали пустые бутылки по очереди кто дальше -- в зеленовато-светящуюся флуоресцирующую воду за бортом. Спали они, накрывшись одной скатертью, с вышитыми Виолетточкой фирменными вензелями -- "О.К." И приснился Тюхину Бог, который, наклонившись над ним, спящим, шепнул: "Все будет о'кэй, Тюхин!" И пошел, пошел по морю, яко посуху. И был он весь в белом, и со спины до удивления напоминал Витюшиного лечащего врача со странной, вечно заставляющей его вздрагивать, фамилией Шпирт... А когда они проснулись на рассвете, плот уже сидел на мели. Это был совершенно необитаемый остров. Трижды мореплаватели обошли его вдоль и поперек, но никаких признаков жизни на нем, увы, не обнаружили. Клочок суши -семьдесят шагов в длину, пятнадцать в ширину -- был покрыт лебедой. Заросли его были такими дремучими, что на первую вентиляционную трубу они наткнулись случайно, уже возвращаясь к пункту высадки. Шагах в десяти от первой они обнаружили еще одну, с хорошо памятной -- синей краской -- самим же Тюхиным и сделанной, надписью на ней: "Дембиль -- в мае!" -- Минуточку-минуточку! -- воскликнул осененный Витюша, -- так ведь это же спецхранилище! -- Пантеон Героев?! -- Гадючник, где "шиляк" прятали! Это мы с вами по его крыше разгуливаем. Удивленные, они огляделись окрест, однако ничего, кроме парной мглы, даже глядя с-под ладони, как русские первопроходцы, не открыли. Впрочем, одно открытие все же состоялось. И было оно более, чем неприятное. Во время их пешей вылазки опрометчиво брошенный без присмотра плот таинственно исчез. Вместе с ним исчезла практически вся одежда, за исключением разве что черных очков Г. В. и нательного крестика Тюхина, не говоря уже о спиртном, жратве, скатерочке, которую они намеревались расстелить на берегу -- Тюхин уже даже руки потирал от предвкушения. Сгинуло все, и этот удар они перенесли молча, глядя друг на друга долгими взаимоисключающими взглядами. На этот раз Г. В. не спасли и очки: Тюхин переглядел его, после чего псевдослепец, покачав головой, пробормотал: -- Одна-ако!.. На третий день их идиотской робинзонады, когда Тюхину все чаще и чаще стал вспоминаться почему-то товарищ подполковник Хапов, начались события. С утра, как выключенный, прекратился вдруг этот странный, ни на секунду не прекращавшийся свист. Вода всклокотала, как вскипяченная, что, собственно, и соответствовало действительности: Григорий В., сунувший в воду свой длинный интеллигентский палец, тут же выдернул его с воплем: -- Кипяток, Тюхин! Злой, почерневший от голода и раздумий, рядовой Мы мрачно усмехнулся: -- Вот и хорошо. С кого начнем?.. Кстати, имейте в виду: у меня в 62-м была инфекция... -- Тьфу, тьфу на вас! -- досадливо отмахнулся Григорий В. и вдруг замер в неудобной позе. -- Слышите?.. Кажется, летят!.. Ну да, и впрямь летят! Вон, вон они! Вскочив на ноги, Тюхин устремил взор по направлению, указанному рукой его несчастного собрата и увидел низколетящую над водой, быстро приближающуюся воздушную цель в виде стаи перелетных птиц. -- Это гуси, гуси! -- вскричал пораженный Витюша. -- И лебеди, Тюхин, лебеди! А птицы были все ближе, ближе! И вот -- обдав ветром, они пронеслись над островом Ивана Блаженного. И первой была лебедь белая -- Христина Адамовна, за ней лебедь черная -- Виолетточка, а далее -- строем по ранжиру -- гуси, елки зеленые: гусь Гибель, гусь Гусман, гуси -- Петров, Иванов, Сидоренко, Петренко, Иваненко, Сидоров, Крокодилов, а замыкал эту странную небесную компанию опять от всех отстающий (пропади оно все пропадом!), примкнувший к белым гусям по случайности, серый, тот еще гусь Гуськов. С трубными кликами гуси-лебеди полетели прямиком на рдяный восток, все выше, выше, пока не скрылись в облаках... -- Ну вот, и эти улетели, -- прошептал Витюша. -- Так ведь перестреляют же, человеки с ружьями перестреляют, -- в тон ему грустно вздохнул Григорий В. -- И все равно, все равно... А вскоре островок затрясло. Откуда-то из-под земли началось низкое, сопровождаемое вибрацией, густое трансформаторное гудение, такое сильное, что они попадали на колени. -- А это, это еще как понимать?! -- вскричал побледневший Тюхин. -- Господи, да вы что, святая простота, и сейчас не догадываетесь?! -- эти слова слепец-провиденциалист прокричал почти весело, а удивление, которое запечатлелось при этом на его лице, было прямо-таки неподдельным. -- Вам подсказать -- или вы сами?.. Подсказать?.. -- Да говорите же, черт вас побери! -- Так ведь это вы должны мне объяснить, каким таким фантастическим образом он сумел докопаться до капитанского мостика... Ну что вы на меня... м-ме... вытаращились?! Да-да, я имею в виду вашего обожаемого старшину Сундукова. У него что там -- экскаватор оказался под рукой?.. -- Экскаватор?.. -- Ну, а что же по-вашему?! Здесь ведь метров сорок в глубину! -- До чего? -- с трудом вымолвил рядовой Мы. -- До вашей летающей тарелки , чудо вы природы!.. То, что Тюхин услышал в то незабываемое утро, было столь невероятно, что поначалу он просто-напросто не поверил. Без тени улыбки на лице Г. В. заявил, что там, внизу под ними -- та самая боевая военно-космическая дурында адмирал-старшины Сундукова, которую Тюхин не только серьезно повредил, ударив об купол Исаакиевского собора, но, что гораздо страшнее, путем беспорядочного нажатия на всевозможные кнопки перетрансформировал в некое подобие уэллсовской машины времени. Увеличившийся в размерах до 1,5 км в диаметре супер-гипер по некоей совершенно неописуемой, почти мистической траектории усвистал в земной 1963 год. Подобный обезумевшему метеору, он промчался над Европой по касательной и, задев ее в районе немецкой земли Саксония-Ангальт, как бы срезал часть советского военного гарнизона с прилегающими к нему окрестностями и все по той же, инициированной вредоносной рукой Тюхина, параболе, возвратился в Парадигму Четвертой Пуговицы (ПЧП), где, ослепительный, как солнце, и свалился на головы сидевших в лодке у Бруклинского моста -- как раз напротив Смольного -- двух незадачливых химероидов, одного из которых звали Ричардом Ивановичем, а другого, соответственно, Тюхиным... О, это было неслыханно, немыслимо, непостижимо! -- Теперь понимаете, минхерц, что это за гудение? -- топнув ногой по крыше спецхранилища, вскричал возбужденный Г. В. -- Это ведь он... м-ме... двигатели включил на прогрев! -- Двигатели... -- убито отозвался Витюша. -- О... так вот... так вот каким образом он попал-таки на корабль!.. А мы? А что будет с нами?.. Земля тряслась, как в конвульсиях. Тюхина вдруг прошиб такой холодный пот, что трава рядом с ним разом заиндевела. Его колотило, как с похмелья, зуб не попадал на зуб, мысли разбегались, как свидетели и очевидцы с места происшествия. -- На прогрев... а х-холодно-то как... -- бормотал он, разом постаревший, испитой, так толком и не перестроившийся. -- Во елки... А они улет-тели... улете-ели!.. Она же совсем ряд-дом, Земля... Видели?.. Так что же д-делать, а?.. -- В-вы у меня спрашив-ваете?! -- трясясь точь-в-точь, как Тюхин, продребезжал товарищ по несчастью, такой же сизый, жалкий. -- Д-думайте, Т-тюхин, думайте, в-вы же у нас м-мастер на всякие выд-думки... И Тюхин, он же -- Эмский, он же -- рядовой Мы, он же -- просто Витюша, а если хотите -- Тюха, перестав вдруг дрожать, каким-то странным, отрешенным от действительности взглядом слепца-провиденциалиста глядя сквозь спутника, сунул два пальца в рот и вытаращился. -- Э... Э!.. Минуточку! -- отпрянул заподозривший недоброе Г. В. Но тут Витюша, бледный, как сомнамбула, поднялся на ноги и неожиданно для товарища засвистел, да не как-нибудь, а тем диким, совершенно хулиганским, свербящим в ушах поселковым, времен его отрочества, свистом, каковой по всей Зеленогорской ветке -- от Рощино до Скобелевского проспекта -- так и звался песочинским!.. Это вы, господа, изволили утверждать, что чудес на свете не бывает?! Откуда-то далеко-далеко из тумана -- заметьте, морозного, господа! -- в ответ на Витюшин свист раздалось вдруг нетерпеливое конское ржание, и вот -- зацокало, да так звонко, прямо как в песне про буденновцев, елки зеленые. По морю, яко посуху, прямиком на их злосчастный остров скакал конь. Лед под его копытами звенел. Черная вольная грива неоседланного крылатого рысака развевалась по ветру. Оскальзываясь, на гладком и прозрачном, как стекло, покрове верный конь Витюшиного вдохновения взбежал на необитаемый остров и, копнув гулкую, промороженную компрессорами сундуковской супер-хреновины, землю радостно оскалился. Фикса, знаменитая золотая фикса ослепительно сверкнула в верхней его челюсти, с правой стороны! -- О! -- не веря глазам своим, воскликнул Тюхин. -- Это ты, ты?! Ты откликнулся, примчался!.. Нет, вы видите, видите, Григорий... да как вас там, в конце-то концов!.. -- Викторович, минхерц, как же иначе, -- любовно похлопывая коня по крупу, ответствовал Г. В. -- Нет, вы видите, кто это такой?! -- ликовал Витюша, не обративший ни малейшего внимания на только что прозвучавшее откровение этого старого пердуна. -- Узнаете?.. -- Да как же не узнать! Он! Как есть, он -- товарищ майор... м-ме... Лягунов, ваш, Тюхин, бывший непосредственный начальник, и хлопнул, мерзавец, Василия Максимовича теперь уже по животу, и по-хозяйски потрепал его за холку!..

Глава двадцатая

Возвращение на круги своя

По этому поводу мне пришло в голову, что может быть и пресловутый Пегас от страха сделался летучим и прозван пернатым за то, что прыгал в вышину и доскакивал почти до самого неба, на самом деле в ужасе уклоняясь от огненосной Химеры. Апулей. "Метаморфозы"

На море-акияне, на острове Блаженного Вани, стоял себе конь о двух крыльях, об одном златом зубе, о четырех некованных копытах, со вчерашнего все еще соловой масти, в крупное моченое яблоко, по кличке -- Пегас, по должности -- командир Батареи Управления Миропорядком (БУМ). Прихваченная морозцем лебеда сочно хрумкала на его лошадиных зубищах. Задумчиво помахивая большой умной башкой, конь Василий Максимыч мирно пасся, предусмотрительно подкрепляясь перед долгой и опасной дорогой. Утренник отпустил. Оттаявшее море зябко плюхало в тумане. Смолкли исторгавшиеся из преисподней звуки, прекратился трус земной. Потерпевшие -- Тюхин и другой, временами до такой степени непохожий на Тюхина, что его можно было бы принять за Тюхина навыворот, -- худые, до сих пор дрожащие от холода потерпевшие, прижавшись спинами друг к другу, как пивные ларьки на Саперном, отогревались на первом за все время их несусветной одиссеи солнышке. Бесконечно долгое странствие вокруг тьмы подходило к концу. Товарищ майор благодушно помахивал хвостом, нет-нет да и фыркал от удовольствия и, кося на Тюхина выпуклым карим глазом, как бы с насмешливой отеческой укоризной говорил ему: "Ну что, рядовой Мы, поди уже и забыл, как осчастливил меня из помойного ведра с ног до головы, включительно?! Ничего-ничего -- я теперь не в претензии. А что касается провианта, то эмпирейской, гори она огнем, траве забвения куда как далеко до нашенской родимой лебеды!" И он, вздыхая, хрумкал и хрумкал, и от его большого, гомерически сильного, тела валил пар. Когда багряный, неяркий сквозь дымку, феномен высунулся из-за горизонта наполовину, земля под ногами опять затряслась, только на этот раз так мелко, что зубы зазудели, как это бывает, когда лбом прижмешься к трамвайному стеклу. -- А вот теперь он, похоже, добрался до главного... м-ме... трансмуратора, -вполне будничным голосом откомментировал Григорий Викторович. -- И это... и что? -- шмыгнул носом рядовой Мы. -- А ничего хорошего, наказание вы мое! Драпать отсюда надо, и незамедлительно!.. -- Ну что ж, я готов, -- сказал Тюхин и, сделав умственное усилие, уточнил: -Мы с товарищем майором -- всегда... это... готовы. А вот относительно вас, магистр... -- Вы хотите сказать, что Боливар двоих не вынесет?.. -- В самую десятку... в яблочко, -- сокрушенно подтвердил Тюхин, косясь на камуфлированного под коня вдохновения товарища майора. -- Итак, вы готовы бросить меня здесь на произвол судьбы. Правильно я вас понял? -- Ну... -- смешался Витюша. -- Так ведь это... ну а что делать-то? Из-за этих крыльев на нем и одному-то... И слепец-провиденциалист снял свои черные очки и, вздернув бороденку, блаженно зажмурился. -- Тюхин, скажите честно, -- мягко сказал он, -- ведь поди спите и видите мою лютую погибель. Был бы "стечкин" или на худой конец "макаров" под рукой, так небось бы... м-ме... и не задумываясь, как свои часики -- навскидку!.. А?.. И ведь каков расклад: положение, как говорят господа революционеры, архикритическое. Боливар, вы правы, двоих категорически не вынесет. Разум нашептывает: да придуши ты его, гада, голыми руками -- подумаешь, одной нечистью на свете меньше станет... Ведь говорит же, ну сознайтесь!.. -- Говорит! -- вздохнул Тюхин. -- И -- браво! И -- молодцом!.. Вы что думаете, я тут вам морали собрался читать?! Да на вашем бы месте... м-ме... Он заморгал глазами, седая эспаньолка его маленько затряслась -- от смеха ли, от плача -- поди разбери этого ирода, такого же, как Тюхин, сутулого, испещренного несчетными шрамами, боевыми и трудовыми. -- Ну так а что делать?! Ну это... ну давайте проголосуем... -- Браво-браво-браво! -- задумчиво глядя на солнце, сказал Зоркий. -- Вот он вам -- плюрализм! Так сказать, демократия -- в действии!.. Эй, Василий Максимович!.. Товарищ майо-ор! А вы, ежели не секрет, за кого: за либералов, али за коммунистов?.. Ах, вы за беспартийного с некоторых пор марксиста Тюхина!.. Виктория, Викторушка! Ваша взяла. Полномочный представитель темных сил опять оказался... м-ме... в меньшинстве... Увы, увы! Прискорбно, как говорится, но факт, полноводный, впрочем, как река. Так и хочется, Тюхин, припасть к ней воспаленной губой и -- напиться, ах напиться, как только вы умеете!.. Но вот ведь какая незадача, несообразительный вы мой: избавиться вам от меня, как это не прискорбно, не удастся! Ни сегодня, ни завтра, ни, как подсказывает мой третий глаз, через грядущие... м-ме... тысячелетия! Вибрация усилилась, почва под ногами опасно всколыхнулась, они отпрянули друг от друга, как чужеродные, но тут же, ловя равновесие, потянулись в невольные объятия с беспомощно простертыми руками. -- Да чего вы тут несете?! -- вскричал Витюша. -- Прямо чушь... ерунда какая-то!.. Ой, да держите же вы меня!.. -- Какая же, к чертям собачьим, чушь?! Да вы что -- не дуалист, что ли?! И не хватайтесь вы за меня, сам еле стою!.. Ого, а вот и митютюрки летят!.. Нет, ведь это надо же -- мы гибнем, а они.. -- Кто-кто?! -- Митютюрки короткохвостые, тютюнорские!.. Да вон же, вон они!.. И в который раз уже Витюша купился, с разинутым ртом устремил взор по указанному направлению, но никаких таких митютюрков, как ни пялился, не разглядел, а когда повернулся к Григорию Викторовичу, с намереньем сказать ему пару ласковых, этого мифотворца уже как ветром сдуло, в своей подлой манере, он исчез, растворился в воздухе, будто его никогда и не было!.. И Господи, Господи! -- гул подножный, словно бы в ознаменование этого события, смолк, земля, как по мановению, усмирилась. Теплым весенним шорохом тающего льда пахнуло Витюше в лицо. Ослепленный во всю просиявшим солнцем, он зажмурился, вздохнул раз, другой, да так вольно, так свободно, как при социализме, Господи!.. -- Слава Тебе... -- прошептал он облегченно и вдруг заплакал. А солнце поднималось все выше, выше и чем ярче оно светило, тем темнее, четче становилась тень, которую отбрасывало нагое Витюшино тело, точно такая же, как Тюхин, нескладная, только вот ведь какая невидаль: почему-то по-дзержински козлобороденькая, да еще вразнотык, не в рифму Тюхину -- делающая пальцами аллегорический нос неведомо кому... -- По коням! -- торжествуя, воскликнул дождавшийся наконец своего дембиля рядовой Мы. В один прыжок, как и подобает истинно русскому человеку, в жилах которого, помимо татарской, -- по одной прабабушке -- текла еще и цыганская -- по другой, -- кровь, в один скок оседлал он своего верного Пегаса, и пятками пришпорил его. О-о!.. О можно ли передать неописуемое ощущение окрыленности тому, кто ни разу в жизни не изведал его?! Земля, как в прокрученной наоборот ленте парашютиста-кинооператора, ушла вдруг из-под ног. Василий Максимыч сразу заложил крутой вираж, и горизонт вместе с солнцем запрокинулись, встали на попа, но вот все выправилось, в ушах завыл ветер, волосы встали дыбом, но не от страха, о нет!.. -- Вот и мы, и мы летим! -- закричал ошалевший от восторга Тюхин. -- В Эмпи-иррре-и? -- косясь и скалясь, проржал товарищ майор. -- Да-да, назад, в империю!.. Домой, домой!.. Они сделали еще один, прощальный, круг над руинами родной части и звонким петушиным криком встретил и проводил их вспорхнувший на обгорелую трубу казармы товарищ старший лейтенант Бдеев, красногребенный, плещущий пестрыми бретерскими крыльями. О кто бы знал, кто бы знал, какие слезы туманят взор, когда возвращаешься с того света на Родину!.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Оборванного, обгорелого Тюхина сняли с купола Исаакиевского собора, по его словам, им же непоправимо поврежденного, нуждающегося в срочной перестройке с последующим радикальным реформированием. После недолгого допроса оповестили соответствующее медицинское учреждение, из которого, несмотря на катастрофический дефицит горючего, была сразу же выслана карета скорой помощи. По счастливому совпадению, забирал больного его же лечащий врач к. м. н. Л. Л. Шпирт. -- Ну вот, -- бережно завязывая Тюхину рукава на спине, говорил он, -- вот мы и снова встретились, Виктор Григорьевич. Да вы не волнуйтесь, не волнуйтесь -все будет хорошо, все будет очень-очень хорошо! Положим вас под капельницу, поколем инсулинчику, сделаем пункцию, и все как рукой снимет!.. И где же это, голубчик, вас носило? Ведь прямо с ног все сбились: шутка ли -- как в воздухе растворился!.. Ну!.. Ну, вот и все -- бантиком, как вы просили... Будете еще от нас бегать? Тюхин только блаженно улыбнулся в ответ. А когда в Удельной его подводили к трехэтажному, безумно похожему на армейскую казарму, корпусу отделения, на мокрой мартовской липе, с такой лункой в снегу, у корней, словно она тайком прыгала по ночам, как Виолетточка, он увидел серого больничного кота с характерным именем Псих, драного, одноглазого, с отъеденным в одной из бесчисленных схваток ухом. Котяра сидел на высоченной ветке, и мерзким, но таким, елки зеленые, жизнелюбивым голосом орал свою мартовскую песню, что Тюхин, которого поддерживали под руки два белых ангела, не выдержав, всхлипнул, прерывисто вдохнул этот невозможно родной, так и манящий на новые подвиги, запах весеннего воскресенья и, еще светлее улыбнувшись, прошептал: -- И все равно, все равно, все равно -- хорошо-то как, Господи!.. Ленинград -- Санкт-Петербург

1987 --1994 гг.