29459.fb2 С Г О В О Р — повесть - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

С Г О В О Р — повесть - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

 Глушков робко подавался в комнату и видел старуху, приподнимавшуюся в своем кроватном логове на здоровой руке, нахмурившуюся, готовую рыкнуть на вошедшего.

 - А, это ты… — разочарованно смягчалась она, и ядовито добавляла: — А я уж думала, что мой бесценный сыночек решил меня почтить… — Потом заинтересованно с прищуром смотрела на сумку: — Отнеси на кухню, положи на стол, придет Томка, разберет. Что он там мне передал, опять, наверно, бананы положил?.. Знает стервец, что я терпеть не могу гадость эту.

 Глушков шел на кухню, выгружал сумку, бабка же нетерпеливо с раздражением говорила:  - Передай ему, что за последний месяц Томке не заплатил, она, что же, мне сестра, что ли, чтобы задаром сидеть со мной?.. Иди сюда, дай посмотрю на тебя. Поговори со мной…

 Глушков шел в комнату, садился подальше от кровати, за стол. Бабка непослушным корявым пальцем тыкала в дистанционный пульт, выключала телевизор. И вдруг, будто первый раз замечала перед собой внука, говорила с недоумением:  - Вот надо ж, родили себе куклу. Маменькин сынок. А хлипкий, а губошлеп… И куда ты дальше такой?..

 - Ба… — с упреком произносил Глушков.

 - Что ты мне «ба»… Куда ж ты годишься такой?

 - Куда угодно гожусь, — тихо с упрямством отвечал он.

 Но она будто не слышала его, голос ее становился громче, лицо опять хмурилось:  - А ты стань прежде мужиком… В институт они захотели… Ишь ты! А ты стань прежде мужиком, а ты послужи прежде в армии, или в тюрьме за дело посиди, а потом в игрушки играй.

 - Ба, ты чего, совсем что ли… — хихикал Глушков.

 Но она его и теперь не слышала, на нее наваливалась усталость, она укладывалась на подушку и говорила утомленно, глядя в потолок, но с прежней сердитостью:  - Мой пойкойничек, было дело, и в армии послужил, и в тюрьме посидел, а каков мужик был, всем мужикам мужик… Он такой гниде нос набок свернул… А ты… И–э–х. И кого родили?

 А в тот день вдруг ни грозного вопроса–окрика, ни маразматических поучений. А жалобное пришибленное молчание. Бабка прятала от него глаза — закрывалась словно ненароком заскорузлой ладошкой. Он прошел в комнату. Она только украдкой взглянула на него черным глазом из–под ладони. Он разгрузил сумку на кухне, вернулся в комнату, ожидая привычного бабкиного шума. Та молчала. Он с недоумением спросил:  - Ба, ты чего?

 Она же, не отрывая ладони от лица, вдруг жалобно заговорила:  - Совсем я никудышная стала, списывать меня пора, совсем я ослабла… До толчка не дотащилась, обделалась… Совсем твоя бабка израсходовалась…

 Он растерялся.

 - Ты вот что, Димончик… Ты сходи–ка к Томке. Я уж звонила ей, звонила, телефон оборвала. Пусть придет поменяет.

 Он пошел соседке, но той не оказалось дома. И с полчаса он ждал, сидя на кухне, потом опять ходил на лестничную площадку, с остервенением звонил и стучал в соседнюю дверь. И опять ждал, не уходил, с тоской чувствуя, что сейчас взвалится все это а него…

 Наконец бабка жалобно сказала:  - Небось, уже не придет до вечера, она на базар пристроилась сигаретами торговать… Видно, мне совсем сопреть…

 И пришлось ему, восемнадцатилетнему пацану, который даже на картинках стеснялся смотреть голых женщин, пришлось, содрогаясь от ужаса и тошноты, вертеть на постели тяжелую старуху, менять обгаженное бельишко и мокрой тряпкой протирать ее мохнатые, сморщенные, уже не нужные для жизни складки.

 Потом он засобирался домой, и когда уже хотел уйти, молчавшая бабка вдруг стала тихо трястись–плакать:  - Прости меня, Димончик, прости старую, сраную…

 - Да что ты, ба… — залепетал он. — Я пойду, ба… Пойду…

 - Прости гадкую…

 Его больше всего в тот день поразила именно эта окончательная беспомощность, полное поражение сильной самодурствующей старухи. От ее жалобности, слабости вдруг повеяло холодком еще не знакомым ему пугающим жутковатым холодком. И уже дома в тот же день он в каком–то отрешении чистил картошку на кухне. Пришла мама с работы, в обычной своей радостной взвинченности с порога стала говорить ему:  - Дмитрий, я, наконец–то, достала… В букинисте — два тома Павича. Тебе нужно обязательно прочитать, это по крайней мере экстравагантно…

 Он вдруг оборвал ее:  - Я не буду читать…

 - Почему? — искренне удивилась мама.

 - Потому что я не хочу… Я ненавижу читать… Я никогда терпеть не мог читать, — он говорил тихо, но все больше распаляясь, все больше насыщаясь ядовитостью, так похожей на бабкину, и не мог остановиться, хотя сам же понимал, что голворит сущую глупость. — Вы меня с отцом всегда заставляли и заставляли… А я ненавижу читать, и я больше не буду… Отстань от меня и не лезь ко мне больше… А лучше пойдите с папенькой и сами подберите за ней говно…

 - Сынок, ты что?.. — глаза ее округлились.

 - Отстань от меня. — Он отвернулся, бросил картофелину и нож в раковину, тщательно вымыл руки и ушел в спальню.

 Повестку в военкомат он сам достал из почтового ящика через несколько дней и, никому слова не сказав, больше недели проносил ее во внутреннем кармане ветровки. И дотянул таки до последнего дня. Объявил матери накануне: «Завтра мне к шести ноль–ноль — в армию». И уже мамина истерика ничего исправить не смогла. Заливаясь слезами, она звонила отцу, он в свою очередь названивал каким–то начальникам. Все это уже не интересовало Диму.

 Было тогда все в Глушкове: и упрямство, и злость, и стремление сделать назло. Но кроме того было еще одно — пока смутное, не округлившееся чувство. Оно было сродни странному желанию заглянуть по ту сторону жизни, в смерть, которое преследует и тянет за ноги каждого человека, сумевшего осмыслить себя, на протяжении всей его жизни. Но он тогда еще не знал о тщетности, фантастичности этого желания.

 

 Расположившись за столом напротив солдата, скромно поедающего тарелку горячего супа с клецками, Скосов продолжал расспрашивать:  - А брат, сестра есть?

 - Можно сказать, что есть, — отвечал Глушков. — Брат есть.

 - Как это «можно сказать»? — удивленно поднимал брови Скосов. — Либо есть, либо нет…

 - У папы семья другая, и мы как–то не очень с ними… — Глушков уже отодвинул осторожно тарелку и положил ложку на краешек. — Но в прошлом году ездили в деревню на два дня, папа меня взял… Брат еще маленький совсем — детсад…

 - Чайку теперь, — сказал Скосов, но Глушков запротестовал:  - Нет, что вы… я уже ничего… сыт, не хочу… Спасибо.

 Скосов все равно налил глубокую чашку, без настойчивости придвинул к нему: хочешь — пей, не хочешь — не надо. Сам он, несмотря на обилие в доме бокалов и чашек, пил чай из обыкновенной стеклянной пол–литровой банки, которая давно от заварки приобрела темно–коричневый, никотиновый, цвет. Вычурная непритязательность этой посудины доставляла наслаждение хозяину дома именно своей аскетической простотой — он словно получал бо?льшую независимость от бытовой замкнутости, пользуясь этой банкой. Обхватив ее шершавыми ладонями, он потягивал чай со смаком, еле слышно причмокивая, не гнушаясь этого невольного звука.

 - Это плохо, когда «можно сказать». Потому что самое важное, что еще есть у людей — это ощущение родства… Мы только вчера жили родовой общиной, — стал вдруг отвлеченно рассуждать Скосов. — А теперь взять и разрушить все одним махом — но ведь это же целый миллион лет, это естество людей… — Он подсыпал сахар в чай и рассеянно поболтал ложкой, позвякивая по банке. — Я ведь тоже безотцовщина, но за родню всегда держался крепко — дядья, тетки… Пока сюда, вот, не приехал. — Он покосился в сторону спальни, где в теплых глубинах беспокойно ворочалась на постели его супруга. Погремев кастрюлями и собрав на стол, она давно ушла в комнату и, сопротивляясь сну, из последних сил прислушивалась к разговору.

 - А здесь — один… — сказал Скосов, подразумевая, что она слышит его. — И пацан уехал, застрял на материке, навсегда, наверное… Стал торгашом. Какая–то автомобильная фирма… — Он тяжело помолчал с минуту. — А тогда зачем мне все это?.. Весь навоз этот. Возьму и спалю когда–нибудь к едрене фене… Человек должен очищаться. Время от времени. И начинать с нуля… Вот так то, Дима. Иначе жизнь теряет свой вкус…

 В спальне громко заворочались, но смолчали.

 Он поднялся из–за стола, закурил и лег у печки боком прямо на чистый крашеный пол, почти ткнувшись лицом в раскрытую дверцу. Дым от сигареты сизыми полосами всасывался воздушной тягой в топку. Скосов так всегда курил дома, чтобы не дымить, иначе жена ругала его, и это давно стало его крепкой привычкой. И он выкурил в полном молчании почти всю сигарету, так что супруга его за это время успокоилась и заснула — из комнаты сначала долетел слабый посвист, в котором постепенно появилась вибрация, скоро перешедшая в тягостный дребезжащий храп. А потом Скосов добавил:  - Да, и надо бы весь балласт разом скинуть… Но иной раз подумаешь: ну и что из этого? Итог все равно один — так или иначе опять начнешь обрастать новым балластом, опять встанешь на прежний круг, и все так же и завертится, как вертелось… — Он замолчал, о чем–то размышляя, и покосился на солдата: — Наломал ты, парень, таких дров…

 Безответный слушатель его откровенно спал, нагнув вперед неровно стриженную голову и пустив из приоткрытого рта длинную нечаянную слюну.

 - Да… — только и мог сказать Скосов. Он подпер щеку рукой и, дослюнявливая окурок, внимательно следил за дымом, который заколдованно улетал в черную печную утробу. И Скосов машинально пытался представить себе весь этот неровный, изломанный трубными коленами стремительный полет дыма, который на улице вырывался из жерла трубы, а дальше все — никакой стремительности уже быть не могло, дальше начиналась одна размазня в мокром воздухе.

 - А взять бы и спалить, — задумчиво повторил он, но теперь уже без тени озабоченности, а просто так, чтобы вникнуть в старые слова, и произнесенные в одиночестве, без слушателей, они звучали совсем по–другому — блекло, неубедительно.

 * * *

 Был момент в жизни Скосова, уже отодвинутый в прошлое на несколько лет, когда к нему наконец пришло осознание, что сам он вовсе не светлая начитанная натура, наполненная поэтическим смыслом, как часто мыслил себя, а рядовой добытчик денег, в которого совершенно незаметно преобразовался под давлением неких сил, неких житейских безобидных обстоятельств. И теперь уже, кажется, не имело значения, кем он был раньше, до приезда на Курилы, кем мог стать. В той цепочке событий, все больше и больше трансформировавших его в крепкого хозяина, обросшего достатком, ключевым было, по его мнению, одно — женитьба на восемнадцатилетней девчонке, под очаровательным обликом которой таилась твердокаменная кондовая обывательница, владеющая самым сильным на свете инстинктом — хватательным… Она ничего не упускала. И к тем предметам, которые как–то сами собой налипали на ее руки, к зимним сапожкам, комплекту чешской мебели, к новому холодильнику… — принадлежал и сам Скосов. Он теперь хорошо понимал смысл тех обстоятельных страшно раздражающих его бесед с ее мамой, полной, одрябшей женщиной, которая присказкой к месту и не к месту любила приговаривать: «Все для дома, все для семьи». Беседы его раздражали, но каким–то образом он однажды обнаружил себя уже втянутым в круговорот накопления достатка, он и не заметил, как все его прошлое: институт, интересная работа с грошовым заработком, увлечения, — все просочилось в песок времени. Молодая пара уехала на двухгодичные заработки. И два эти запланированные года растянулись почти на три десятилетия. Но что самое страшное, Скосов с годами начал понимать, что иной жизни он и не мог принять, что в сущности он и не противился никогда затягивающей его трясине. Что он самой природой был запланирован обрастать достатком, коровами, свиньями, курами, бочками лосося, доходами с контрабандной торговли икоркой, всеми этими мещанскими фетишами: денежными, вещевыми, пищевыми? Страна разорилась вокруг, а он, ведомый своей свирепой супругой, с которой и брехал день и ночь, но с которой чудесным образом находил общий язык, устоял в лихолетье. И более того, где–то в тайных закутах жены хранился чулочек, в тугую набитый зелеными хрустящими бумажками — Скосов так себе и представлял этот оберегаемый даже от его случайных поползновений домашний банк супруги — в виде старого чулка с торчащими из дыр купюрами.

 И только спустя десятилетия, подобравшись к тому пределу, за которым, оказывается, неизбежно следует старость, Скосов, бывало, словно просыпался с горьким чувством протеста, с желанием бунта. Да вот только не знал он, как нужно было бунтовать, чтобы не ошибиться, чтобы не угодить в новую трясину, чтобы не сменять шило на мыло. Знал бы, то, пожалуй, давно бросил бы и жену, и хозяйство, и дом… Так что его никогда на многое не хватало. А хватало только на то, чтобы побуянить — в меру, в неких отмеренных подспудной меркой пределах. А такое буйство хотя и вызывало обязательное гневливое возмущение жителей поселка: «Чегой–то он на старости лет взбесился?» — но в то же время рождало и сопереживание: «Да с кем не бывает…» — ведь все видели, что мужик где–то на последней грани, на последнем ударе пасовал, опускал руки. И никто не мог додуматься, что он всего лишь безнадежно сражается с самим собой.

 А он безжалостно бивал хрустальные вазы и фужеры, фарфоровые сервизы, порол складным рыбацким ножом тяжелые пресыщенные красками ковры, а однажды разодрал в клочья свое кожаное пальто, подбитое тонкорунной овчиной. Провисело оно в шкафу не больше месяца, и, может быть, с ним ничего не случилось, если бы во время очередного скандала Скосов не припомнил, как еще в день покупки, когда он, в общем–то довольный, стоял перед зеркалом и, растопырив руки, примерял пальто, жена его не обронила:  - Ну теперь ты лучше всех.

 Скосов даже не поморщился тогда, а спустя месяц, по какому–то пьяному скандальному поводу отдирая рукава пальто, он в бешенстве орал:  - Запомни, мымра, если я надену последнюю дрань, я все равно буду лучше всей твоей торгашеской мрази… — Тонкая турецкая кожа трещала, как обыкновенная тряпка, и жена при каждом таком трескуче–раздирающем звуке выкрикивала из коридора, куда заблаговременно отступила:  - Паразит ты!.. Свинья!.. Ненавижу!..

 В последнее время, с того самого момента, когда была получена телеграмма о рождении внука, жена не подавала ему поводов для буйства, необъяснимым женским чутьем угадывая в его душе затаившуюся разрушительную силу. Дальше коротких осторожных перепалок дело не шло. Вот и в этот вечер только ненадолго что–то вскипело в Скосове и улеглось, не осуществившись…

 

 Он поднялся и отвел сонного солдата, бубнившего ненужные извинения, в боковую комнатку, где помещался узкий диван.