29459.fb2
- Так ты не знаешь, где пацан? — тем же тихим голосом спросил он. Сузившиеся глаза его были неподвижны.
- Я же тебе сказала. — Голос женщины дрогнул, в нем смешались страх, раздражение, обида. Она медленно вышла из комнаты и стала с опаской продвигаться мимо Скосова к входной двери. — Я не могу его сторожить…
- Мымра, — процедил Скосов, не поднимая на нее глаз, — ты его выгнала… А я тебя предупреждал. — Он помолчал и, тупо глядя на блестящую клеенку, на синюю розу, повторил еще дважды, пьяно и нудно: — А я тебя предупреждал… А я тебя предупреждал…
- Да клянусь, меня даже дома не было…
Но вот она достигла двери и проворно, с громким топотом выбежала, захлопнула за собой дверь, и уже откуда–то с веранды или с улицы донесся ее дикий дребезжащий ужас: - Убиваю–ут!!.
- Ах ты… — затрясся Скосов. Бешеная сила подняла его, он легко опрокинул тяжелый деревянный стол — так, что, кувыркнувшись в воздухе, тот с грохотом отлетел к кровати у противоположного окна. И что–то еще опрокинул на пол и смахнул какую–то посудку со столика у водопроводного крана. Но буйство его было устремлено на этот раз на улицу, он вырвался из дома.
Дебелая жена его, вдруг ставшая подвижной и суетливой, молча метнулась от калитки к синему зданию администрации, где уже трое или четверо человек собрались для созерцания скандала на безопасном расстоянии от дома Скосова. И он сначала ринулся в их сторону, но жена побежала дальше, выплескивая из перекошенного рта вопли страха, тогда он через несколько шагов развернулся и устремился к гаражу — низенькому деревянному сарайчику. Выкатил «Ижачок».
Когда старенький ржавый мотоцикл с плечистым седоком, страшно ревя неисправным глушителем, промчался мимо людей, жена его сказала в отчаянии: - Да чтоб ты башку разбил! Расшибся! Сдох!
А Скосов мчался по дороге к гарнизону, лужи фонтанировали грязью из–под колес. Черная куртка из толстого потрепанного дерматина, расстегнутая наполовину, надувалась на его спине круглым студенистым горбом. Во внутреннем кармане куртки болталась короткая железная монтировка. Когда мотоцикл подбрасывало на ухабах, Скосов выкрикивал во встречный тугой поток рычащей глоткой бесшабашное «Ха!» Он ехал бить начальника гарнизона подполковника Пырьева.
Твердая дорожная насыпь из вулканической пемзы кончилась, началась дорога–канава, разбитая военными вездеходами и размытая долгими дождями, мотоцикл с разгона влетел в грязное месиво и заглох. Скосов так и не сумел завести его и в конце концов оставил мотоцикл и отправился дальше пешком, исступленно неся на сапогах многокилограммовые ошметки бурой глины.
Пройдя низину, где под толстым бревенчатым мостом громко журчала речка, а по сторонам темнел сырой сочный лес, Скосов поднялся на взгорок. Здесь и находился городок военных командиров — несколько трехэтажных панельных домов. У молодых офицерских жен, опрятно одетых в модные плащи и сапожки, уныло прогуливающихся по крохотному бетонному островку, окруженному морем грязи, Скосов узнал, где обитал Пырьев. Он поднялся в нужном подъезде на второй этаж, твердым пальцем надавил на белую кнопку звонка. Электрический соловей просипел в глубине чужого жилья дефективным голосом убогую мелодию. За дверью раздались шаги, зашуршала одежда.
Минуту спустя дверь открыла рыжая женщина лет сорока. Непроизвольная, нечаянная томность и волнение, которые неожиданно застал Скосов, еще лежали на ее лице. Она явно кого–то ждала, рука ее поправляла на груди выглаженный парадный халат из темно–синей дорогой ткани с золотыми китайскими дракончиками.
- Где хозяин? — с пьяной суровостью вопросил Скосов.
- Андрея нет… — Улыбка таяла на ее лице и волнение сменялось удивлением, недоумением и даже легким испугом. — Он уехал на Сахалин… По делам…
Скосов некоторое время хмуро и непонимающе смотрел ей в глаза, постигая то, что она сказала ему сейчас, а потом развернулся, стал спускаться по лестнице, и, уже совсем не замечая возгласа женщины, которая выскочила на площадку, склонилась через перила, спросила испуганно: «Зачем он вам?» — вышел из подъезда.
Он вернулся домой, снял сапоги, но раздеваться не стал, как был в куртке, повалился ничком на застеленную кровать, забрался с головой под подушку, так что для продыха осталась только маленькая щелка. Лежал в духоте, глядя в эту щелку пьяным своим взором, и думал так же пьяно и бессвязно, что человеку для жизни в сущности хватило бы и света, идущего через такую щелку, и воздуха — так бы и можно было жить — не тужить, хлебать воздух отмеренными порциями… А многие — очень многие — большинство — подавляющее большинство — да что там, почти все — и он ведь сам не исключение — так и живут, подобно кротам, выглядывая в узенький тусклый мирок, и хватают через свою щелку воздушок и через нее же воняют, и по кротовьи слепо возятся, хрумкают задавшийся харч, хрумкают других кротов, глотают таблетки, чтобы подольше вонять и хрумкать… А потом он, кажется, стал задремывать, смежил веки. Но темени не настало, все так же сочился свет, и будто видел Скосов и кухню со всем ее небогатым мебельным содержимым, служившую ему спальней, и окно с задернутой шторкой; и каждый шорох снаружи долетал до его внимания: приходила жена, ворчала над головой, шуршала одеждой, стучал будильник на столе, посипывал кран, лаяла собака на улице… Но вот опустели все звуки, и подошел к кровати незнакомый человек, стал внимательно смотреть на него. И все удивлялся Скосов, что, вот, лежит он, забравшись с головой под подушку да еще ничком, уткнувшись лицом в простыню, так что только одна ноздря и дышит, а все равно видит и кухню, и этого человека, одетого в старенький шерстяной спортивный костюм очень темного цвета, как шкурка у крота. Однако никак нельзя было разобрать ускользающие черты склонившегося лица: было оно знакомым, но неузнаваемым. И скоро удивление переросло в страх… А от чего родился страх? Ведь просто стоял рядом человек, просто склонился на ним и смотрел. Скосов застонал, повернулся навзничь, глубоко втягивая воздух в сдавленную грудь, уставился в упор на человека, но сколько ни всматривался, не мог узнать его лица, хотя понимал, что тот хорошо знаком ему. Зажмурился крепче, заслонил смеженные веки ладонью, отвел руку — кухня была пуста. И тогда, не просыпаясь, сообразил, что и кухня, и человек ему только грезятся, а сам он, как залез с головой под подушку, так и продолжает тяжело спать. Тогда он подумал, что и это его положение — лежа на спине — тоже всего–навсего ступень сна, а сколько таких ступеней могло выстроиться в подземелье его грез… Ему стало вдруг жутко, что не выберется он из таких глубин, и он в холодном поту пробудился.
Он поднялся, вышел на крыльцо покурить.
Сидел в шлепанцах на порожке, затягивался сигареткой и фыркал, отгоняя сонливость. Рукой, шершавой, нечувствительной, вытирал пот со лба и тут же трепал за ухом ластившуюся кошку, у которой шерсть лезла клоками, и опять тер себе лоб и слипающиеся глаза. Мысли его растеклись по закоулкам, не имея ни формы, ни значения, так что если бы мог он помыслить в эту минуту, то, пожалуй, решил бы, что думает так же просто, как животное вроде кошки: видит одни картинки перед собой, а на душе ему ни хорошо, ни плохо, а так себе — терпимо.
День клонился к вечеру, растеплилось перед холодами, и народ разморено тянулся к своим домам. Глядя на людей, кивая им в ответном приветствии, Скосов постепенно приходил в себя. Прошли нагруженные сумками две дородные тетки из крайнего дома, прошла молодая парочка — плечо к плечу, появился сосед Вася из дома напротив, длинноволосый сорокатрехлетний поджарый мужик, не расстающийся со своей прической с вокально–инструментальной юности. Вася зашел во дворик к Скосову, пожал руку, сел рядом покурить за компанию. Стал выкладывать свежую новость: - А слышь, поймали солдата. Иду мимо почты, смотрю: стоит «ЗИЛ» бортовой… Добегался парнишка, повязали.
- Где? — пробовал сообразить Скосов. — Кого?..
- За прудом прятался, мальчишки увидели, а тут машина из гарнизона. Повязали бегуна… Там «Зилок», еще не ушел.
- Мне не интересно, — наконец ответил Скосов. Лицо его стало неподвижно и багрово.
Вася еще говорил о чем–то, но Скосов отмалчивался, и сосед ушел, стал хлопотать напротив, у себя во дворе: кормил кур, которые, сбегаясь на его кличь, высоко несли озабоченные головки с выпученными глазками и свернутыми набок гребешками. Скосов обулся и пошел к зданию администрации.
Напротив раскрытых настежь дверей почты стоял работающий мощный грузовой «ЗИЛ». Мерно тарахтел вхолостую мотор, а водитель — солдат–крепыш, в расстегнутой телогрейке, из–под которой перли крепенькие грудь и пузцо, стоял в кузове, расставив широко ноги, и у ног его из–за борта выглядывала голова дезертира. Глушков поднял к Скосову худое лицо, на котором теперь красно–синими ожирелостями вздулись синяки и кровоподтеки, и опять потупился. У почты толклась любопытная пацанва, молчаливая и внимательная. Скосов хотел было погнать их отсюда, но из почты выбежал знакомый радостный капитан с рыжими вихрами из–под заломленной на затылок фуражки, воскликнул для Скосова: - Что ж ты будешь делать, не могу в гарнизон дозвониться!.. Наше вам!.. — сунул горячую ладошку в руку Скосова, побежал назад, оборачиваясь на бегу, кивая в сторону грузовика и вещая опять же для Скосова: — Оружие бросил, негодяй… Ну, добегался, гад! — И пригрозил пальцем крепышу: — Антошкин, карауль!
- Да я уж… — заулыбался крепыш.
Скосов взялся за высокий борт и, встав на колесо, заглянул внутрь.
- Попался… — сказал он неопределенно.
- Куда он денется, — бодро ответил Антошкин и носком сапога несильно, теперь уже только для порядка, поддал сидящему на дне кузова Глушкову под зад. Почти все пуговицы на шинели дезертира были оторваны, руки сзади связаны ремнем, и брюки без ремня сползли почти до самого паха, так что из–под гимнастерки высовывалось замызганное белье.
- Что же вы без подмоги? — Скосов ступил с колеса на землю.
- Щас капитан позвонит, будет подмога, пойдем автомат искать. — Румяное щекастое лицо крепыша вновь удовлетворенно заулыбалось. — А мы–то на РДОТ приехали, а тут пацаны ваши: «Бегуна видели!» Мы — на пруд… Боялись, постреляет он нас, а он, вишь ты, автомат где–то бросил… — И солдат опять пихнул сапогом Глушкова.
Скосов рассеянно обошел машину. Дверца со стороны водительского места была приоткрыта, мотор тарахтел. С улицы было видно, что баранка любовно обмотана вперемежку синей и красной изолентой, так что получилась она в косую полоску. Плексигласовый набалдашник ручки скоростей с вмонтированной в него аляповатой розой сотрясался от вибрации. Скосов совсем спокойно и незаметно сел в кабину, взялся за баранку, накрыл ладонью теплый плексигласовый набалдашник с розой и вдруг, выжав сцепление, включил скорость, прибавил газ и отпустил сцепление. Грузовик рванулся с места. В кузове что–то грохнулось, заорало. А Скосов до упора выдавил газовую педаль: мощный трехосный грузовик с разбега мимоходом размешал с грязью встретившийся штакетник, куры побежали квелыми драными старушками перед бампером. В кабину замолотили, крепыш визгливым, испуганным голосом закричал: - Стой! Ты что?! Стой! Ты что, га–ад?!.
Скосов захлопнул болтающуюся дверь. В кабину грохали и орали. А Скосов, приноровившись, наконец, к сильной машине, включил третью скорость и, выдавливая газ до упора, вырулил на выезд из поселка. Машина, ревя дизелем, могуче пошла по грунтовке, выметывая из–под колес лужи и грязь. Отъехав с километр, Скосов затормозил, поднял из–под ног валявшийся тяжелый гаечный ключ, выбрался на подножку, сделал движение, будто хотел забраться в кузов. Крепыш, вытаращившись, метнулся к противоположному борту: - Ты чего, сбрендил, мужик?! А, сбрендил?!
- Беги отсюда, — негромко сказал Скосов.
Крепыш полез через борт, и Скосов видел, как в полуприсядку, вывернув назад верхнюю половину туловища и накручивая указательным пальцем у виска, он побежал к поселку.
Скосов вернулся за руль, повел машину дальше. Грунтовка по прямой пересекла несколько километров открытого пространства и у подножия лесистых сопок запетляла. Деревья, переплетенные лианами, увешанные мохнатыми серебристо–зелеными и белыми лишайниками, встали над дорогой сводом, который издали казался плотным, непроницаемым для света, но стоило въехать под него, как он обрел воздушность и прозрачность. Дорога пошла на подъем, спустилась в распадок, опять поползла вверх, и вновь — вниз. У мелкого прозрачного ручья с блестящими камушками Скосов остановился, заглушил двигатель, забрался в кузов, размотал ремень на руках Глушкова, который бочком лежал на железном дне и всхлипывал.
- Ну ты что же, парень? Что же ты?.. — сердито приговаривал Скосов. — А теперь уже не плачь, теперь не плачь…
- Я не плачу, — отвечал Глушков, садясь и вытирая рукавом разбитое грязное лицо. — Я так… Я не плачу…
- Цел? Ноги целы? Идти можешь?
- Могу.
- А тогда не кисни, пошли, пошли, надо идти… — И первым грузно спрыгнул с машины, опустился на колени у ручья, стал горстями черпать из него, ломая, расплескивая мелодию, которую выпевало переливчатое журчащее течение, поднимал желтую песочную муть со дна. Пил крупными глотками и плескал в лицо, на голову, отчего короткие седеющие волосы его намокли и встопорщились, как у белобрысого мальчишки, и сквозь них стала светиться пепельно–серая кожа на голове. А потом замер, отдыхал, не поднимаясь с колен, и опять пил, плескался, подолгу прижимая к лицу ладони, словно пытался распознать и навсегда запомнить вкус ручья и его холод, все, что вынесено было из чистейших артезианских глубин, да так и не мог уловить это ускользающее от него наслаждение.
Глушков тоже пристроился попить и умыться, но Скосов скоро поднялся, призывно махнул рукой и зашагал по дороге в обратном направлении, и Глушков, похватав холодной воды, от которой заломило зубы, прихрамывая, догнал его, пошел рядом широкими, но уставшими шагами, нагнувшись вперед и переставляя свои мосластые ходули так, будто их нужно было каждую по очереди брать в руки и с усилием тащить вперед. Но и тащился он все–таки молча, не хныкал. А Скосов не замечал попутчика, было отяжелевшему от своего душевного груза человеку так горько и отчаянно теперь, что не мог он ничего слышать и замечать.
- Почему так происходит? — невпопад бормотал он. — Почему сволочи всегда берут верх?.. Я всю жизнь готовился сделать доброе дело: придушить какую–нибудь сволочь собственными руками, а ведь так и не выпало мне случая…
Они поднялись на гряду и стали медленно спускаться по дорожной крутизне в следующий распадок. И тут словно очнулся Скосов. Отсюда видно было, как южная часть острова уходила к морю широким зеленым крылом, а справа за проливом поднимались сопки соседнего Хоккайдо, очерченные желто–алыми небесными наплывами от уходящего солнца. И была эта земля, по которой они шли, до последнего холмика знакома Скосову. Остров за три десятка лет будто влился в человека со всеми своими сопками, вулканами, речушками, родниками, лесами, человеческими селениями, дорогами, тропами… Или, может быть, наоборот, человек влился в остров, который съел его, всосал со всеми его мечтами и делами. И как же порой Скосов проклинал, а порой любил эту чужую землю, ставшую ему второй родиной.
- Вот так и живем, — сказал Скосов. — Посмотришь на запад, в сторону России — увидишь Японию. Посмотришь на восток — океан, а за ним Америка. — Он зашагал дальше и добавил с горьким упреком: — Зачем же ты ушел?.. Эх ты…
Они прошли еще с километр в молчании, и Глушков испуганно сказал: - Там что–то едет…
Они замерли, прислушиваясь к неразборчивому механическому шуму впереди, который сначала вырвался из сопок и тут же стих, а потом вновь прорезался энергичным рокотом моторов. Скосов молча дернул солдата за рукав, они вошли по пояс в заросли низкорослого бамбука, стали продираться к деревьям и едва успели скрыться, как на дороге показались два крытых брезентом грузовика.
За деревьями, под раскидистыми ветвями, легли на землю и не шевелились. Глушков, глядя в сплетенную глубину густой травы, в путаницу стебельков и листьев — живых и умерших, и боясь приподнять взор, слушал со все возрастающим страхом приближающийся шум машин, и его все глубже вдавливало в землю ощущение, уверенность, что тяжелые машины уже свернули с дороги и, вминая колесами это густотравие, движутся в сторону беглецов.
Грузовики прошли мимо, и Скосов вскочил, хлопнул Глушкова по плечу: - Вставай, вставай. Не кисни… Мы твою жизнь задешево не продадим, сынок. Может, у тебя все еще выгорит в будущем…