29459.fb2
Скосов решил на дорогу не возвращаться. Потащились напрямик, через заросли, медленно карабкаясь на обросшие лесом гребни и спускаясь к студеным узким речкам, по берегам которых стеной поднимались двухметровые травы.
- Зачем же мы идем назад? — задыхаясь, спрашивал Глушков. Ноги его заплетались, он отставал. — Ехали куда–то, а теперь идем назад?
- Вот и пускай нас там ищут, куда мы ехали.
Ночью, когда земля на горизонте уже слилась с небом, так что и самого горизонта не стало, выбрались на старую заросшую колею и почти час безостановочно шагали по ней, прежде чем увидели редкие электрические огни впереди. Стали спускаться к поселку, но опять свернули, зашуршали отсыревшей скошенной травой и скоро наткнулись на гору какого–то мусора: из земли вырос силуэт трактора со свернутой набок кабиной, а рядом — перевернутый вверх тормашками грузовик без колес. Глушков догадался, что идут они по едва уловимой дорожке через свалку. Попалось непонятное кубическое строение среди взгорков мусора, потом еще одно, и лишь подойдя ближе, сообразил, что это железные рубки с маленьких морских судов, лишенные стекол в квадратных и круглых иллюминаторах, приросшие теперь на веки вечные к земле, омываемые не волнами, а бурьяном. И не было уже в них ничего морского — лишь темное пустоглазое свалочное уныние.
Возле одной рубки Скосов остановился, стал слушать ночную округу и украдкой — в кулак — закурил.
- Если кунгас не перегнали к пирсу, значит, живем, — громким шепотом сказал он, не глядя на Глушкова. Он глубоко и торопливо попыхал сигаретой, чтобы накуриться впрок, бросил окурок под ноги, накрыл огонек сапогом. — Сиди здесь и жди. Еще раз сбежишь — уши надеру. — И сказал это без тени иронии, словно был совершенно уверен, что так и сделает. Посмотрел в темноту, примериваясь к ее непроходимости, и ушел, унося с собой еле слышимый шорох в траве.
Глушков прислонился плечом к холодной ржавой рубке. Из поселка приносило человеческие голоса, но где–то настойчиво работал в одном режиме мощный двигатель, перемешивая и дробя голоса в неразборчивость. Через некоторое время двигатель замер, свет в поселке погас, и на минуту все оцепенело, заслушалось неподвижностью, Глушков еще больше насторожился, боялся даже дышать громко. А потом позвали кого–то по имени, и теперь голос был звонок и ясен: «Валя!» И опять позвали: «Валя!» Следом раздался смех: грубый мужской и женский — наигранно–испуганный. А скоро и вовсе проревел на большой скорости мотоцикл, кто–то пьяно гнусаво запел, и вновь зарокотал мощный дизель, свет вспыхнул на редких фонарных столбах и в окнах. Глушков нащупал выступ из рубки, присел, обхватив себя, сунув ладони под мышки, и стал безотчетно думать о том, что бы говорили сейчас и что делали все эти не видимые ему люди, если бы знали они, что всего в какой–то сотне метров от них прячется дезертир: побежали бы они тогда ловить его, или ограничились простым доносом в гарнизон, а, может быть, и вовсе ничего не стали предпринимать, а разошлись в праздной усталости по домам?
Но голоса постепенно стихали, поселок засыпал, и на Глушкова с прежней настойчивостью продолжал накатывать только гипнотизирующий ровный гул электростанции. Он не знал, сколько просидел здесь, дрожа от холода. Все это время его тяготило чувство, которое он не смог бы объяснить себе, и если бы у него были сейчас силы на размышления, он, наверное, подумал бы, что ему так же скверно, как бывает скверно и тяжело обязательному человеку, не способному вернуть старый унизительный долг, или скрупулезному строителю, вынужденному на посмешище себе бросить начатое дело на полдороги. И он был даже рад, когда сбоку стремительно разрослись шаги. Скосов появился из темноты, придвинул к нему пахнущее табаком лицо, сказал хрипловатым шепотом: - Пойдем тихо. — Он тяжело дышал, несколько минут назад ему пришлось таскать тяжести. — Пойдем, пока чисто…
Они осторожно двинулись, обходя горы металлолома, свернули в сторону, и Глушков на время потерял ориентацию — освещенный поселок закрыли деревья — шел, боясь посмотреть по сторонам, только и видел темную широкую спину перед собой. Но скоро впереди опять поднялись силуэты домов, окруженные желтым свечением. Скосов молча показал рукой на приземистое строение на отшибе. Подошли ближе. Перед глухой стеной широкой россыпью белели кучи опилок, шаги здесь стали мягкими и совсем неслышными, будто ступали они по мягким матрацам. Терпко, чрезмерно пахло опилками, запах напоминал что–то знакомое, но ускользающее из сознания.
Скосов остановился, и Глушков едва не ткнулся ему в спину. Издали донесся глухой собачий лай. Глушков напряженно прислушался и при этом подспудно, отвлеченно он продолжал принюхиваться к смолистому знакомому духу, и где–то на стороне бежали, путались его мысли, отыскивая то единственное, с чем был связан этот запах. Скосов, полуобернувшись, что–то произнес шепотом, но, еще не вникнув в его слова, не разобрав их дребезжания, за какую–то секунду, прежде чем их смысл достиг его сознания, Глушков вдруг вспомнил и тот не узнанный сразу запах, и все те обстоятельства и события, сопряженные с ним: густо до головокружения, которое бывает, когда хватанешь после духоты свежего воздуха, пахло новогодней елкой. И сознание Глушкова будто просветлилось, он вдруг увидел и почувствовал все по–новому, с необычайной свежестью и чуткостью: и этот запах лесопилки, и услышал взволнованное хрипловатое дыхание Скосова и свое, прерывистое и нервное, и холодный воздух на щеках, и все проблески косого света от фонаря на темной земле впереди, и какие–то далекие неясные звуки, разросшиеся и пугливые; и от этого ощущения легкости сам он сделался легким и словно прозрачным.
- Возьми канистрочку, вон там, у стены, — повторил Скосов, и лишь теперь Глушков увидел, что он показывает на белевший чуть в стороне предмет у стены. Глушков поспешно выполнил приказ. А сам Скосов поднял пухлый вещмешок, взял его на одно плечо.
Они постояли с минуту за углом лесопилки и перебежали к штабелям досок. Прятались там, выглядывая в щели между уложенных в трехгранный колодец досок на освещенную улицу, ждали, когда пройдет под фонарем пошатывающийся мужик в распахнутой длиннополой курке. Потом выпрямились и демонстративно неспешной походкой пересекли неровно укатанную бугристую дорогу, вошли в густую тень и спустились к морю. Пошли вдоль плещущейся воды, у ног непроглядно черной, а дальше наполняющейся мерцающими бликами от далеких огней, и скоро наткнулись на большую лодку, почти целиком спущенную в воду и только носом упершуюся в берег. Глушков с опаской дотянулся до теплого шершавого носа лодки.
- Полезай в кунгас, накройся брезентом и жди, — зашептал Скосов. Он забрал у него канистру, сунул ее вместе с вещмешком в лодку и опять исчез, а Глушков, не успев ни подумать, ни возразить, в растерянности остался у лодки. Он так и держался за нее вытянутой рукой, и с удивлением думал, что впервые в жизни ступил на берег моря, и оно, укрытое ночью, прорезанное редкими огнями на горизонте, не показалось ему ни впечатляющим, ни грозным, ни бездонным — как если бы стоял он на берегу ночной шелестящей реки, а светящиеся огни были редкими малолюдными поселениям вдали. Он забрался в лодку, присел на корточки и стал перебирать остывшими руками бесформенную массу брезента, но сам при этом вытянул шею и смотрел по сторонам на берег.
Спустя несколько минут Скосов, кряхтя, принес на плече тяжелый подвесной двигатель, кое–как положил его внутрь и стал выталкивать лодку в море, упираясь плечом в задранный нос и хукая горлом от напряжения.
- Сядь на корму, — задыхаясь сказал он.
Глушков суетливо посунулся назад, не поднимаясь с корточек и вцепившись растопыренными руками в оба борта. Лодка поддалась, коротенькая волна часто зашлепала по борту, и Глушков почувствовал, как твердь исчезла из–под днища, лодка закачалась, душа Глушкова замерла от неожиданности, и в голове мелькнуло: так вот оно, море…
Скосов шумно ввалился внутрь. Он поставил весла, развернул лодку и стал отгребать от берега, сначала медленно и тихо, а потом все энергичнее, ворочая длинными тяжелыми рычагами весел мерно и мощно, выдыхая после каждого рывка: «Ух–ха… Ух–ха…» И наверное, с полчаса он греб, не произнося больше никаких звуков, кроме этого «ух–ха». Береговые огни поползли вправо, и самые дальние стали соединяться с ближайшими низкими звездами. А с другой стороны по носу тоже мерцали огоньки, и Глушков уже не мог понять, в какую сторону движется их потерявшаяся в тихом заливе лодка. Стало заметно качать, и Глушков, преодолевая головокружение и тошноту, с удивлением обнаружил, что ему кажется, будто качается не лодка, а вся ночь вокруг, и звезды, многократно отраженные в волнах, и береговые огни, так что временами трудно было сообразить, где здесь верх, где низ, у него перехватило дыхание от навязчивой, но восторженной мысли, что сейчас все это мировое устройство потеряет вес, утратит равновесие и перевернется вверх тормашками.
- Как в космосе… — вымолвил он. Он теперь начинал понимать, откуда взялся этот восторг, эта легкость в груди. Словно только теперь он окончательно и обрубил, отсек от себя все прошлое. И чем бы оно ни было наполнено — плохим ли, хорошим ли, негодяями или, напротив, до боли родными людьми, удачами, катастрофами, просчетами, надеждами, мечтами, радостями, огорчениями, обязательствами, обещаниями… — всего этого уже не было с ним, оно руинами громоздилось там, куда ему теперь была заказана дорога. И вот целый мир, непочатый, огромный, раздавшийся огромным океаном, лежал перед ним, надо было только ступить в него своими некрепкими ногами.
- Как в космосе… — повторил он.
Скосов не услышал его, он толкал и толкал кунгас вперед. Но он хорошо знал, что в такие ночные переходы на веслах, когда тишина и усталость охватывают тебя, может настать момент, когда ты начнешь вдруг ясно понимать, что так и обречен вечно висеть в этом пространстве, и сколько ни греби, не тронешься с места, а это твое «ух–ха», сопровождающее равномерные скрипы, всхлипы, стоны весел и уключин, хлюпанье воды под днищем, оно в конце концов утратит всякий смысл, одеревенеет, омертвеет. И тогда станет тебе неотвязно казаться, что ночная тьма так и пожрет все отмеренное, отпущенное, дарованное тебе время, что не успеешь ты и опомниться и догрести куда хочешь, как окажется, что времени у тебя больше нет.
Наверное, в полутора–двух милях от берега он осушил весла, невидимые струйки полились в темень, которая горбато и почти бесшумно — с легкими всхлипами — шевелилась под ними. Лодка еще некоторое время скользила вперед, посланная последним рывком. Ничто не звучало в воздухе, кроме слабейшего, долетавшего из ночной дали урчания. Скосов мельком подумал, что это, может быть, машина идет береговой дорогой или японская браконьерская шхуна крадется по закраинам широкого залива.
- Даст Бог, проскочим… — сказал он. — Даст Бог, проскочить потом и мне назад…
Он велел Глушкову перейти в нос, а сам перетащил на корму двигатель, долго прилаживал его. Наконец замер, обвел невидящими глазами ночь.
- Ну, с Богом… — выдохнул он и рванул шнур стартера.
Мотор не поддался с первого рывка, тогда Скосов перевел дух и рванул второй раз, мотор оглушительно затарахтел, сразу разваливая ночь и обнажая лодку посреди всеобщей тишины. Скосов уверенно прибавил газ, доводя тарахтение до жуткого рева, лодка пошла вперед с нарастающей скоростью, и море, утрачивая свою мягкость, жестко и громко стало биться в днище. Глушков вцепился в борт, напряженно всматриваясь вперед и ничего не разбирая там, чувствуя, что схватившиеся за борта руки его временами обдает холодными брызгами.
- Ха–Ха!.. — громко и наигранно захохотал на корме Скосов. И бесшабашность его захлестнула Глушкова, который тихо, судорожно засмеялся в ответ. Мокрый ветер напирал в обнаженные, выставленные в ночь лица. Они словно не разбирали пути. А потом Скосов затих — устал от всего, что было, что есть, от того, что их еще ждало впереди. И ни о чем больше не желал думать, только рвал кунгас вперед на огоньки по ту сторону десятимильного пролива, которые множились и становились ярче, словно выныривали из морской пучины.
И вдруг на них обрушилось что–то, они не сразу поняли, что случилось, будто попали в эпицентр взрыва — издалека, вдогонку им темноту разнесло снопом света. Ярчайший прожекторный луч развалил купол ночи надвое. Но заметили лодку не сразу — луч сначала отбежал в сторону, ослепляя море, окрашивая его в желтизну, светясь фосфором на изгибах. Но потом вновь накрыл беглецов, вжавших свои мигом отвердевшие головы в плечи. И двое эти повернули бледные лица к пылающему ночному оку, так что со сторожевого корабля в бинокль можно было увидеть, как блеснули их глаза.
Скосов резко подал кунгас в сторону, ушел из луча. Прожектор метнулся влево, вправо, настиг их.
- Держись! — крикнул Скосов и закусил губу, упрямо выворачивая ручку газа до упора. Лодка скакала на морских пригорках, постанывая деревянными сочленениями. Но световой поток теперь не отставал от нее, замигал вслед, и Глушков догадался: приказывают остановиться.
- Врешь, не достанешь! Весь океан — мой! — крикнул Скосов.
Огненный глаз смещался чуть влево и, кажется, медленно вырастал, увеличивался в диаметре.
- Весь океан — мой!..
И тогда в воздухе дробно и тяжко застучало, пронеслось над головами, ударило в освещенное море впереди, разметанными гейзерами вспыхнули несколько фонтанчиков. Прожектор еще отрывисто помигал, и минуту спустя опять застучало, выметывая фонтаны по ходу кунгаса.
- Дима! Сынок! — заорал Скосов. — Ляг в носу, ляг! — И он заложил крутой вираж вправо, так что кунгас накренился в повороте.
Поднявшийся веер воды на вираже вспыхнул неимоверным светом в мощном луче, и Глушков увидел — да, увидел, ему это ничуть не показалось: радугу. Маленькую ночную радугу, которая переливчатым глазом развернулась на фоне ночной темени, моргнула потрясенному человеку и угасла…
Из теплой рубки корабля наблюдали, как лодка приоткрылась своим содержимым, почти черпнула волну, но вытянула из поворота, выпрямилась и по дуге стала уходить вправо от корабля.
- Уйдет, Борис Петрович. Уйдет, — настойчиво говорил молодцеватый человек в лихо заломленной на ранней лысине черной аккуратной пилотке другому мужчине, находившемуся в рубке, но несколько тучноватому и уставшему, который вовсе и не казался командиром корабля, а словно был пребывающим в некоторой задумчивости пассажиром–отпускником. «Пассажир» все–таки разомкнул уста.
- Возьми вправо тридцать градусов, — сказал он рулевому.
- Уйдет, — повторял старший помощник и гнулся к карте. — Можно сказать, что уже ушел: два кабельтовых…Нет, кабельтов…
Капитан же смолчал, и никто из окружающих не мог знать, что в эту минуту у него родилось странное ощущение, будто корабль вдруг застыл во времени. Все было по–прежнему: громко работала машина внизу, вибрировал корпус, волны от быстрого хода бухали в стальной нос, — но капитану все равно навязчиво показалось, что мир оцепенел. Это оцепенение пришло в человека из того напряжения, с которым теперь каждый его подчиненный смотрел на него, а если не смотрел, то напряженно слушал динамики громкой связи. И капитан вдруг почувствовал всех этих людей, — от старпома до последнего гальюнщика, — их внимательную скованность, и у себя за спиной, и там, за переборками, в отсеках, в машине, в башенке носового орудия. Они все застыли, повернув головы туда, откуда должен был раздастся его голос.
- Огонь на поражение, — сухо сказал капитан.
«На поражение! На поражение!» — разнеслось по кораблю, который весь охватило чувство необыкновенного воодушевления, как если бы речь шла о немедленном взлете корабля со всем его экипажем в небеса.
- Носовое орудие — огонь на поражение!..
И там, в тесноте носовой башенки, куда набилось трое: мичман Капуста, старшина срочной службы Курицын и молодой матрос Рымников, зашевелились. Краснощекий широкий старшина вдруг стал выбираться из–за панорамы, скорее для приличия спрашивая: - Разрешите, товарищ мичман, Рымников заместо меня.
Этого старшину командир пообещал уволить в запас на две недели раньше, если тот подготовит себе хорошую замену.
- Будет ему экзамен в деле, — говорил Курицын, вовсе не дожидаясь, что там в ответ промямлит мичман, а уже заталкивая на свое место нескладного хлипкого Рымникова.
- Валяй, — сказал вдогонку всем его словам и уже свершенным действиям мичман. — Но он промажет.
- Слышал, Рымник? Валяй за панораму, балласт… И помни мою доброту. — Голос его и тяжелая рука, легшая сзади на тонкое плечо Рымникова были снисходительными на этот раз.
И Рымников, длинношеий, нескладный, длиннорукий, слабый, ударяющийся обо все выступы на корабле, послушно уселся на место наводчика.