29566.fb2
— Знаешь, что, — сказал он однажды вечером на кухне, помогая ей с посудой. — Думаю, Юджин Маккарти[1] может оказаться величайшим героем американской политики второй половины века. На его фоне побледнеют даже братья Кеннеди.
Чуть позже тем же вечером он начал жаловаться на академическую жизнь, которую вообще-то никогда не любил.
— Преподаватели просто выключены из жизни, — заявил он, театрально разгуливая по комнате со стаканом в руке. Она устроилась со своей швейной корзинкой на диване и заделывала разошедшийся шов на его брюках.
— Боже ж ты мой, — продолжал он, — мы читаем о мире, мы его обсуждаем, но мы к этому миру непричастны. Нас держат под замком — где-то далеко на обочине или высоко в облаках. У нас нет никакой роли. Мы даже не знаем, как ее можно сыграть.
— Твоя роль всегда казалась мне важной, — сказала Сьюзен. — Ты употребляешь весь свой профессионализм, чтобы научить других тому, что знаешь сам. Таким образом ты расширяешь их кругозор и обогащаешь умы. Разве это не роль?
— Ну, не знаю, — ответил он, и был уже, в сущности, готов отступиться, чтобы закончить дискуссию. Умаляя важность своей работы, он мог подорвать самые основания уважения, которое она к нему испытывала. Другое соображение испугало его еще больше: в ее словах, когда она спросила «разве это не роль?», ему послышалось, что она имеет в виду «роль» в театральном смысле — как будто бы те лекции в Тернбулле, когда он расхаживал перед классом под музыку собственного голоса, то и дело прерываясь, чтобы обернуться и бросить на нее взгляд, — как будто бы те лекции не содержали в себе ничего, кроме чистого актерства.
Он сидел, не говоря ни слова, пока не сообразил, что и в этом можно усмотреть «роль»: человек, в раздумье сидящий со стаканом в руке при свете лампы. Тогда он встал и опять заходил по комнате.
— Ладно, — сказал он, — зайдем с другой стороны. Сейчас мне сорок три года. Через каких-нибудь десять лет я буду носить теплые домашние туфли, смотреть по телевизору шоу Мерва Гриффина, брюзжа и раздражаясь, что ты все еще не принесла попкорн — понимаешь, о чем я? А я имею в виду, что меня страшно привлекает все, что связано с Маккарти. Мне бы очень хотелось принять участие в чем-то таком — если и не с самим Маккарти, то хоть с кем-нибудь, кто стоит за нас, кто понимает, что мир пойдет к чертям, если мы не достучимся до людей и не заставим их — не поможем им понять — черт возьми, я хочу двинуться в политику.
В следующие несколько недель было отправлено множество продуманных до последнего слова писем, много нервов было потрачено на телефонные звонки. Восстанавливались старые знакомства, часть из них вела к новым назначались собеседования и деловые обеды — в разных городах, с людьми, которые могли или не могли помочь, причем многие выдавали свои секреты, только когда он жал им на прощание руку.
В конце концов, когда предвыборной кампании Маккарти все равно уже ничем было не помочь, Дэвид устроился писать речи для красивого энергичного демократа по имени Фрэнк Брэйди. Тот как раз баллотировался в губернаторы одного сугубо промышленного штата на Среднем Западе, а его «харизму» превозносили сразу несколько общенациональных журналов. Фрэнк Брэйди выиграл выборы, и Дэвида, входившего в близкое окружение губернатора, оставили в администрации штата.
— Я же не просто пишу речи, — объяснял он жене, когда они переехали вместе со всеми вещами в невзрачную уездную метрополию, главный город штата. — Речи — это только цветочки, гораздо больше времени уходит совсем на другие вещи — например, на составление меморандумов по разным вопросам и на их обновление.
— Каких меморандумов?
— Ну, у Фрэнка должны быть готовые аргументированные мнения по всем вопросам — сюда, разумеется, относятся такие вопросы, как война во Вьетнаме и гражданские права, но есть еще масса других проблем: цены на сельхозпродукцию, трудовые отношения между администрацией и рабочими, охрана окружающей среды и так далее. И я провожу небольшое исследование — да, и в администрации есть прекрасный исследовательский отдел, изрядно облегчающий мне эту работу, — а потом составляю текст на четыре-пять машинописных страниц, которые Франк может быстро просмотреть и усвоить. Вот это и есть его позиция, то есть меморандум, ее излагающий. На его основе формулируется позиция, которую он занимает при обсуждении того или иного вопроса.
— Ага, — сказала Сьюзен. Пока он говорил, она решила, что диван с журнальным столиком совсем не смотрятся там, где они стоят, — у дальней стены этой незнакомой и какой-то несоразмерной комнаты. Если передвинуть их сюда, а кресла поставить туда, то можно попытаться воспроизвести приятное расположение мебели, которое было у них в старой, «интересной» квартире. Но особых надежд она на свой план не возлагала: новая расстановка, наверное, тоже смотреться не будет.
— Я поняла, — сказала она, — или думаю, что поняла. Эти меморандумы означают, что ты не только пишешь все, что говорит этот человек, когда раскрывает рот, — кроме, конечно же, теледебатов, во время которых он мямлит что-то невнятное и раздает улыбки кинозвездам, — но кроме этого, ты за него еще и думаешь. Правильно?
— Да ладно тебе, — проговорил он и широко махнул рукой, чтобы показать, какие глупости она говорит и как она ошибается. Он жалел, что они сидели в креслах, потому что если бы они сидели на диване, он бы просто ее обнял. — Ладно тебе, девочка. Фрэнк Брэйди — человек, поднявшийся из самых низов, сделавший карьеру без чьей-либо помощи, человек, который организовал мощную, эффектную кампанию и был избран губернатором на свободных выборах. Ему доверяют миллионы людей, в него верят, миллионы считают его своим лидером. А я всего лишь служащий, один из его помощников, «специальный советник» это, кажется, называется. Неужели плохо, что я пишу для него слова?
— Не знаю, наверное, нет. То есть все, что ты сказал, прекрасно. Только знаешь, я дико устала. Может, пойдем уже спать?
Забеременев, Сьюзен была рада обнаружить, что это состояние ей нравится. Ей приходилось слышать, что многие женщины говорили о беременности как о медленной пытке, но сама она от месяца к месяцу ощущала лишь тихое созревание. Она с удовольствием ела, хорошо спала, вовсе не была раздражительной, а ближе к концу с удовольствием признавалась, что ей нравится почтительное отношение незнакомых людей в общественных местах.
— Мне даже жаль, что это не может продолжаться вечно, — сказала она Дэвиду. — Немножко, конечно, замедляешься, зато появляется особое ощущение — по всему телу разливается какое-то благостное чувство.
— Хорошо, — ответил он. — Я знал, что так и будет. Ты сама естественность. Что бы ты ни делала, все так… так естественно. Думаю, что именно это мне больше всего в тебе нравится.
Дочь, которую они назвали Кэндис, принесла в их жизнь существенные перемены. Они вдруг лишились уединения, целый день вздрагивали и нервничали все казалось непрочным, все грозило неприятностями. Но оба знали, что жаловаться бессмысленно, и придумывая, как поддержать и утешить друг друга, они пережили первые, самые трудные месяцы, не совершив никаких ошибок.
Несколько раз в год Дэвид ездил в далекий город на востоке страны навестить детей от первого брака, и никакой радости эти поездки ему не доставляли.
Мальчику исполнилось уже шестнадцать, на всех экзаменах в школе он проваливался, как проваливались, похоже, и все его попытки завязать хоть с кем-нибудь дружбу. Он почти все время молчал, в доме старался быть незаметным, и съеживался в ответ на тактичные замечания своей матери о том, что пора бы озаботиться поисками профессии или обратиться за помощью его хватало лишь на то, чтобы смеяться над тупыми телевизионными шутками. Было ясно, что скоро он уйдет из дома, чтобы войти в кочевой мир хиппи, где ум не слишком ценился, а дружба считалась столь же универсальной, как и любовь.
Девочке было двенадцать, и надежд она подавала гораздо больше правда, на лице у нее — в целом приятном, но с шелушащейся местами кожей — казалось, навечно застыло меланхолическое выражение, как будто бы ей было никак не оторваться от размышлений о природе утраты.
А их мать — когда-то девушка, от которой, как думал Дэвид, зависит вся его жизнь («Но это так это правда я не могу жить без тебя, Лесли…»), превратилась в опустошенное, рассеянное, располневшее, славное и трогательное существо среднего возраста.
Ему все время казалось, что он по ошибке попал в чужой дом. Кто эти люди? — спрашивал он себя, оглядываясь по сторонам. Неужели я имею к ним какое-то отношение? Или они ко мне? Чей этот жалкий парень, и что за беда с этой грустной девочкой? Кто эта нескладная женщина, и почему она не оденется поприличнее и не сделает себе прическу?
Улыбаясь им, он ощущал, как мелкие мышцы вокруг рта и глаз при каждой улыбке отправляют ритуал любезности. Они обедали вместе, однако он мог бы с тем же успехом зайти в какую-нибудь добропорядочную старую столовую, где ради удобства можно было подсесть к кому-нибудь за стол, но где склоненные над своими тарелками посетители никак не посягали на одиночество друг друга.
— Ну, Дэвид, по этому поводу я бы не стала бить тревогу, — заявила его бывшая жена, когда он отвел ее в сторону, чтобы поговорить о сыне. — Это вечная проблема, и мы просто должны с ней считаться.
К концу этого визита он стал считать часы. Три часа два часа о Господи, еще целый час — и в конце концов, после глотка свежего воздуха на улице, он на свободе. В самолете, которому предстояло пересечь пол-Америки, он весь вечер грыз жареные орешки и запивал их бурбоном, силясь раз и навсегда выкинуть все это из головы.
Наконец, в три часа ночи, дрожа от усталости, он втащил чемодан по лестнице собственного дома, занес его в гостиную и стал искать на стене выключатель. Он хотел тихонько пройти по комнатам и лечь спать, но так уж вышло, что вместо этого он остался стоять в ярком свете и ошеломленно оглядываться по сторонам, не в силах справиться с ощущением, что раньше никогда здесь не был.
Кто здесь жил? Чтобы это выяснить, он двинулся дальше по темному коридору. Дверь в детскую была приоткрыта. Света было немного, но он разглядел белеющую в глубине высокую детскую кроватку. А между ее тонкими прутьями, среди запахов талька и сладкой детской мочи, он увидел какой-то ком, почти не занимавший места, но источавший энергию даже в своей неподвижности. Там было что-то живое. Там было что-то, что вскоре вырастет и неизвестно кем после этого окажется.
Он бросился в другую темную спальню — света из коридора хватало, чтобы не споткнуться в темноте.
— Дэвид? — проговорила в полусне Сьюзен и тяжело повернулась под простыней. — Я так рада, что ты вернулся.
— Да, — отозвался он. — Боже, а я-то как рад!
И в ее объятиях он обнаружил, что жизнь его все же еще не окончена.
Сьюзен не очень нравился столичный город — куда ни посмотри, он тянулся на многие мили, но городом в собственном смысле так и не стал. Было много деревьев, что приятно, однако все остальное сводилось к бесконечным магазинам, заправкам и сияющим вывескам фастфудов. Когда ребенок подрос и стал сидеть в коляске, Сьюзен надеялась обследовать другие части города и найти там что-нибудь поприятнее, однако все ее попытки оказались столь же бесплодными, как и мечты о том, чтобы Дэвид не работал на Фрэнка Брэйди.
Однажды она отважилась на весьма далекую прогулку. Стоял теплый день, и она уже шла назад, толкая перед собой коляску, как вдруг у нее появилось ощущение, что домой она может не дойти. Оставалось что-то около трех кварталов, но в мерцающей дымке жаркого дня они воспринимались как пять, шесть или даже больше. Запыхавшись, она остановилась и вдруг ясно почувствовала свое сердце: его примерные размеры, форму, тяжесть, испытала, какое оно на ощупь, услышала, как оно бьется, и с ужасом ощутила его смертность. Девочка повернулась на своем пластмассовом сиденье и посмотрела вверх, как будто спрашивая своими круглыми глазенками, почему они остановились. И Сьюзен напряглась из последних сил, чтобы встретить этот взгляд приветливой улыбкой.
— Все в порядке, Кэндис, — заговорила она, как будто Кэндис ее понимала. — Все в порядке. Сейчас мы будем дома.
И она дошла. Она смогла даже подняться по ступенькам — это было труднее всего. Она уложила Кэндис в кроватку, сложила коляску и поставила ее на место, а потом прилегла на диван в гостиной и лежала, пока сердце не успокоилось — пока не отступило его грозное биение и пока оно не вернулось обратно в тело, которое так замечательно себя чувствовало во время беременности.
Когда Дэвид вернулся с работы, она все еще валялась на диване, раздумывая, не следует ли немного поспать.
— Уф, — сказал он, повалившись в стоявшее напротив кресло. — Господи. Расскажите мне, как тяжело работать в офисе. Должен сказать тебе, девочка, что сегодня было совсем паршиво…
Пока она слушала или, скорее, пыталась слушать, о чем он говорит, одновременно разглядывая его, ей вдруг пришло в голову, что он выглядит гораздо старше своих лет. Она сама предложила ему отпустить небольшую бороду и где-то раз в три недели сама ее стригла, но тут она поняла, что вряд ли заговорила бы об этой бороде, если б знала, что она будет совсем седой. И еще ей подумалось, что она так и не сможет привыкнуть к его новой прическе — которая появилась исключительно по его собственному почину. Сколько она его знала, в его прямых темно-русых волосах всегда было довольно много седины, и это казалось ей привлекательным но несколько месяцев назад он решил отрастить волосы, потому что не хотел оставаться единственным человеком в администрации со стрижкой в духе пятидесятых, и теперь, когда грива разрослась, она была скорее седая, чем темно-русая. Сзади волосы прикрывали воротник рубашки и ложились на пиджак, по бокам тяжелые длинные пряди полностью закрывали уши и болтались у щек, когда он наклонялся вперед, а на лбу висели тщательно выстриженные беспорядочные пряди в стиле актрисы Джейн Фонды.
И это еще не все: ноги, которые она всего несколько лет назад назвала бы худыми, сейчас под аккуратными летними брюками выглядели такими тонкими, что, казалось, он не смог бы проехаться на велосипеде, не вихляя по всей улице.
— …Бывают моменты, — продолжал он, мягко массируя прикрытые веки большим и указательным пальцами, — бывают моменты, когда мне хочется, чтобы Фрэнк Брэйди ушел и провалился сквозь землю. Ты не представляешь, какой гнет приходится выносить на этой каторге. Ладно. Выпьешь?
— Конечно, — ответила она. — Спасибо.
И она посмотрела, как он направился из комнаты на кухню. Было слышно, как мягко захлопнулась большая дверь холодильника, как открылось отделение для льда, но потом оттуда донесся неожиданный, пугающий звук: взрыв хохота — дикого, резкого, совсем не похожего на то, как смеется Дэвид. Хохот все не умолкал, уже сорвавшись на фальцет, и чуть затих, только когда Дэвид попытался судорожно вдохнуть. Его все еще трясло от смеха, когда он вернулся в комнату с бряцающим в руке стаканом темного бурбона с водой.
— Слушай, девочка, — проговорил он, как только к нему вернулся дар речи. — Я только что придумал гениальный способ отомстить Фрэнку Брэйди. Слушай, надо прибить…
Больше он ничего сказать не успел, потому что его снова разобрал смех. Придя в себя и глубоко вдохнув, он сделал серьезное лицо и продолжил:
— Надо прибить ему нижнюю губу к его же столу.