29635.fb2
Ты должен понять это, Господь. Ты сказал: „Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне, ибо таковых есть Царство Небесное“. Ты забыл? Ты забыл о детях? Да. Ты забыл. Ты оставил их в нужде, сидящими у края дороги, плачущими рядом со своими мертвыми матерями. Я видел их обожженными, увечными, хромыми. Ты забыл о них. Ты забыл о том, как и когда надо быть Богом.
Поэтому я изменил глаза этой девочки и пальцем к ней не прикоснулся. Я дал ей те синие глаза, которых она так желала. Не ради удовольствия, не ради денег. Я сделал то, чего не сделал Ты, не смог или не захотел: я смотрел на эту некрасивую черную девочку, и я любил ее. Я был Тобой. И это было превосходное представление!
Я, я сотворил чудо. Я дал ей эти глаза. Я дал ей синие-синие глаза. Кобальтово-синие. Как искры твоих собственных синих небес. Никто не увидит ее синих глаз. Кроме нее одной. И она будет жить счастливо. Я, я создал это, и я имел право так поступить.
Теперь Ты ревнуешь. Ревнуешь ко мне.
Видишь? Я тоже создатель. Не с нуля, как Ты, но ведь творение — это крепкое вино, скорее, для дегустатора, чем для пивовара.
И теперь, вкусив этого нектара, я не боюсь ни Тебя, ни смерти, ни даже жизни, и все уладилось с Велмой, и с папой, и с Большими и Малыми Антильскими островами. Все более-менее уладилось. Более-менее.
С наилучшими пожеланиями, твой Элайя Мика Уайткомб».
Мыльная Голова трижды сложил бумагу и положил в конверт. У него не было печати, но имелся сургуч. Он достал из-под кровати коробку, когда-то хранившую в себе сигары, и начал в ней рыться. Там он держал наиболее ценные для себя вещи: клочок шерсти, который выпал из запонки для манжета в отеле Чикаго; золотой кулон в виде буквы Y с приклеенным к нему кусочком коралла, который принадлежал матери, хотя он никогда ее не знал; четыре большие заколки, которые Велма оставила на краю раковины; испещренная голубой крошкой толстая резинка с головы девочки по имени Сокровище; черноватый вентиль с раковины тюремной камеры в Цинцинатти; два мраморных шарика, которые он нашел под лавкой в парке Морнингсайд одним прекрасным весенним днем; старый каталог Лаки Харт, все еще пахнущий пудрой цвета ореха и мокко; косметический крем с лимоном. Завороженный всеми этими вещами, он забыл о том, что искал. Усилие, приложенное для того, чтобы это вспомнить, было слишком тяжелым, и на него нахлынула волна слабости. Он закрыл коробку, лег на кровать и заснул мертвым сном, не слыша слабых всхлипываний пожилой хозяйки, которая, возвращаясь из своего магазинчика сластей, увидела мертвое тело пса по имени Боб.
Стоит мне только ощутить во рту твердость земляники, и я вижу лето — пыль и мрачные небеса. Похоже на сезон штормов. Я не вспоминаю засушливые дни и ночи в поту, но вот ураганы, внезапные, жестокие ураганы, пугали меня и одновременно утоляли мою жажду. Хотя не стоит доверять памяти: я вспоминаю летний ураган в городе, где мы жили, но вижу лето 1929 года и свою мать. Она рассказывала, что тогда был торнадо, уничтоживший на своем пути половину кварталов на юге Лорейна. Я смешиваю то ее лето с моим. Когда я ем землянику и думаю об ураганах, то вижу ее. Худощавую девушку в розовом платье из крепа. Одна рука на поясе, другая у бедра — она ждет. Ветер обдувает ее, проносясь высоко над домами, но она стоит, упираясь рукой в бок. Улыбается. Ожидание и обещание, которое чувствуется в ее руке, лежащей на поясе, не уничтожит никакая буря. В летнем торнадо 1929 года рука моей матери вечна. Она сильная, она улыбается и спокойно стоит, пока мир вокруг нее рушится. Слишком много деталей, чтобы это было настоящим воспоминанием. Общеизвестный факт становится личной реальностью, и времена года в городке Среднего Запада превращаются в Мойр наших маленьких жизней.
Лето было почти в самом разгаре, когда мы с Фридой, наконец, получили наши семена. С самого апреля мы ждали волшебной коробочки, где лежало множество пакетиков — мы продавали их по пять центов каждый, а это вполне могло бы дать нам право попросить у родителей новый велосипед. Мы верили в это и большую часть времени проводили в походах по городу, продавая наши пакетики. Хотя мама запрещала заходить к ее знакомым или соседям, мы стучали во все двери и заходили во все дома, где нам открывали: в дома, где на двенадцать комнат приходилось шесть семей, где все пропахло жиром и мочой; в маленькие деревянные четырехкомнатные домики, спрятанные в кустах неподалеку от шоссе; в жилища над магазинами рыбы и мяса, над мебельными магазинами, салунами и ресторанами; в чистые кирпичные дома, украшенные разноцветными коврами и стеклянными вазами с рифлеными краями.
В то лето мы думали лишь о деньгах и семенах, вполуха слушая то, о чем говорили люди. В домах знакомых нас приглашали войти, усаживали на стул, угощали холодной водой или лимонадом, и пока мы сидели и отдыхали, люди продолжали заниматься домашним хозяйством и вести беседы. Мало помалу мы собрали воедино осколки этой истории, тайной, ужасной и пугающей. Лишь после двух или трех таких мельком услышанных разговоров мы поняли, что речь шла о Пеколе. Расставленные в нужном порядке, эти фрагменты складывались следующим образом:
— Ты слышала о той девочке?
— Какой? Которая беременна?
— Ага. И знаешь от кого?
— От кого? Я не знаю всех этих негодников.
— Да нет, тут не в негодниках дело. Говорят, это Чолли.
— Чолли? Ее папаша?
— Ага.
— Боже милостивый. Поганый ниггер.
— Помнишь, он однажды пытался их сжечь? Я уже тогда говорила, что он не в себе.
— И что же ее мать будет делать?
— Думаю, то же, что и раньше. Он ушел.
— Округ не позволит ей сохранить ребенка.
— Не знаю.
— Все эти Бридлоу какие-то чокнутые. Их мальчишка все время убегает, а девчонку все дурят.
— О них никто ничего толком не знает. Откуда они и кто такие. Да и родственников у них нет.
— Как думаешь, почему он это сделал?
— Да он просто грязная скотина.
— Ее должны забрать из школы.
— Должны. Она тоже виновата.
— Да ты что, ей же, наверное, и двенадцати нет.
— Но нас-то там не было. Почему она не сопротивлялась?
— Может, она сопротивлялась.
— Да? И откуда ты знаешь?
— Ребенок, скорее всего, не выживет. Говорят, ее так избила мать, что счастье, что она сама осталась жива.
— Ей повезет, если ребенок не выживет. Был бы самым уродливым созданием в городе.
— Да, тут уж ничего не попишешь. Такой закон: от двух таких уродов может родиться только еще большее уродство. Пусть лучше будет в земле.
— Я бы не стала волноваться. Чудо, если он выживет.
Мы удивлялись недолго; на смену удивлению пришел странный вид защитного стыда: Пекола сбила нас с толку, ранила, и в конце концов мы почувствовали к ней жалость. Наша печаль прогнала прочь все мысли о новом велосипеде. И я уверена, что печаль была столь сильной потому, что ее никто не разделял. Люди чувствовали отвращение, забавлялись, были в ужасе, в гневе, проявляли любопытство. Но мы хотели услышать, как кто-нибудь скажет: «Бедная девочка», «Бедняжка», однако люди только качали головами вместо того, чтобы говорить это. Мы искали глаза, в которых было бы участие, но видели только маски на лицах.
Я думала о ребенке, которому все желают смерти, и очень ясно видела его. Он находился в сыром темном месте, голова покрыта большими колечками волос, на черном лице, как монетки, блестят черные глаза, у него широкий нос, толстые губы, и живой, дышащий шелк черной кожи. Никаких искусственных желтых челок, окружающих мраморно-голубые глаза, никакого вздернутого носа и кривого рта. Больше, чем любовь к Пеколе, я чувствовала желание найти того, кто хочет, чтобы этот черный ребенок выжил — просто чтобы противостоять всеобщей любви к белым куклам, Ширли Темпл и Морин Пил. Фрида, должно быть, испытывала то же самое. Мы и не думали о том, что у Пеколы не было мужа: многие девушки, родившие детей, были не замужем. И нас не беспокоил тот факт, что отец ребенка был одновременно и отцом Пеколы; мы не понимали, как от мужчин получаются дети — по крайней мере, отца-то она знала. Мы думали только о всепоглощающей ненависти к еще не рожденному ребенку. Мы помнили, как миссис Бридлоу била Пеколу и вытирала розовые слезы замершей белой куколке, голос которой звучал как скрип двери холодильника. Мы помнили, какими смиренными были одноклассники под взглядом Мерин Пай, и как они выглядели, когда на глаза им попадалась Пекола. А может быть, мы и не помнили, а просто знали. Мы ограждали свою память от всего и всех, рассматривая разговоры как шифр, который необходимо разгадать, а жесты как объекты внимательного анализа; мы стали упрямыми, хитрыми и самонадеянными. Никто не обращал на нас внимания, но мы не уставали за собой следить. Наши ограниченные возможности были нам тогда неизвестны. Единственным препятствием был рост: окружающие приказывали нам лишь потому, что были больше и сильнее. И с самоуверенностью, усиленной жалостью и гордостью, мы решили переменить ход событий и изменить человеческую жизнь.
— Что мы будем делать, Фрида?
— А что мы можем? Мисс Джонсон сказала, что будет чудо, если ребенок выживет.
— Тогда давай сделаем чудо.
— Как?
— Мы можем помолиться.
— Этого мало. Помнишь последний раз, с птичкой?
— То было другое; она почти умерла, когда мы ее нашли.
— Мне все равно, просто на этот раз нужно сделать что-то действительно сильное.
— Давай попросим Его сохранить ребенку Пеколы жизнь и пообещаем хорошо себя вести целый месяц.