29653.fb2
Доктор Штум председательствовал в обществе врачей на сообщении о новых приемах в хирургическом пользовании костного туберкулеза. Заседание происходило под вечер, в кургаузе, в комнате над рестораном, откуда изредка чуть слышна была качкая музыка новоизобретенного танца — румбы. Наблюдения докладчика были положительны, между прочим, в той части, где говорилось о влиянии горных условий на хирургический туберкулез. После сообщения один из врачей выступил с похвалой докладчику и просил его непременно опубликовать свой научный труд, особенно подчеркнув (что, собственно, и следует из доклада) пользу горных, то есть давосских, условий в лечении костного туберкулеза. Собрание стало оживленным. Каждый последующий оратор хвалил докладчика все щедрее, признавая наиболее важной, центральной идеей доклада доказательства исключительности
Давоса для лечения костного туберкулеза. Наконец последовало предложение не только опубликовать доклад в научной прессе, но также издать брошюрой, удобной для рассылки по почте. Разумеется, докладу следовало придать соответственную редакцию, поставив во главу целебность давосского курорта, условия которого только и делают по-настоящему действенным хирургический метод лечения костного туберкулеза. Именно это заслуживает особенного одобрения в выдающемся труде докладчика, именно это объясняет его успех.
Таким путем был отыскан нужный язык, все стало ясно, и доктор Штум, поблагодарив коллегу за интересный доклад, закрыл собрание.
Расходясь по домам, врачи намотали на ус, что председатель ограничился тем, что признал доклад интересным, тогда как всем хотелось чем-нибудь подновить деловые перспективы в такое трудное для курорта время.
Доктор Клебе, узнав о докладе, воскликнул:
— Ну конечно! Я тоже всегда говорил, что костный туберкулез нигде так чудесно не излечивается, как в Давосе! И потом, ведь это самые благодарные пациенты — с туберкулезом костей: они лежат с утра до ночи не вставая, и лежат год, два… Я совершенно солидаризуюсь с докладчиком!
А что касалось доктора Штума, признавшего доклад лишь интересным, то Клебе пожал плечами. Доктор Штум любил оригинальничать. О курортных врачах, например, он сказал, что это — копилки в пиджаках и черных шляпах. Недаром после доклада коллеги поторопились распрощаться с ним, и, как всегда, он остался один.
Он остался один. Шел к концу тот последний час вечера, который долеживали на балконах свыкшиеся с горным воздухом больные. Было тихо, всходила полная луна, звенел под ногами снег. Его сверкание было необычайно: далеко по дороге, в открытых дворах и альпийских садиках горела россыпь сияющих кристаллов. Доктор Штум нагнулся над — сугробом. Выпавшая с утра легчайшая пороша лежала в неприкосновенной чистоте. Огромные — в ноготь — снежинки отражали беглый вспыхивающий блеск. Штум брал их на ладонь, — секунду они мерцали, потом гасли, чудесный узор их мигом пропадал. Штум вытер мокрую ладонь, снял шляпу. Опять зазвенел под ногами утоптанный снег.
Взбираясь к себе вверх, Штум оглянулся на город, тянувшийся полосою в долине. Разбросанные по склону дома в полном согласии были обращены на юг квадратами балконов, которые светились оранжево-желтыми огнями, и по сочетаниям этих квадратов Штум угадывал в полутьме знакомые санатории. Его глаза нашли Арктур.
Он тотчас вспомнил новую пациентку, осмотренную поутру. Едва он вынул из ушей трубки фонендоскопа и памятью продолжал еще слышать тона вдохов и выдохов, он неожиданно увидел в пациентке сходство со своей женою — со своей умершею женою — в том, как скользнул острый локоть девушки под узенькую лямку вздернутой сорочки, как в тот же миг обернулась к нему голова и пытливый взлет брови спросил: к чему пойдет разговор — к хорошему или плохому? Как потом в простодушном вопросе — ничего особенного, господин доктор? — было показано совершенное пренебрежение какой-нибудь опасностью и как готовно он, Штум, уступил скрытой этим пренебрежением просьбе: отнестись к вещам с юмором, — словно опять просила жена о том же, об одном и том же: не напоминай, не говори о болезни.
Он сказал:
— Давайте чиниться, фрейлейн Кречмар, — и, улыбаясь, протянул ей руку. — Посмотрим, как вы будете себя вести. Полежите. Я вас скоро навещу.
Она с удовольствием, немного на мужской лад, пожала ему руку, тряхнула спутанными от раздеванья волосами и вышла быстро.
Штум сказал ассистентам:
— Достаточно ясно.
Они слушали ее сразу втроем: Штум начал с груди, Клебе — с правой лопатки, Гофман — с левой, и обходили ее кругом, последовательно сменяя друг друга на каждом поле торакса, так что первым обошел полный круг Штум, за ним Клебе, за ним, с поспешностью, фрейлейн доктор.
Штум еще раз шагнул к экрану, зажег свет и посмотрел на рентгеновский снимок. Очертив пальцем расплывчатые белые пятна каверн, Штум сказал:
— Отличный снимок.
— Немного резок, — ответил Клебе.
Штум все еще видел жену.
Когда он понял, что спасти ее могут только крайние меры, он потребовал от нее согласия на операцию. Она сказала, что предпочитает пожить еще недолго, чем волочить изуродованное тело несколько скучных лет, и если он хочет, чтобы она немедленно ушла от него, то ему довольно заговорить еще только раз об операции. Он но говорил больше об операции, не говорил о болезни, даже тогда, когда жена уже не вставала, он лить облегчал ее муки, насколько был в силах. Она была все время слегка наркотизована повышенными дозами лекарств, которые даются для притупления чувствительности, так и умерев под наркозом. Штуму казалось, что он ускорил конец, но он был убежден, что не мог бы сберечь больше страданий, чем в этом случае с женой. Он винил себя в ее смерти. С тысячами больных он поступал по подсказке своего опыта, подчиняя себе их волю. Среди этих тысяч он и нашел ее — она была его пациенткой и перестала быть ею, сделавшись его женой. Такие «случаи», ее «случай», как он выражался, лежали тут же рядом, на балконах сана-тория, и Штум справлялся с ними почти без промаха. Ее «случай» оказался вне воздействия, перестал существовать как «случай». С момента неблагоприятного предсказания, сделанного им самим, он наблюдал во всех мелочах течение процесса. Но вместо того чтобы сломить ее счастливое, наивное, пренебрежительное легкомыслие, он покорялся ему. Она говорила:
— Ты мне возлюбленный, а вовсе не доктор медицины.
Потому, что она очень дорожила каждым жизненным фактом и во всяком явлении открывала что-нибудь новое, Штум никогда не жил так насыщенно, как с ней. В этом чувственном переполнении он и пробыл до ее гибели, и ее гибель была для него концом всякой жизни. Только год спустя Штум понял, почему он жив, когда все кончилось: его спас неудержимый разбег навыков, привычек, дисциплины того самого доктора медицины, которого они умышленно выключили из своей жизни. И в постоянных воспоминаниях о жене пережитое с ней чудилось ему какой-то первой елкой детства, о которой не скажешь — помнишь ли ты о ней или знаешь только по чьим-то рассказам.
В письме, привезенном Ингой, знакомый Штуму врач писал, что эту юную, неуравновешенную, недостаточно серьезную, но, впрочем, славную девушку, по его мнению, можно спасти. Он особенно надеется на это, посылая ее Штуму, и просит уважаемого талантливого коллегу внушить больной необходимые правила. Он просит его и от имени отца Инги — своего давнего знакомого, инженера, готового на всякие жертвы для дочери и, по безработице, занимающегося сейчас неблагодарным трудом конторщика.
Спустя неделю накопились первые клинические наблюдения, и, навестив Ингу в ее голубой с цветочками комнате, Штум опять сильнее всего почувствовал желание пациентки избежать разговора о болезни. Он снова поддался и ушел из Арктура недовольный и взволнованный.
Глядя с горы на заснеженную крышу Арктура, Штум думал одновременно о докладе, прослушанном в обществе врачей, и об Инге Кречмар и, проверяя себя, подтвердил вслух основу своих убеждений:
— Лечит сознание опасности.
Ему стало холодно, он надел шляпу и зашагал вверх валкою горной походкой…
Его новый визит к Инге состоялся в неурочное время — в воскресенье, перед обедом. Клебе ввел его в комнату с таким видом, точно поднес нарочно припасенный подарок, и, потерев руки, поулыбавшись, ушел. Почти сейчас же после его ухода подали вермут с высокими синими, похожими на перевернутые колокольца, рюмками. Это было нарушением всех правил, и Штум сказал:
— Беру грех на себя.
Столик, за которым Инга, полулежа, обедала, повеселел от прозрачных красок вина и посуды, от вспышек ее граней.
— Когда же, доктор, я буду вставать? Говорили, полежу несколько дней, потом — еще несколько дней, потом еще. И вот уж минуло целых три недели, а я все лежу…
— Да, безусловно, три недели — это порядочно, — строго сказал Штум. — Но, видите ли, сударыня, температуру-то вы не снижаете?
— Но ведь я же ничего особенного не прошу. Я только немного — вставать. И потом, почему мне нельзя лежать на балконе?
— Я хотел вам сказать одну вещь и прошу послушать меня. Но сначала давайте выпьем.
Он взял рюмку и чокнулся с Ингой, подойдя близко к кровати.
— Каково вино, а?!
— Да, — сказала Инга, — почему оно горчит?
— Разве?.. Не могу сказать. Такой букет. Впрочем, не знаю. То есть знаю, конечно: таким должен быть вермут. По-вашему…
— По-моему, вино обязано быть вкусным. А это пахнет хиной.
— Хорошо, что вам не нравится, а то вы приучитесь.
— Я хотела бы приучиться. Я пила бы с утра и на ночь, и всегда была бы в таком тумане. Тогда пропали бы неприятные мысли, вообще всякие мысли, правда?
— Насколько я понимаю, пьяным мысли мешают больше, чем трезвым.
— Пьяной я ни за что не хотела бы быть. А так, чтобы не думать…
— Я как раз собирался вам сказать. Не думать — это очень хорошо. Правильнее выразиться: не думать о плохом. Еще правильнее: думать оптимистично, думать положительно. Для этого нужно не опьянение, не туман, а как раз обратное: ясность или сила. Больше ничего. Я наблюдаю за вами, фрейлейн Кречмар, и теперь могу утверждать, что вы обладаете нужной силой. Я имею в виду необходимую физическую силу.
— Я?
— Да, да, вы! Вот вы спрашиваете, можно ли вам вставать. Разумеется, можно!
— Можно? — вскрикнула Инга.
— Тише, тише! Зачем такие резкие движения? Так вот. Как вы себе представляете: неужели у вас нет сил, чтобы вставать, двигаться, даже прогуляться?..
— Но я же все время спрашиваю и спрашиваю!..
— Ну, да, да, они есть у вас, эти силы, — успокаивающе воскликнул Штум. — И задача лишь в том — куда их приложить. Задача в экономии, в расчете сил, а силы должны найтись.
— Мне очень плохо? — вдруг тихо спросила Инга.
Она часто мигала, кожа па ее большом лбу вздергивалась не переставая, она вмяла локти в подушки, приподымаясь. Ключицы выпирали из-под ее белой расстегнувшейся пижамы. Штум налил себе еще вермута.
— Вы сказали про вино, что оно обязано быть вкусным…
— Я знаю, что вы скажете, — со страшной поспешностью выговорила она. — Доктор обязан быть правдивым, или что-нибудь такое?..
Штум медленно выцедил рюмку.
— Нет, вам не так плохо, — сказал он, нажимая на каждое слово. — Но вы должны знать о своем состоянии возможно полно, а моя обязанность, разумеется, быть правдивым. Вы находитесь в таком положении, что должны воспользоваться всеми мыслимыми возможностями для борьбы с болезнью.
— Господи! Простите, вы так длинно!..
Штум поерзал неуклюже в кресле.
— Ничем не пренебрегать, что у вас имеется. Все силы — в одну точку. Значит, решительно нельзя вставать. И вообще все силы организма — против болезни. И кроме того, помочь борьбе вмешательством, которое в вашем случае я считаю совершенно необходимым. Помочь. Понимаете?
— Это что? — спросила Инга. — Как это называется? Пневмоторакс?
— Вон видите, вам уже все известно! Да, в вашем случае, я считаю…
— Это надувать воздухом легкое, через иголку, да?
— Ну, знаете, — засмеялся он, — надувать легкое — это не может пройти безнаказанно даже нам, медикам.
— О, я не знаю! Словом — протыкать бок иголкой? Верно?
— Я объясню. Больное легкое надо поставить в такие условия, чтобы оно меньше работало. Для этого мы его сжимаем, отнимая у него часть принадлежащего ему места. Это делается совсем безболезненно, потому что обычная работа легкого — дыхание — собственно и состоит в том, что оно сжимается и разжимается. Это его природа. Представьте себе губку…
— Ну, да, хорошо, губка! Но вы будете меня прокалывать иголкой иди нет?
— Вот послушайте. Как мы можем сжать легкое? Если мы введем какой-нибудь газ между реберной плеврой и плеврой, в которую заключено легкое…
— Но этот самый газ вы вдуваете иголкой?
Доктор Штум пожал плечами:
— Фрейлейн Кречмар, вы вправе отказаться от пневмоторакса. Вас никто не будет принуждать. Я хотел разъяснить, посоветоваться с вами.
— Нет, нет! Благодарю вас. Пожалуйста, я буду слушать, — сказала Инга, опускаясь на подушки.
— Вам предоставляется обдумать и решить.
— Нет, нет. Я ведь просто хотела узнать, очень ли все это больно, что вы говорите.
— Уверяю вас, — ответил Штум, снова подходя к кровати, — ничего страшного нет, ничего! Я проделываю эту штуку по десять раз в день, и все идет как по маслу, люди с удовольствием подставляют мне свои бока и очень часто просят поскорее, не дожидаясь срока, поддуть немножко воздуха, потому что лучше себя после этого чувствуют,
— Значит… оно много раз должно повторяться… этой иголкой? — спросила она.
— Более или менее. По-разному. Прошу вас, обдумайте, фрейлейн Кречмар, и мы с вами вместе решим, когда это проделать. Терять времени, разумеется, не будем, хорошо? Сначала, я думаю, мы наложим на правое легкое, потом понаблюдаем.
Инга поднялась, упираясь руками в постель.
— Что значит — сначала? Вы хотите наложить… сдавить мне оба легких?
— Вы ведь знаете, фрейлейн Кречмар, что у вас поражены оба. И мне еще не совсем ясно, в каком процесс зашел дальше. Но я думаю, если мы начнем с правого…
Инга стала кашлять, С хрипом и бульканьем вырывались из нее толчки воздуха, узенькие плечи дрожали, ямы ключиц поглотили шею.
Штум взял со столика плевательницу, открыл и поднес ее ко рту больной,
— Плюньте, — приговаривал он спокойно. — Надо плевать. Непременно как следует, по-настоящему плевать. Отхаркиваться и плевать надо научиться, это — как азбука.
Но Инга не могла вздохнуть. Ее глаза стали огромными, белки помутились, на лбу и губах высыпал пот. Штум подставил ей под лопатки руку.
Наконец понемногу она стала удерживать воздух в груди, откашлялась и в изнеможении повалилась на подушки. Он придержал ее.
— По-настоящему плевать, все наладится, — сказал он недовольно. — И ничего не бояться. Посмотрите, в детском санатории ребята с двусторонним пневмотораксом в футбол играют. И, знаете, завидуют спортсмены…
— Когда меня сюда отправляли, — чуть слышно сказала Инга, — мне клялись, что здесь так чудесно, такой климат, что я перерожусь. Что здесь так легко дышится!.. Но чем же дышать, если вы сожмете мне оба легких?!
— Чтобы жить, — наставительно ответил Штум, — человеку достаточно примерно одной пятнадцатой поверхности его легких.
— А чтобы умереть? — спросила Инга и, боясь опять закашлять, рассмеялась одними мокрыми, мигающими глазами.
— Вот мы и заключили союз! — живо сказал Штум. — Браво! За это я разрешаю вам сегодня встать! Да! Сегодня международный чемпионат по прыжкам на лыжах. Из Арктура будет хорошо видно, сверху, на восток. Я скажу Клебе, чтобы он вам показал.
Доктор Штум, заторопившись уходить, потряс ей горячую руку.
Инга лежала не шевелясь. Тишина, отчетливый пульс которой она уже научилась распознавать, неожиданно приглохла, как будто в жилах сгустилась кровь. Через открытое окно вплыл грустный зов рожка: почта шла в недалекий Клавадель. Три ноты: с нижней ступени — на верхнюю, назад — вниз и потом с нижней — на среднюю — весь напев. Сколько веков лился он грустно по горам, сколько людей, приостановившись на тропинке, слушали его нехитрые лады, как много возвестил он надежд, как много принес печали. Неужели ей, молодой, веселой Инге, суждено долго, может быть всю жизнь, слушать по утрам эту мелодию? Какое разочарование! Почта шла в Клавадель — ни эти слова, ни напев рожка не улетучивались из ушей. Что такое Клавадель? Курорт с вычурными отелями, суровая ретийская деревушка или горстка общежитий С балконами, террасами, с открытыми настежь окошками и дверьми, за которыми ждут своей участи неподвижные больные? Почта шла в Клавадель… Отец не писал Инге пять дней. Он работает не разгибая спины, чтобы Инга могла лежать здесь, наверху, не шевелясь… Долго ли? Год, два или еще дольше?
Инга подняла руку к ночному столу. В ящике хранились письма. Она пошарила там и нащупала круглую металлическую пудреницу. Она раскрыла ее и поднесла зеркальце близко к глазам. Рассмотрев ресницы, брови и ноздри, показавшиеся ей очень красивыми, она дала пушку вволю побегать по лицу. В эту минуту начался кашель. Она привстала, стараясь возможно больше согнуться. Пудреница соскользнула на пол и покатилась. Скорчившись, Инга не спускала с нее глаз, чтобы знать, где ее потом найти. Кашель разрастался. Она вспомнила доктора Штума и решила научиться плевать. Она потянулась за плевательницей. Пот булавочными головками высыпал сквозь пудру на лбу и вокруг рта. В голове не переставая пел почтовый рожок, и в такт кашлю, по слогам, выкладывалось слово — Клавадель.