29743.fb2 Сборник рассказов. Журнал "Наш современник" № 2, 2012 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

Сборник рассказов. Журнал "Наш современник" № 2, 2012 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

Яблочный Спас благоухал плодами и крестными ходами. То же — на Успенье Богородицы. Крестные ходы, как ручейки, сливались в реки и текли к монастырям, заветным православным местам. Туда же устремлялись и наши ратники.

Один попутный крестный ход оказался особенно велик. Шли дети и взрослые, женщины и старики. Глаза их лучились верой и убеждённостью. В поток крестного хода вливались новые живые ручейки, полня его русло. Тут шли старики-фронтовики, ветераны самой лютой войны. Хоть версту, хоть до того вон поворота, докуда хватит ещё сил. Стучали костылями мужики-«афганцы» и парни, которые горели на таджикской границе, в Чечне, в Дагестане. Шли, глухо скрипя протезами и стуча палками-подпорками, ветераны Даманского, чехословацкого противостояния, вьетнамские и ангольские добровольцы... Много их было на последнем русском веку — воинов, кто по приказу или голосу совести брал в руки оружие. Вот это и был воистину народный фронт — не чета лукавому спектаклю, который затеяли идеологи власти.

На каком-то рубеже этот ход был остановлен. Шествие, благословлённое епархией, показалось подозрительным стражам порядка. Дорогу перегородили полицейскими «уазиками» и «КамАЗами». А «КамАЗы»-то оказались не простые, а «воронки». В такой стоймя можно затолкать человек шестьдесят, а то и поболе. Знать, забеспокоилась олигархическая верхушка, коли создала новый общественный транспорт. Так иронизировали остановленные богомольцы.

По-разному встречали крестный ход в городах и весях. Опасливо и отчуждённо отражали хоругви и лики Спаса тонированные окна банков и разных ростовщическо-меняльных контор. В окнах новорусских особняков трепетали жалюзи, в тень бетонных заборов прятались угрюмые охранники, и даже цепные псы задавливали свою икотную злобу при явлении полноводного хода. Зато народ, простой деревенский и городской люд, встречал крестный ход поклонами и крестными знамениями.

* * *

Долго ли, коротко, но до цели осталось рукой подать. В сизой осенней дымке проступили силуэты Москвы. Здесь, на подступах к столице, подразделение, что вёл сержант Смолин, встретилось с другими ратниками. И тогда открылось, что таких подразделений, сведённых волей двух бородатых генералов, собирается великое множество. Это передалось по цепочке. Одни с Севера, как они, — следом за журавлями. Другие — с Юга, встречь перелётным стаям. Третьи — с восхода, от солнца. Четвёртые — с заката, встречь ему. Крестным путём и в великом множестве.

Где незримо, а где и явственно ратники обтекали столичные предместья, пересекали МКАД, Садовое кольцо. Одни встали округ Москвы на шести холмах, иные устремились к центру. Среди таких было и подразделение сержанта Смолина.

И вот они — на краю Красной площади. За спиной собор Василия Блаженного. Слева Кремлёвская стена и Спасская башня. Справа Лобное место, давно не используемое. Против — Исторический музей, куда российская власть не захаживает...

Почему российские правители не учатся на уроках истории? Почему заставляют народ то и дело наступать на те же самые грабли, сберегая при этом свои медные лбы? Почему едва ли не главная их черта — верхоглядство?

Тем, кто стоит на краю Красной площади, есть о чём спросить у новых верховодов и есть за что предъявить счёт их предшественникам.

Игорю Смолину требуется отчёт за бездарный марш на Грозный и кровавую бойню, в которую верхогляды-верховоды бросили русских парней. Память заходится в крике, кружа над тем местом. Вот чадит, догорая, чья-то рука, подле — отсечённая голова. А вокруг враги. Скалятся, глумятся. Бородатый абрек пучит жёлтые глаза. Сними крест, не то хуже будет! Кинжал жалит ярёмную жилу. Струйка щекочет горло. Нет? Тогда разведи руки. И вот он — живой крест, распятие в стылом воздухе. Взмах тяжёлого тесака — и летит в огонь отрубленная рука. Его, Игоря, левая рука — это она без конца пылает в пламени памяти. А следом... Господи, помилуй! Спаси и сохрани! Дай сил снести муки! Троеперстие касается лба и живота... Не успеть... Душа взмывает безмолвной птицей. А крестик? Вот... Крестик, надетый крёстной мамой, как завершение знамения. Руда из разъятой артерии срывает его, но он не пропадает, а падает в ладонь правой руки, и десница Игорева в последний миг сжимается в кулак, оберегая святыню...

Свой спрос и у Степана Бурцева, рядового миротворческого батальона в Южной Осетии. Почему не сработала дальняя разведка? Была ли таковая вообще? И если была, почему не известила, что танки тифлисского шизофреника выдвигаются на исходные позиции? И если известила, почему в верхах не приняли упреждающие меры? Почему тянули с решением? Почему так поздно пришла подмога? И за что грузинская снайперская пуля оборвала его, Стёпки Бурцева, девятнадцатилетнюю жизнь?..

Свой счёт к Москве и у Ростислава Шелега. Донской рыбинспектор, гроза браконьеров, он направлен в дельту Волги, чтобы укротить осетровую мафию. С жуликами никаких компромиссов: вор должен сидеть в тюрьме. Штрафы, посадки, а в ответ угрозы. Противостояние с бандитами, повязанными с Москвой, доходит до предела, пока не доносится команда «Пли!». Отсюда, из столицы, летит подлая команда, и шесть латунных пчёл разрывают навылет казачью грудь. Заплакал на небесах старый казак Фрол. Его кудесные заговоры тут — увы! — бессильны. Не выдерживает удара сердце Таи. И вот уже кладбище, и два гроба. И возле них ополовиненное семейство: близнята Тёма и Тима. И вся жизнь...

Особый спрос к власти у подводника Малыгина. Архип Малыгин — гидроакустик АПЛ «Курск». Лодка на дне, она недвижима и безмолвна. В живых, похоже, только он. По шее что-то ползёт. Божья коровка? На морском-то дне? Нет, это не коровка, это кровь. Она точится из ушей. Это неправильно. Уши должны не источать, а впитывать. Кто это сказал? Да батя! Кто же ещё?! Ещё в детстве, когда лечил от кори. Батя поэт, хотя и инженер. Уши должны впитывать звуки Мироздания — детский вздох, побудку сверчка, шелест крылец стрекозы... Стрекоза саморезом ввинчивается в пространство, а на том саморезе висит пейзаж Божьего мира. То, что батя изрекал, помнится, значит, мозг не угас. Жив и слух, даром что из ушей точится кровь. О чём шипит в отдалении радио? Аккумуляторы сели, а оно шипит. Это не радио. Это он своим уникальным слухом напрямую улавливает радиоволны. Доносятся слова — вопросы и ответы. Пресс-конференция. Где-то там наверху, не иначе в преисподней, обсуждают причины гибели подлодки. Новый вопрос и следом ответ: «Она утонула». Какой бесстрастный голос! «Она утонула»... Да знаешь ли ты, как она утонула?! Душа не выдерживает. Он-то, гидроакустик, спец первого класса, знает, отчего... И разгневанная душа, замурованная в умирающем железе, вырывается наружу, дабы в урочный час — вот он и настал! — спросить о цене предательства...

И вот — Красная площадь. Рекогносцировка завершена. Слева Спасская башня. Справа Лобное место. Против — Исторический музей, куда власть не захаживает. А памятник кому? Обогнули постамент. Обернулись. Надо же! Минин и Пожарский. Козьма Минич и Дмитрий Михайлович. Их... бородачи — командиры! Деды!

Десница Минина вскинута в порыве. Туда, показывает он на Кремль. Пора брать дело Отечества в свои руки, стучит сердце Патриота и Гражданина. Здесь, в центре, образовалась чёрная дыра. Её надо заполнить сердечной энергией. Этот сердечник — магнит невиданной мощи — взвихрит земное пространство, распахнувшееся от океана до океана, и центростремительная сила втянет в русское житие всех скитальцев родной земли, и вольных, и невольных. Встряхнёт умных байбаков и иванов, не помнящих родства, напомнив притчу о блудном сыне и заветы отчины и дедины, дабы сердца их обратились к высшему предназначению русского человека — служению Отечеству, угодному Всевышнему, и тогда Россия — светлая, дарованная Господом Родина, вновь воспрянет, укрыв сенью своих простёртых на полмира крыл всех своих возлюбленных чад. Вперёд, сыны!

Звучит валторна. Над площадью взлетает встречный марш. А из тонкого мира в мир видимый доносится клич:

— А ты чего стоишь? Особого приглашения ждёшь?! Али не видишь, что Родина-Мать на краю гибели?!

Алексей Вульфов. ПОД МУЗЫКУ ГАВРИЛИНСКИХ ПЕРЕЗВОНОВ

 Сегодня вечером шел пешком с теплохода из Чернопенья в Асташево по старой костромской дороге. Пока не построили в 1985-м году асфальтовую на Сухоногово, эта дорога шла из наших деревень просторными полями в Кострому, тянулась вдоль Волги от Густомесово через Кузьминку, Лыщёво, Свотиново, Ильинское. Хорошо помню вдоль нее смоленые телеграфные столбы и ряд натянутых проводов, пока воздушную линию не разобрали. Удивлялся — почему такие капитальные столбы поставлены вдоль простой проселочной дороги, экая роскошь — а потом мне рассказали старики, что это, оказывается, раньше был старый тракт на Кострому.

Вечером шел немыслимо, прямо-таки избыточно погожим днём, с небом и закатом бесконечным, с лебедиными стаями дебелых облаков и обильными дымами предгрозовых сумерек, по теплой пыли сквозь запах поля и полыни, сквозь липкий воздух травяной и ветреный, всклубливал пыль ботинками. Не шел я, а летел — душа летела в просторе этом, словно в райском царстве, всюду безо всякой меры чистотою полнился простор и прямо-таки поил, будто неизреченными потоками какими-то, полевым и небесным воздухом, который как незримая целящая сила касается дыхания и стремит к жизни, к радостному свету, в жизнь грядущую, а если и в прошедшее — так в некое пережитое счастье. Кланялись, как дети, клевера, добрыми волнами океаническими вставали полевые кручи на холмах, и всюду, всюду вдали и впереди виднелись рощи березовые — нестареющие девушки природы! И дорога эта, теперь почти неезженая, нетоптаная, гладкая, хотя и по-прежнему горделиво-внятная, так нужна здесь, в этом отшельном от людей, от деревень просторном царстве, такая память от нее и восстающий голос жизни — былой, да, былой — но целы же покуда колеи!..

Шел я, глядел вперед, словно капитан корабля, в море этих полей да холмов, дальних рощ и буераков, да тихих крыш попутной деревни Погорел-ки — и вдруг... вдруг... вижу... батюшки! Натянулись провода вдоль дороги, вскочили и в ряд выстроились столбы! Мне говорили старики, что линию тут телефонную проложили в 1958-м году, натянули в полях сверкающие медные струны, один их знакомый связист прокладывал эту линию. И травы такие — тугие, сверкающие вдруг кругом стали, небывалым лоском блестят, и цветики в них зацвели — да ясно, жгуче как, и воздух стал вдруг еще чище, — и вижу вдруг я — подводы идут в мою сторону от лыщёвской рощи, от дальних берез! Бегут лошадки в ряд, головами кивают! И вот я вижу — едут, едут ожившие, из небытия нашего кузьминского кладбища восставшие, вот они все — живые предо мной! Едут прямо на меня — и столько деток на краях подвод, как на картинах Ефима Честнякова, и мужики в ватниках да кепках, и молодые парни с вихрами, в распахнутых рубахах, и дебелые девки, и бабы в платках — едут и о чем-то разгоряченно толкуют, и отирают пот со лбов тяжелыми кистями! Впереди председатель — строгий, словно из скалы вырубленный, в кепке, с кожаной командирской сумкой, что с войны он привез, в кулак намертво собравший вожжи, и мужику какому-то, внимающему сурово, и громко что-то так толкует, и пальцем тычет, и уж слышу — кричит: «А эту из колхоза уволить! У ней не телята, а одни свиданья на уме! И мамаша еённая точно такая же — прямая курва! Всё — уволить!» А тот ему кивает и кивает, карасиными глазами в глаза глядит, трепеща мелкой бородкой и хитрой кудрью. Едут, едут — всё ближе, ближе, и уже видать — до чего ж красив председатель, в самой силе мужик, — не из древних ли волжских разбойников он породой, что через окна изб одним махом рук выкрадывали невест и бросали поперек коня; до чего же ладен он и складен, хотя и прост, как злак этого самого поля, как вздернутый полевой куст, как мускул молодой сосны или ели, что в войну здесь все срубили и в город отправили на дрова. Тёмно-загорелый он, сердит и велик, эта кипящая личность, и глаза его созидающим кузнечным огнем горят. А дети глядят друг на друга, как святые на фресках в церкви нашей, и непорочны, и свято просты эти дети, они из Евангелия, а не школьники из окрестных, на всю округу тогда еще мычащих, кукарекающих, ржущих и гремящих ведрами деревень. И бабы молодые едут, разному личному лыбятся-жмурятся, смеются вешнему расцвету своему, как солнцу, и женихи вскидывают вихры, задирают девок щипком или взглядом, и тяжелые, уже мужицкие руки кладут другу на плечо, говоря с товарищем, а которые влюблены — опускают локти на колена и бритые подбородки на кулаки, и думают, и глядят долу, и клевер жуют, горюя и томясь сладко, и бабкину протяжную песню сквозь зубы мычат, что вспомнят из неё. Свежим сеном пахнет с телег, мужики вскрикивают, хохочут о чем-то своем, степенно и командирски взглядывают на парней, а на девок глядеть толку нет — чем их проймешь, визг один от них и синичий щебет, и всполохи голубизны из-под бровей, и полыханье челок под солнцем. Едут, едут навстречу, из самой высоты трав восстают — и никак не приблизятся ко мне, хоть и вижу я уже домотканые их рубахи, сельповские пиджаки и кепки, и трепещущие косынки девичьи, и крепкие серьезные лица, и волосы русые, и сапоги, и слышу гром телег, долбящих по кочкам, и дыханья и всхрапы лошадей, и говор человеческий громкий, оживленный — только никак не разобрать мне, что говорят! И веселит ноздри пахучей смолью столбов телеграфной линии — сверкают поверху свежей медью только что натянутые провода цивилизации, от которой столького ждут они, которая такой представляется им успешной, важной и всё дающей, такой шикарной и городской, и так они хотят поскорее попасть в нее, уже зная про первый спутник, уже имея в каждой избе висящее радио на гвоздике, вбитом в дедовские обои в лазоревый цветок, и электролампу, под светом которой дети старательно сопят все за одним столом, делая уроки, осторожно тыкают перышком, выводят и притрагиваются промокашкой, боясь завтра предстать перед Анной Николаевной с несделанным домашним заданием по математике...

При мне снесли эту линию, я видел обломки столбов, а теперь и их уже не разглядел в дикой высоте клеверов и травы.

Ах, как хорошо мне было идти здесь, в этом целительном, словно неземном вакууме всеместной чистоты и простора, под этим бескрайним покрывалом неба, под этими густыми клубами и дальними горами облаков, в липкости живительной воздуха этого, в добром и покойном золотом свете сумерек, в первых прохладных обветриваниях грядущей из простора ночи. Опять пустая передо мной тянется старая дорога, две землистые колеи. Нет, нет, не всё прошло ещё, не ушло виденье! Нет, конечно же — вот они, идут одни, во блаженстве тонут в счастливо дальнем и пустом, как бескрайнее одеяло сокрывающем и ласкающем просторе — он и она, Адам и Ева: в рубашке белой и штанах широких с мелким ремешком, в деревенских ботах Адам, и в ситцевом платьице с узором в одинаковый стройный цветочек, в летящих босоножках Ева — ну и молоды! И так всё радо им — и цветы в глаза смеются счастливо, и иван-чай приветливо кивает, как положительный театральный персонаж, и небо звенит и во весь голос поет, и пчелы, и стрекозы такие пируэты выделывают, как циркачи, и свежи, так свежи вдали березы, и так сами они, Адам и Ева, похожи на их струящуюся листву, и пыль у них такая под ногами нежная и чистая, как детская совесть, и такими озорными клубинками пыхает под ее босоножками каждый шаг! А волосы ее потоком по недорогому мамкиному платьицу опадают, как струи фонтана, и ждущей томностью полно приоткрытое плечико под съехавшим ситцем. А он — широк в плечах, складен в руках, крепок в шагах, прическу его «фокстрот» (в город ездил!), как знамя, раздувает на ветру, и глаза такие ясно-брызжущие влюбленной страстью, как ограненные драгоценные камни. Идут этой дорогой и болтают какую-ту тающую в любви чепуху, какую-то простодушную игру ведут, пустякам смеются, как дети, утопая всем существом в таком, что и небо, и даль, и траву, и само солнце застилает, поглощает собой, утопляет червонным сгустком молодой силы, душевном биении. А у нее руки так нежно смуглы, и такой на шее невесомый пушок, и такие плечи мягкие да покатые, и так ступает она, шаг выстилает, как царевна, и так вздрагивает при этом ее стан... Одни парят в просторе Божьем! Нет-нет — рассмеются, а вот вроде бы и всерьез о чем-то заговорят — да куда ж, когда такие глаза, такие брови, такая молодость, да и день такой над ними чистый да струистый, да жаркий, да как трава-то ярка и цветы, да каким теплым песком дорога под ногами... «Хоть бы он что-нибудь... Хоть до плеча пусть дотронется, хоть ладонь немножко положит... Люблю ведь его, знаю, что люблю... я бы дальше-то... Пусть хоть на шею мне, что ли, подует...» Колосья так и звенят кругом, кажется — в самом небе качаются, ветер по молодым плечам широкой ладонью водит, мамкино платьице волнует, и вдруг Волга внизу с горки показалась — и тоже улыбается им, как строгая, но добрая учительница, и разрешающим наставленьем горящее недвижное серебро свое кажет из-под косогора. И вдруг дотронулся он — взялся ладошкой за ладошку, и такая ладошка у него родная, обнимающая, словно всю жизнь с ним были вместе. Она свою не взяла, оставила, как пулемет ударило сердце, — и немного еще какие-то слова говорили они, шли, брели этой самой дорогой, пока, наконец, изнемогая от любви, счастья, страха и невообразимо сладких томящих мук, не сошли неизвестно почему с пыльных изъезженных колей, не побрели по клеверу, не бросилась она к нему всей силой, всем своим доверчивым счастьем, не обнялись осторожно, впервые постигая тело и запах друг друга, и, охваченные первобытной дрожью, не опустились, наконец, в траву, — а с Волги во всё горло гудит в их честь пароход «Крестьянка»! — новую завязь возвещает, и крылья белые в горней вышине помахали, и грянуло на небесах: «Молодцы, молодцы! Правильно! Сказал Господь: плодитесь и размножайтесь! Да будет вам подмогою всё вокруг — и край этот ваш ангелом летящий, и небо без берегов, и парное молоко вашей молодости, и пусть каждый цветок глядит вам в глаза, как добрый человек!»

Свадьбу-то скоро сыграли; быстро понадобилось. Она косу с назиданием сплела в тугой колос, руки крепко скрестила, молодую грудь ими тесня, брови по-офицерски нахмурила, дерзко глядит через плечо — такая строптивая стать, так ладно домашним халатом чресла обтянуты, как статуя стоит в деревенских тапках — и всем теткам, бабкам да мамкам с молодою девичьей грозой, с ураганом, с древней разбойничьей песней в голосе, сверкая серыми глазами: «Иду за него! А коль вы поперек полезете с советами да запретами — до сведения довожу: много на Волге омутов да ям, хватит на рост мой девичий. А для диспутов ваших у меня досугу нет. И комсомол не поможет! Сказала — иду. Всё!» Отец повздыхал — да что в таком случае поделает отец... Сидит у печки на корточках, топориком мечет щепу, только матерится потихоньку и психует. Не пороть же ее — взрослая стала, стыдно. Задница-то вон какая тугая — как у бабы.

Они и теперь, когда приедут к ним из города внуки и спросят, как проехать на велосипедах в Чернопенье, укажут пальцем за рощу на эту дорогу и скажут беззубыми ртами: «Так колеями и езжайте, приведут. Вот этой самой дорожкой — на которой мы с Адамом когда-то любовь крутили». И глаза вновь у них блеснут на секунду — как будто струйками всплеснут родники на здешнем солнышке в заветных ямках.

...Пока шёл колеями — поле-то кончилось, вошёл в Ардулину рощу, откуда спускаться нужно старой тропой, продолжением всё той же дороги, а там меня березки строем обняли, как сестрички, пошумели, прохладу над воротом погоняли, тень щедро набросили, щебечущий шум вечерний, сумрак погожий, вечно девичий, свежий — «да ладно, не плачь; было, пошумело — да ведь было же! Да многое и есть — вот хоть мы все!» И рассмеялись, и я вместе с ними! И так я рад был за Адама и Еву, с такой счастливой и слёзной ясностью узрел их в виденье, словно им родственник, или сам вдруг будто молод и счастлив чему-то.

По этой дороге в то июньское утро мчался одержимый ужасным известием всадник из центральной усадьбы, не видя ни дороги, не неба, ни лесов, ни трав вокруг, возвещая деревням страшную весть, трубя ее встречным, как ангел из Откровения Иоанна Богослова... И многие с песнями на два голоса и рвущей душу гармонью скоро ушли по этим колеям вслед ему навсегда.

По этой дороге столько проехало людей из деревень в город, в Кострому... Торговать, молиться, трудиться и жениться. Подумать — древний вдоль Волги тракт! В телегах, и верхом, и пешком — кто как брели. По этим вот колеям самым, ныне гладким до нежности. Когда все еще были живы! Все еще были живы!!!

А так-то столбы при мне убрали. От них теперь одни обломки в траве едва разглядишь. По колеям проезжают «Жигули» и «Нивы» из Погорелки в магазин в Сухоногово, иногда велосипедист, или кто на мопеде. А так-то ездят все по асфальтовой из поселка и дальше по Волгореченской трассе до города. Там и автобус ходит. А в те-то времена не было шоссе на Волгоре-ченск, потому что самого Волгореченска не было.

А я, счастливый человек, сегодня этой старой дорогой шел один сокровенно темнеющими полями, и вихры густых облаков, лебединые перья, распластавшиеся белоснежные гуси и аисты надо мной из ясного и серебристо-пенного в яркое малиновое и дымное уходили, и бронзово слепящий шарик, пока не утонул во млечно-розовых кучах со вздернутыми, как наставляющий палец, клубами, мне давним, наивысше пронзительным и забытым счастьем в пути досиял.

Проценко Валерий.ПОДУШКА БЕЗОПАСНОСТИ

1

Покойно Павлуша эту ночь спал. И дел было спланировано много на день грядущий, но лёг с вечера почивать, отошёл постепенно в сладкую дрёму и тут же незаметно — в абсолютный покой. Ночь промелькнула как мгновение. Давненько не посещало умиротворение его душу. Многие минувшие ночи, ох, и в тягость были. Всякая чепуха снилась. А тут заснул и проснулся спокойно: то ли с женой не поругался по пустякам накануне, то ли звёзды благоприятно расположились на небосводе.

Вспомнил службу в армии: «Рота, отбой!».

Это приятное известие для труженика солдата.

И противный голос старшины или дежурного по роте на рассвете, когда сон наиболее глубок и полезен: «Рота, подъём, выходи строиться!» А то и ночью истошный и, честно признаться, не в большую радость крик дневального: «Рота, тревога, атомное нападение! Командиры отделений, выводите солдат в отведённые места». Такое впечатление, будто армейское начальство не читало русских народных сказок. Почему Илья Муромец богатырём был и громил врагов Отечества? Да потому, что спал вдоволь в молодости. Вот и нагулял силушку богатырскую. А теперь солдаты полусонные, уставшие и заморенные уже с утра.

Вставать не хотелось. Можно было бы еще подремать с полчасика, но супруга спозаранку отодвинула занавеску на окне, осматривая двор и хозяйство, а окно спальни выходит на восток, и первый лучик солнца прямо в глаза ударил. Внезапно и бесцеремонно. Если встать и задернуть занавеску, то приятная утренняя полудрёма тут же исчезнет... Вспомнил, что сегодня воскресенье, кум утром явится кабана резать. Анекдот на ум пришёл по случаю, зевнул и непроизвольно улыбнулся: «Зарезать не зарезал, — сказал потный и уставший сосед, провозившись минут сорок с кабаном, — но таких ему ввалил — всю жизнь будет помнить».

Кум говорил вечером за чаем: «В течение часа освежуем, разделаем, и подавайся, Пал Петрович, в Тимашевск на базар, к обеду и реализуешь. Парное мясо — загляденье, да и кабанчик кормлен правильно. Порода английская — ландрус называется. Сало мраморное, вперемежку с мясом, слоями. Вернёшься — нажарим свежанинки, выпьем по двести грамм любимого народом напитка, споём милую твоей душе песню: „Ой, Кубань, ты наша Родина, вековой наш богатырь“».

Кум двумя нотами, как и большинство современных певцов, фальцетом с гундосинкой постарался воспроизвести гамму чувств от душевной и праздничной песни, но лучше бы попроще высказался.

Павлуша потянулся на кровати, напрягаясь всеми членами, как будто толкал ногами вагон с углём, а руками поднимал двухпудовую гирю. Это его давняя привычка. Помогает быстро встряхнуться и отмобилизоваться.

2

Кабанчика точно Господь придумал в радость православному народу, да и прочим христианам. Сашок, старший сын, грамотный и начитанный (наверняка профессором будет), говорил Павлуше, что у немцев есть оборот речи на эту тему. На немецком так и прогутарил, практически без акцента, в школе научили: «Их хабе швайн».

Разъяснил, что у немцев быть счастливым — значит иметь свинью. Ещё Саша добавил, что немцы обозначают это полезное животное и другим словом: «Шпиктрегер», что в переводе на русский язык означает — носитель сала. Конечно, иметь свинью большая для семьи радость, залог к достатку, а то и к избытку материальному. Кормили хорошо: и кукурузкой, и комбикормом, и бурячком, и отходами с обеденного стола. Дебелого кабанчика воспитали: килограммов на сто пятьдесят в живом весе потянет. Если себе оставить мясо и сало, то, пожалуй, на полгода хватит на борщи, котлеты, гуляши, поджарки и зажарки. Да, и холодец знатный получится из ножек, рулек, хвоста... с чесночком, чёрным перчиком и лавровым листом! С горчичкой его в морозец откушать — настроение праздничное на целый день. А сколько можно сделать колбаски? А желудок начинить гречневой крупой, салом и мясом со специями? А сколько сала засолить двумя способами: русским и немецким? Русский, он же и хохлацкий способ засолки сала прост и понятен, всем известен, а вот о немецком — надо подробнее упомянуть. В холодную кипяченую воду добавляем соль, тертый чеснок, черный перец, лавровый лист, иные пряности при желании, укладываем сало слоями и оставляем на две недели в прохладном месте. Раствор должен быть настолько соленым, чтобы сырое яйцо сверху плавало. Через две недели сало достаем, а когда вода стечет, укладываем в трехлитровые банки. Режем и кушаем — вкуснятина, а с отварным картофелем и свежим чёрным хлебцем — объедение. В этом месте у Павлуши от аппетитного образа обильная слюна выделилась. Но он решил не поспешать к столу, а исчерпать тему своих размышлений до основания.

Кабанчика купить посоветовал опять же кум.

«Кабанчик — подушка безопасности, Пал Петрович, надежнее вклада в Сбербанке и транша международного валютного фонда», — говорил он неоднократно Павлуше.

Не было хлопот — купила баба порося. Сущая правда — забот через край. И покормить, и напоить, и убрать, и помыть тёплой водичкой в летний день. Но была и радость общения с этим очень и очень неординарным животным, до конца не изученным и не понятым современной наукой. Прямо-таки дельфин... только сухопутный.

Кум Степан хороший хозяин и отзывчивый человек, но немножко скуповат. На первый взгляд может даже постороннему человеку показаться щедрым, предоставив сущий пустячок или оказав мелкую услугу для распространения положительных о себе слухов, поскольку скупость его — тщательно законспирированная, как кадры большевиков в канун революции. Конечно, прижимист, но не настолько, чтобы перед праздничным застольем читать гостям лекцию о вреде переедания. Попросит Павлуша у кума три десятка яиц в обмен на что-нибудь, передаст Степану полезную вещь, а тот говорит, что куры плохо стали нестись в последнее время. Но через недельку я тебе, Пал Петрович, четыре десятка яиц занесу. Хорошо? Ни через недельку, ни попозже не занесёт, будьте уверены и запишите себе в убыток. А в остальном — весёлый человек Степан.

Бывало, встретит Павлушу возле магазина, обнимет и вопрошает: «Как там подушка безопасности?»

«Интеллектуал! Поправляется», — не может сдержать улыбку Павлуша.

Или спросит: «Что-то ты, кум, сегодня не очень весел? Подозреваю, возникли трудности с поеданием деликатесов; зови, не стесняйся, придем и поможем». И засмеется раскатисто и громко... и Павлуша заодно. Настроение сразу же улучшается.

А как Степан покупки делает? Театр одного актера! Улыбаются все жители города, кто с ним соприкасается в этот момент на рынке.

— Я вас сейчас сделаю самой счастливой, — обращается Степан к очередной торговке на рынке, с соответствующей вкрадчивой и интимной интонацией, совершив покупку.

— И как это? — смущенно и кокетливо вопрошает та, ожидая если не признания в любви, то хотя бы пару дежурных комплиментов. И окружающие при этом двусмысленно улыбаются.

— С меня тридцать пять рублей? Я вам дам под расчет, — улыбается Степан и протягивает тридцать шесть.