Проснулся я на рассвете и, таращась в потолок, попытался сообразить, приснились ли мне события последних дней, или все произошло наяву. Нащупав на тумбочке пульт, я включил телевизор. Шоу «Сегодня» привело меня в чувство.
Я сбросил простыни и вскочил с кровати. Как бы там ни было, таким счастливым и энергичным я не чувствовал себя ни разу за весь прошедший год; прямо как Скрудж в рождественское утро. Я натянул халат и в просвет между шторами взглянул на свою машину.
Свою машину.
Моя машина должна быть белой. На подъездной дорожке стояла черная. Не веря своим глазам, я рывком раздвинул шторы. На конце антенны болталась головка попрыгунчика, в углу ветрового стекла виднелась маленькая круглая трещина — след от камешка, слетевшего с грузовика в прошлом году, на номерном знаке — помятая рамка с надписью «Тойота, Ориндж».
И все это на черной машине.
Невероятно! Немыслимо! Я отпрянул от окна и бросился на кухню, стал распахивать дверцы шкафчиков. Хлопья, кофе, сальса, банки с фасолью — мои обычные съестные припасы. Коробки с сухой смесью для кексов и стопки коробок с батончиками гранолы.
Кексы и гранола?
Значит, то был не сон.
Зазвонил телефон. Я дернулся от неожиданности и чуть не растянулся на полу. Телефон висел на стене рядом со шкафчиком для швабры, но я побоялся поднять трубку. Кто —
что
— ждет меня на другом конце провода?
Телефон умолк через три звонка. Я заставил себя пересечь кухню. В холодильнике оказалось три новых пакета апельсинового сока, а я умирал от жажды. Слава богу. Я достал один из пакетов, нашел стакан и налил себе сока. Вынул из шкафчика коробку батончиков гранолы, сел за кухонный стол и стал впихивать в себя еду. В центре стола лежала визитная карточка, маленький белый прямоугольник. Я не помнил, как оставил ее там, и холодок пробежал по моему позвоночнику.
От дурных предчувствий сердце бешено забилось.
Несмотря на все странности, несмотря на охватившую меня тревогу, я хотел писать письма. Я пытался найти разумное объяснение своему желанию, пытался убедить себя в том, что передо мной открывается прекрасная перспектива карьерного роста, но, честно говоря, я просто очень хотел писать письма. Я жаждал писать письма. И новая работа предоставляла мне этот шанс, придавала моей тайной деятельности законность и целенаправленность, освобождала от чувства вины.
Я взял в руки визитку и впервые прочитал то, что было на ней написано. Адрес. Совсем рядом. В Бри.
Но каким образом? У фирмы есть филиал в округе Ориндж? Вчера, предлагая мне служебное жилье, чиновник напирал на то, что мои поездки будут слишком долгими.
Бессмыслица какая-то.
Мне захотелось заползти в постель и спать, спать, спать, пока все это не закончится. Однако желание посмотреть, что будет дальше, одержало верх.
Шкаф в спальне был забит моей одеждой, только многих вещей я никогда раньше не видел. Я надел черные брюки, одну из моих лучших рубашек и выходные туфли. Я нашел бумажник и ключи от моей —
черной
— машины и вышел на улицу. Заперев дом, я сел в машину, завел двигатель и медленно покатил на свою новую работу.
Офис, в который я должен был явиться, находился очень близко, всего в нескольких милях от моего дома. Я выбрал самый короткий путь и, к своему удивлению, встретил очень мало автомобилей. Конечно, час пик уже прошел, но улицы были пустынны, как в три часа ночи и уж точно не как в десять утра. Однако, когда я въехал на автостоянку многоэтажного офисного здания, почти все места были заняты, и мне пришлось припарковаться в дальнем конце у тротуара.
Это было то самое здание, из которого я вышел вчера в Лос-Анджелесе.
Я запретил себе об этом думать.
Мой новый начальник Генри Шварц ждал меня в вестибюле и, завидев меня, помахал рукой, ведь я не знал его в лицо. Он понравился мне мгновенно. Простой, искренний парень. Я безоговорочно поверил ему, словно старому другу. Я оказался среди себе подобных, и, как ни гордился своей оригинальностью, было приятно в конце концов найти родственные души.
— Так что вам рассказывали о нашей работе? — спросил Генри.
— Мне сказали, что я буду писать письма.
Он рассмеялся:
— Конечно, будете. Мы все пишем. Много пишем. — Генри подтолкнул меня локтем. — И уж вы-то знаете, как сильно мы это любим!
Он признал наше родство, и я воодушевился.
— Идемте. Я провожу вас на четвертый этаж, где вы будете работать.
Мы вошли в лифт, совершенно не похожий на тот, в котором я поднимался с двумя конвоирами. И невозможно было представить, что коридор четвертого этажа находится в том же здании, что и вчерашний. Через две двойные двери из матового стекла Генри провел меня в большой, прекрасно обставленный офис и указал на мягкий кожаный диван:
— Садитесь.
— Я постою.
Генри подошел к маленькому бару в стене, налил себе стакан апельсинового сока.
— Хотите? Свежевыжатый.
Я отрицательно покачал головой.
— Итак… полагаю, вам интересно узнать, почему вы здесь, чем вам придется заниматься и все такое, не правда ли?
Я улыбнулся:
— Это приходило мне в голову.
— Мы независимая организация, не связанная ни с правительством, ни с какими-либо корпорациями, ни с учреждениями. Я сказал бы, что мы предоставляем услуги, но услуги подразумевают наличие клиентов и переписку с ними. Клиентов у нас нет. Мы просто пишем письма. Широкому спектру адресатов на множество самых разных тем. Я полагаю, что нашу фирму можно сравнить с «мозговым центром», только мы не генерируем идеи, не создаем сценарии. Мы используем наши таланты и способности для достижения реальных результатов в окружающем мире. Мы — созидатели.
— Но…
Генри жестом остановил меня.
— Вы — Писатель Писем. Я знаю, что вы понимаете смысл этого термина, но не уверен, сознаете ли вы все его значение и его богатую историю. Мы некоторое время следили за вами, поскольку ваши письма не просто хорошо написаны, они результативны. Они также очень точно направлены и охватывают широкий круг проблем. — Он печально улыбнулся. — К тому же они перебили несколько наших писем, а это очень впечатляющий результат.
Видите ли, мы пишем эффективные письма. Конечно, многие люди пишут письма любимым, друзьям и родственникам, а некоторые иногда пишут в газеты или политикам, чтобы пожаловаться о том о сем. Но только наши письма достигают цели, только наши письма читают, только наши письма оказывают воздействие.
Мы — представители древней, благородной и, к сожалению, почти неизвестной традиции. Кто, по-вашему, написал Библию? Писатели Писем. Послание Павла к римлянам. Первое послание Павла к коринфянам. Послание к евреям. Первое послание Иоанна. Писатели Писем с самого начала формировали общественное сознание. Как создавались биографии? Как определялась достоверность исторических событий? Через письма. Письма — тот фундамент, на котором строятся общества. — Генри сжал кулак. — На письмах зиждется наше господство. Письма — наш бизнес, наша сфера деятельности, смысл нашего существования. Поэтому мы можем творить историю; можем определять ход событий. Не любовь правит миром, а письма.
То, что он говорил, было ужасно. Маниакально-эгоистично, если соответствовало истине, и ужасающе, если не соответствовало. Умом я это понимал. Но эмоционально я ощущал себя правоверным на тайном политическом слете. Мне даже хотелось вскочить, выбросить вверх сжатую в кулак руку и выкрикнуть: «Ура!»
Для этого парня и, вероятно, для всех, кто здесь работал, письмотворчество было религией. Я не удивился бы, если бы узнал, что все они посещают церковь, где, опустившись на колени, поют гимны и молятся гигантскому почтовому конверту.
Между прочим, я бы отлично себя чувствовал среди них.
Генри залпом выпил апельсиновый сок и положил ладонь на мое плечо.
— Нам повезло. Мы избранные. Нас призвали продолжать эту благородную традицию. Нам доверили писать письма будущего.
— Но кто призвал? На кого мы работаем? Кто владеет всем этим?
Генри растерялся. Очевидно, он сам не раз задавал себе этот вопрос.
— Я не знаю. Никто не знает.
— Но кто-то же должен…
— Никто не знает, — повторил он, и по его тону я понял, что не следует задавать подобные вопросы. Мне даже послышался в его голосе страх.
— Хорошо. А кто писал те письма, которые я получал; те, в которых описывались мои сны; те, что привели меня сюда?
Генри явно удивился:
— Так вот как вас взяли на работу? Интересно.
— Почему? А вас как наняли?
— Я просто получил письмо, мол, мою работу заметили и оценили. Меня спросили, не хочу ли я писать письма полный рабочий день, и пригласили в некое офисное здание в полночь. — Он улыбнулся. — Представляете, в полночь! Я должен был сразу заподозрить нечто необычное. Думаю, нет нужды говорить, что там никого не было. Правда, дверь была открыта, а когда я вошел, — он обвел рукой кабинет, — то оказался здесь. Ну, не совсем здесь. Но в этом здании, готовый к интервью.
— Вас… вас пытали? — спросил я.
— Нет. А вас?
— Нет. Но я слышал…
Генри захихикал:
— Не доверяйте всему, что слышите. Или видите. Верьте только тому, что читаете.
— Я никогда не верю тому, что читаю. В своих письмах я всегда лгу.
— И все равно они правдивы, — сказал Генри.
Я хотел спросить, что он под этим подразумевает, однако Генри уже выходил в коридор.
— Идемте!
Мы подошли к двери напротив, и Генри открыл ее:
— Здесь вы будете работать.
Не знаю, чего я ожидал, но уж точно ничего подобного. Мы оказались на пороге помещения, похожего на спальню 1950-х. Симпатичная пожилая женщина лежала на кровати и что-то писала в блокноте. В комнате было только три стены, как на киносъемках или в телевизионном шоу. Мы с Генри стояли на выстланной линолеумом широкой дорожке, проходившей вдоль открытой четвертой стены. По другую сторону дорожки, напротив спальни, виднелся офис в стиле хай-тек с большими окнами, за которыми на фоне неба проступали очертания, я бы сказал, нью-йоркского Манхэттена. За письменным столом сидел широколицый мужчина, почти старик, и энергично стучал по клавиатуре компьютера.
— Люди лучше пишут в комфортной для себя обстановке, — пояснил Генри, кивком указывая на мужчину и женщину.
Оба не обратили на нас никакого внимания, и мы пошли по вьющейся дорожке по казавшемуся бесконечным лабиринту домашних и служебных кабинетов, гостиных и библиотечных отсеков. Я никого не узнавал. Вирджиния и остальные гости с вечеринки, несомненно, работали на каком-то другом этаже. Генри провел меня мимо десяти, двадцати, тридцати индивидуализированных открытых с одной стороны комнат, где трудилось низшее сословие Писателей Писем. Пехота.
Я поймал себя на мысли, что такой огромный «крольчатник» никак не мог поместиться на одном этаже здания, в которое я вошел, но почему-то не подверг свое открытие сомнению. Тогда не подверг. Меня интересовало другое.
Письма.
В конце концов мы добрались до моего рабочего пространства. Генри остановился перед отсутствующей четвертой стеной.
— Вот мы и пришли!
Помещение не было точной копией моего домашнего офиса, даже не комнатой, в которой я жил подростком. Эту комнату я никогда раньше не видел: тесное, странное помещение, которое вполне могло быть кабинетиком в глубине магазина грампластинок. Стены были оклеены перекрывающими друг друга постерами разных музыкальных групп и исполнителей, а в воздухе чувствовался едва уловимый аромат старины, за которым пробивался легкий запах подплесневевшего картона: запах старых грампластинок. Сначала я решил, что они совершили ошибку — Ага! И они совершают ошибки! — однако почти сразу я понял, что чувствую себя здесь как дома, даже комфортнее, чем в своем собственном доме. На постерах были мои любимые музыканты, их лучшие альбомы, их лучшие туры. Обстановка не вполне мне знакомая, но с которой отчаянно хотелось познакомиться.
Они не совершили ошибку.
Они знали меня лучше, чем я сам себя знал.
Я оглянулся на извилистую дорожку и почему-то подумал о Красной Шапочке, идущей через лес к своей бабушке.
— Я должен проходить весь этот путь каждый день?
Генри рассмеялся.
— Господи! Конечно же нет. Здесь есть дверь. — Он пересек комнату, открыл дверь, которую я принял за дверцу стенного шкафа. Я увидел коридор, а напротив — дверь кабинета Генри. То есть получалось, что моя дверь — та самая, через которую мы сюда вошли.
У меня слегка закружилась голова, но я не потрудился спросить, как это возможно. Мне было безразлично. Я просто кивнул.
— Туалет дальше по коридору, — сказал Генри. — Вторая дверь слева.
Я обошел видавший виды стол и между кучей музыкальных журналов и коробкой фигурок мультяшных персонажей увидел старую пишущую машинку «Ройял», точно такую, как моя первая. На приставном маленьком столике стоял современный персональный компьютер со струйным принтером. Я уселся в потертое вращающееся кресло, и оно оказалось словно подогнанным к моему телу.
Генри улыбнулся:
— Территория волшебства.
Я поднял на него глаза:
— И что же именно я должен делать?
Он объяснил. Сначала, сказал он, мне будут давать задания: писать определенные письма определенным людям. Инструкции, конечно, мне будут передавать в письмах. Ежедневно. Я буду вскрывать свою корреспонденцию и следовать полученным указаниям. После краткого испытательного срока я стану свободным художником, смогу писать на разные темы без ограничения количества писем и только с самыми общими пожеланиями относительно их содержания.
Я кивнул.
А что, если я не оправдаю их ожиданий? Что, если не смогу представить требуемое количество писем? Что, если мои письма окажутся очень плохими? Я не озвучил эти вопросы, но они вертелись у меня на языке. Пожалуй, если я провалю несколько заданий, меня уволят за непригодностью после испытательного срока.
Или подвергнут пыткам.
И новые рекруты услышат мои вопли.
Опять же мне было все равно. Я любил писать письма. Я сознательно выбрал этот наркотик. Моя мания, как любая другая, поглощала до такой степени, что все остальное меня не трогало. Даже если бы я захотел отказаться от их предложения, то не смог бы это сделать. Соблазн был слишком велик, а я был слишком слаб. И когда мне поднесли все это на серебряном блюдечке, я не смог устоять.
— У нас тут очень непринужденная атмосфера, — заверил меня Генри. — Как вы сами убедитесь, наша работа не совсем обычная, а мы — не совсем обычные служащие. — Он хихикнул. — Когда я впервые попал сюда, мне казалось, что я умер и попал на небо.
— А сейчас? — спросил я, внимательно глядя на него.
Он улыбнулся и отвернулся, но я успел заметить выражение его лица: иначе как замешательством я бы его реакцию не назвал.
— Мы здесь выполняем важную работу.
Больше Генри ничего не сказал, и я опять понял, что эта тема не обсуждается.
Я высвободился из уютных объятий рабочего кресла.
— Итак… когда я должен приступить к работе?
— Сейчас, если не возражаете.
— Рабочее время?
— Как захотите. Большинство из нас занято с утра часов до трех дня, жесткого регламента нет. Вначале вы будете работать столько, сколько потребуется для выполнения ваших заданий. А потом… — Он пожал плечами.
— А что мне делать в свободное от работы время?
— Да что пожелаете. — Генри положил ладонь на мое плечо, и я снова почувствовал нашу неразрывную связь. — Мы говорим — работа, но на самом деле это не так. Это жизнь, новая жизнь, предел мечтаний таких людей, как мы. — Он с улыбкой протянул мне конверт. Должно быть, Генри давно держал его в руке, но я его не замечал, и теперь конверт словно появился из воздуха, как по волшебству. — Держите. Почему бы вам не заглянуть внутрь?
Я разорвал конверт, вытащил листок бумаги с отпечатанным текстом и прикрепленной к нему газетной вырезкой.
Мое первое задание: я должен написать письмо от имени людей, живущих по соседству с недавно реконструированным автодромом. Из-за судебных исков по поводу ночных гонок и слишком высокого уровня шума трасса была закрыта почти десять лет. Недавно хозяева автодрома и домовладельцы урегулировали спорный вопрос, однако, судя по изложенному в газете, довольны были не все. Жители, чьи дома находились у самой трассы, возмущались предательством соседей.
— Я должен приступить прямо сейчас? — спросил я.
— Безусловно. Я буду в своем кабинете напротив. Заходите, когда закончите.
Я перечитал статью, просмотрел инструкции. Меня обрадовало отсутствие ограничений; мне не указывали, что и как написать, с какой стороны подступиться к проблеме. Я откинулся в кресле, раздумывая, чем воспользоваться: пишущей машинкой или компьютером, и в конце концов предпочел пишущую машинку. Именно с простой машинки началась моя эпистолярная карьера, и казалось естественным начать с нее новую главу моей жизни.
Я адресовал письмо владельцу автодрома:
Мистер Малдун!
Не знаю ничего более бессмысленного, чем часами смотреть, как машины кругами носятся по трассе. Тупицы, находящие в этом удовольствие, без пользы тратят отпущенный им жизненный срок, а потому достойны лишь сожаления. Вы пользуетесь слабостями этих слабоумных, и Вашему цинизму нет оправдания. Еще более отвратительно то, что Вы тратите нечестным путем нажитые деньги на запугивание честных, законопослушных граждан, к тому же Ваших соседей.
Я без стеснения обвинил старого козла в продажности, лживости и практически во всех смертных грехах, кроме разве что изнасилования собственной мамочки. К тому же я намекнул, что знаю несколько его грязных секретов и не прочь поделиться ими с общественностью — если, конечно, он не согласится продать автодром и на вырученные средства построить аналогичный где-нибудь в другом месте.
Письмо я накатал за пять минут, потом перечитал его. Мое послание вряд ли повлияет на мировоззрение парня, но заставит его задуматься. И это лишь первый залп в спланированной мною короткой и грязной войнушке. Если владелец и не перенесет автодром, то к концу боевых действий по меньшей мере согласится построить звукоизоляционную стену между своей собственностью и соседними домами. Раз уж он создал эту проблему, то пусть решает ее за свой счет.
Я пересек коридор и постучался в дверь кабинета Генри.
— Войдите, — откликнулся он после первого же моего стука, и я вошел.
— Я закончил.
— Отлично!
Я протянул листок.
— Хотите прочитать? Просмотреть?
Генри отмахнулся:
— Нет. Вы — Писатель Писем. Вы знаете, что делаете. Просто отошлите его.
Я вернулся к себе, порылся в столе, нашел ручку, конверт и рулончик марок. Подписав письмо вымышленным именем, я написал на конверте адрес, запечатал и прилепил марку. Генри ждал меня в коридоре.
— Здесь где-нибудь есть почтовый ящик?
Генри ухмыльнулся. Как мне показалось, в его глазах заиграли насмешливые огоньки.
— В конце коридора. Идемте, я провожу.
Мы вышли в просторный коридор.
— Туалет, — объявил Генри, указывая на очередную дверь.
В конце коридора он остановился, и только тут я обратил внимание на нечто, очень похожее на церковный алтарь. Барельеф из писчих перьев и свитков, ручек и листов бумаги, пишущих машинок и принтеров образовывал арку в квадратном пространстве стены, но издали резьба, совпадавшая по цвету со стенами и потолком, была незаметна. Дорожка резных конвертов вела к отверстию в центре стены — щели почтового ящика, окаймленной металлом, похожим на чистое золото.
— Вот сюда мы бросаем наши письма, — почтительно произнес Генри, с благоговением коснувшись пальцем щели.
Я прекрасно понимал его чувства. И я много раз с благоговением смотрел на почтовые ящики, как на отдельно стоящие синие, словно часовые, возвышавшиеся на перекрестках, так и на маленькие прямоугольные щели в стене почтового отделения, ведущие прямо к сортировочным машинам. Таким, как мы, почтовые ящики служили талисманами, магическими порталами, сквозь которые наши творения отправлялись к пунктам назначения.
Я бросил свой конверт в щель, и он провалился совершенно бесшумно, без громкого хлопка о дно ящика, обычно сопровождающего приземление первого за день конверта. Мое письмо мягко коснулось предыдущей корреспонденции.
Генри ласково потрепал меня по плечу, явно понимая мои чувства. И опять от сознания нашего духовного родства по моему телу разлилось приятное тепло.
— Вам здесь понравится, — сказал Генри. — Вы прекрасно приспособитесь.
Я завел новых друзей.
Не сразу, потому что в первые несколько недель у меня не было такой возможности. Я, естественно, встречался с сотрудниками в вестибюле или на автостоянке, поднимался с ними в лифте и всегда выдавливал улыбку, кивал или здоровался, но по большей части проходил прямо в свой кабинет, сочинял письма, а после работы сразу ехал домой. Мне нравился Генри Шварц, мы отлично ладили, и мы оба были Писателями Писем. Я понимал, что его положение мало отличается от моего и всех других служащих, но мы не стали и не могли стать друзьями. Он был моим начальником, и, если бы ему предстояло выбирать, он выбрал бы фирму, которой явно был фанатично предан.
А я особой преданности к фирме не испытывал.
Не поймите меня неправильно. В профессиональном отношении я не мог бы быть счастливее, и если бы удалось вернуть Викки и Эрика, то считал бы свою жизнь идеальной.
Только моя новая работа была слишком хороша, если в этом «слишком» был какой-то смысл. И как я ни любил ее, как в ней ни нуждался, в глубине души я ощущал какую-то неправильность. Похожие чувства у меня возникали в детстве после Хеллоуина. На праздник я, как принято, ходил по соседям и выпрашивал угощение, угрожая какой-нибудь проделкой и приговаривая «кошелек или жизнь», а весь следующий день, первого ноября, ел конфеты, собранные накануне. «Марс» на завтрак, «Милки уэй» на обед, «Сникерс» на ужин, «Баттерфингер» — в любой момент. Настоящий свинячий рай. Правда, более разумный и ответственный внутренний голос напоминал, что неплохо бы уравновесить весь этот сахар нормальной едой: хлебом или фруктами, мясом или овощами.
А через несколько месяцев, при очередном визите к стоматологу, приходилось ставить как минимум еще одну пломбу.
Вот о чем я вспоминал.
Все было здорово. Мне очень нравилось.
Но я знал, что это неправильно.
И другие знали.
Постепенно недовольные проявили себя. На третьем этаже я нашел то ли кафетерий, то ли буфет для сотрудников с такой изысканной кухней, что его вполне можно было назвать рестораном. Там я впервые и встретил Стэна Шапиро. Стэн был старше меня и работал здесь еще со времен Рейгана, обрушиваясь со злобной критикой на каждого успешного президента. Темой всех его писем была космическая программа. Он обожал свою работу и верил всему им написанному, однако в какой-то момент у него возникло непоколебимое убеждение в том, что его письма не достигают адресата, что его заставляют думать, будто он пишет письма президенту, дабы успокоить и лишить возможности на самом деле писать письма президенту.
Все это я знал уже через полчаса после знакомства, а к концу нашего совместного ленча, примерно час спустя, мне казалось, что мы знакомы целую вечность. Стэн, эксцентричный, циничный и озлобленный, очень мне понравился.
Через несколько дней в том же кафетерии Стэн познакомил меня с Элен Дикерсон и Фишером Коксом. И Элен, и Фишер работали здесь сравнительно недавно, всего несколько лет. У них был роман, последние полгода они жили вместе, хотя раньше у нее был муж, а у него — жена. Письмотворчество разрушило старые связи, а здесь эту пару свели тоска, удобство и отчаяние. Оба они с готовностью признали, что, если бы представилась возможность, моментально воссоединились бы с прежними супругами.
Я подумал о Викки, подумал об Эрике.
— Странно, — сказал Фишер. — Эта фирма создана специально для нас, и она великолепна. Как будто мы сами ее придумали. Все здесь крутится вокруг писем — центра наших жизней. Однако… — Он покачал головой. — Иногда этого недостаточно, не так ли?
Я, как и все остальные, прекрасно его понимал. В тот вечер мы собрались у Стэна и всю ночь провели в разговорах. Конечно, мы слишком много выпили и слишком разоткровенничались, зато очень быстро сблизились.
Несмотря на одолевавшие нас сомнения, несмотря на высказанные тревоги и невысказанный страх, мы все любили свою работу. А как же иначе? Наши телевизоры принимали программы со всего света, мы располагали роскошной фильмотекой и имели доступ ко всем печатным изданиям в мире. Более тесной связи с текущими событиями и представить было невозможно. Своими письмами мы диктовали тенденции в моде, музыке, литературе, архитектуре, искусстве. Мы раскачивали политические качели, поскольку в письмах-инструкциях нам приказывали писать противоречивые жалобы и предложения, чтобы добиваться совершенно противоположных результатов. Мы обсуждали наши творения, написанные как по собственной инициативе, так и по указаниям свыше, но мы не имели никакого представления о том, чем занимаются другие, и уж тем более «разработчики», как называл их Стэн. Я ни разу не встретил ни одного гостя с той первой вечеринки, но я знал, что они где-то рядом, и часто спрашивал себя, что пишут они и противоречит ли их работа моей собственной.
— Вы были здесь врагом номер один, — сказал мне тогда Эрнест.
— Вы очень могущественны, — признал Джеймс.
Я чувствовал свое могущество. И мне это нравилось.
Я все больше и больше времени проводил на работе, все меньше и меньше времени — дома. А что у меня осталось, кроме работы? Я все реже звонил Эрику, а потом, по запрету адвокатов, как моих, так и Викки, вообще перестал звонить. С Викки я общался через третьих лиц: она разговаривала со своими адвокатами, ее адвокаты разговаривали с моими адвокатами, а уже те — со мной. У меня не было личной жизни, не было семьи, и реальность с каждым днем казалась мне все менее реальной. Я предпочитал смотреть на мир через телевизионный экран или глазами репортеров, сообщения которых читал в прессе.
И писал о том мире письма.
Как ни странно, я начал понимать, насколько трудно зарабатывать на жизнь творчеством. Большинство людей реализует творческие способности, оставляя веселые сообщения на автоответчиках или забавные комментарии в семейных видеофильмах или меняя интерьер своих домов. Необходимость творить по заказу изо дня в день, неделю за неделей оказалась тяжким испытанием, лишающим большей части удовольствия. Теперь я писал письма не потому, что у меня появлялось желание или вдохновение, а потому, что это была моя работа. Сложившаяся ситуация заставила меня по достоинству оценить тех плодовитых авторов, которые, невзирая на суровые жизненные обстоятельства, в разные периоды истории человечества непрерывным потоком выпускали в свет блестящие многостраничные творения.
Я словно бежал по замкнутому кругу. Кажется, есть какие-то животные, то ли хомяки, то ли крысы, которые, если их не остановить принудительно, будут бесконечно повторять одни и те же действия, пока не умрут от истощения? Вот и я был таким. Возможно, на подсознательном уровне однообразная работа начинала меня утомлять, но инстинкт заставлял писать. Именно инстинкт, а не условный рефлекс подгонял меня и всех остальных.
И мы продолжали выполнять свою работу.
Если не считать нашего офисного здания, Бри казался на удивление опустевшим городом. Мы никогда не ходили по магазинам: продукты просто привозили на дом в наше отсутствие, холодильники заполнялись, как мини-бары в гостиничных номерах. Меня иногда охватывало тревожное предчувствие, что если я загляну в один из продовольственных магазинов, то никого и ничего там не обнаружу, что эти магазины — просто фальшивые фасады, как в кино.
То же самое с окрестностями моего дома. Я видел автомобили на подъездных дорожках, свет в окнах по вечерам, я даже слышал звуки работающих в соседних домах телевизоров, магнитофонов и радиоприемников, до меня доносился шум газонокосилок, но я ни разу не видел ни одного человека и часто ловил себя на мыслях о том, что вокруг никого нет, что весь мой район — фальшивка, созданная лично для меня, и что мой дом — единственный обитаемый дом в округе. Однако я слишком боялся постучаться в чужую дверь и проверить свои домыслы. Иногда я убеждал себя в том, что все вокруг реально, все нормально, но иногда за безобидным фасадом не мог не видеть кошмарных чудовищ, и тогда я запирал все двери и окна, задергивал шторы и таращился в телевизор, боясь взглянуть на окрестные дома.
Я больше не видел такого тумана, как во время вечеринки, но часто размышлял, не затаился ли он за какой-то дальней границей этой псевдореальности.
А может быть, я просто сходил с ума.
И самое странное: все мои приятели жили в округе Ориндж в точной копии своего прежнего окружения. Стэн раньше жил в Бруклине, и его нынешние дом и улица были идентичны бруклинским. Элен и Фишер, приехавшие, соответственно, из Кливленда и Атланты, теперь обитали вместе в доме Фишера, но их новые дома также были точными копиями их далеких домов. Я же прожил здесь всю свою жизнь и никогда не сталкивался ни с чем подобным. Округ Ориндж словно стал невероятной смесью дюжин различных географических регионов и, должно быть, с неба смотрелся причудливым игрушечным набором маленького ребенка, который отдельные части сложил наобум.
Как-то я все же принялся расспрашивать Генри и, хотя обычно беседы с ним ободряли меня, на этот раз он не ответил ни на один из моих вопросов, а у меня сложилось впечатление, что он просто не знает ответов.
А даже если и знает, то боится ответить.
Я скучал по своим пластинкам.
Моя коллекция исчезла, и, хотя я знал, что виновата фирма, не мог понять, зачем им это понадобилось. Просто в комнате, где я хранил свою коллекцию, вдоль стен вместо стеллажей теперь стояли диваны и другая мебель. Вместо стереопроигрывателя появился еще один телевизор. Раньше я постоянно слушал музыку и, хотя часто пользовался плейером, любил крутить старые пластинки. Не проходило недели, чтобы я не порылся в своих завалах и не вытащил какую-нибудь жемчужину прошлого.
Теперь я был вынужден жить настоящим. Мою жизнь лишили той глубины, что придавали ей пластинки. В доме было полно книг, и я мог читать их и перечитывать, но единственной доступной мне музыкой теперь была транслируемая по радио или на музыкальных телеканалах. И об этом я спросил Генри, но он изобразил неведение и возмущение и предложил мне заявить в полицию об ограблении. У меня возник соблазн последовать его совету… только почему-то все не находилось свободного времени. Ни на это, ни на то, чтобы прогуляться, как прежде, по моим любимым благотворительным магазинам со старыми пластинками.
Я решил, что таким образом меня заставили сосредоточиться на работе. Писатели Писем не должны распылять свое внимание; они должны концентрироваться на настоящем, и, даже если кто-то вломился в мой дом и украл мои вещи, то есть совершил преступление, ну, он сделал это с добрыми намерениями.
Однако мне казалось, что за пропажей кроется нечто большее: мои пластинки были украдены потому, что слишком много для меня значили, были слишком для меня важны. Если возможность писать письма служила пряником, то это был кнут. Очевидно, я не должен был забывать, что нахожусь целиком во власти корпорации.
Мне очень не хватало моих пластинок, и я часто замечал, что тихо напеваю, когда нахожусь дома один, пытаюсь оживить музыку, как герои из «451 градус по Фаренгейту» пытались оживить книги.
Но еще больше, чем по пластинкам, я скучал по Викки и Эрику.
Я писал им письма. Я каждый день писал им письма, рассказывал, чем занимаюсь, как люблю их. Я изливал на бумаге душу, зная, что если они получат мои послания, то поймут.
Если.
Ибо я понятия не имел, доходят ли до них мои письма. Я бросал конверты, адресованные Викки, в почтовый ящик вместе с моими ежедневными творениями, но, что с ними происходило дальше, я не знал и не мог узнать.
Я просто надеялся и продолжал писать письма.
И не получал никаких ответов.
Пожалуй, самым близким моим другом был Стэн. Наша группка постепенно расширялась. Появился парень из Сан-Франциско по имени Шеймус, примерно моих лет и так же увлеченный музыкой, однако не поддающаяся четкому объяснению связь со Стэном основывалась не на возрасте, не на похожем прошлом или общности интересов, а на родстве душ.
Как-то наша «компашка», как мы ее называли, разбрелась по рабочим местам, а мы задержались в кафетерии, пили пиво и перемывали приятелям косточки. Накануне ночью мне опять приснился цирковой шатер с распятым Христом, и на этот раз кошмар был более реальным, чем прежде. Все утро я только о нем и думал.
— Ты религиозен? — спросил я Стэна.
— Не знаю. Думаю, до некоторой степени. Или был. Меня воспитывали в иудейской вере, но потом я интересовался буддизмом, христианством, посещал общество самопознания Парамахансы Йогананды — в общем, пытался найти свою религию.
— Тронула ли тебя какая-нибудь из христианских религий? В глубине души ты во что-нибудь веришь?
— А в чем дело?
— Прошлой ночью мне приснился сон. Я видел тело Христа. Распятое. Гниющее. В цирковом шатре в пустыне. Я и раньше его видел. Это повторяющийся сон. Только в этот раз два старика по обе стороны от него писали письма. И… — Я покачал головой. — Не важно. Дело в том, что я сразу узнал Его. Я поверил, что Он сын Бога. И я знал, что Он мертв. Я чувствовал ужасную вонь Его тела. — Я глотнул пива. — Я чувствовал эту вонь, даже когда проснулся. Что, по-твоему, это значит?
— Я не знаю. А ты христианин?
— Нет, не совсем. По крайней мере, я так не думаю. Но… должен признать, меня это выбило из колеи.
— У меня тоже был похожий сон, — признался Стэн.
Белобородый старик за соседним столиком, явно подслушивавший наш разговор, придвинул свой стул поближе.
— Сократа привязали к каменной плите и отдали на растерзание зверям.
— Откуда вы знаете, что это был Сократ? — спросил Стэн.
Старик кивнул в мою сторону:
— А как он узнал Иисуса? Я просто знал. Кроме того, я специалист по древней истории. Был.
— И что все это значит? — не выдержал я.
— Они не писатели, — ответил старик.
Я молча уставился на него.
— Правда-правда. Их труды сохранились благодаря чужим письменным пересказам, но сами они не были писателями и уж точно не были Писателями Писем. Думаю, за это их и покарали.
Мы помолчали с минуту, обдумывая услышанное.
— В этом есть смысл, — согласился Стэн. — Отвратительно, но в этом есть смысл.
Действительно. Письмотворчество правило этим миром. Можно было бы выдвинуть разумные возражения, но мы купились, мы поверили.
Я задал вопрос, мучивший меня с той самой ночи, когда впервые увидел проклятый шатер:
— Бог есть?
Старик хрипло рассмеялся:
— Если есть, то лучше бы был Писателем Писем, иначе ему в конце концов зажмут яйца тисками.
А у нас есть талант, дар, проклятие — название не имеет значения, — и все мы оказались здесь, в этом изолированном мирке. Действительно ли мы защитники не умеющих писать письма… или их палачи? Мы призваны помогать или мешать? Чьи планы мы воплощаем в жизнь своими словами?
Я не знал ответа, и, честно говоря, меня это не очень волновало. Несмотря на все свои сомнения, я занимался любимым делом, занимался тем, ради чего родился. Может, некоторые из моих писем и причиняли людям вред, разрывали взаимоотношения, приносили несчастье — меня это не трогало. Ни раньше, ни теперь. Даже усталость и скука, наваливавшиеся иногда после однообразных, бесконечных дней и недель, перемежались столь обожаемыми мною радостью и волнением. Я вспоминал свое прошлое и понимал, что уже испытывал подобные приливы и отливы.
Я написал письмо женщине, чей сын погиб, выполняя миротворческую миссию, от имени его друга, служившего в том же взводе.
Уважаемая миссис Симмонз!
Я был рядом с Джошем, когда он погиб, и хочу, чтобы Вы знали: он умер ужасной, мучительной смертью. Он умер, проклиная Вас. Я не знаю, что Вам официально сообщило командование, но правда заключается в том, что Джош визжал, как поросенок; он мочился и испражнялся в штаны и кричал, что никогда не хотел идти в армию, что это Вы его заставили, что это Ваша вина. Вы забили ему голову патриотическим вздором. Перед тем как испустить дух, он выкрикнул: «Будь проклята моя мать! Будь проклята старая шлюха! Будь проклята мерзкая ведьма!» Умирая, он ненавидел Вас.
Я просто подумал, что Вы должны знать.
Джош хотел бы, чтобы Вы знали.
Я понимал, что старая миссис Симмонз, поверив в свою вину в гибели сына, будет мучиться до конца дней, проживет остаток жизни в эмоциональной агонии, но мне это нравилось. Я чувствовал такую же власть, как во времена давней борьбы с городским советом. Я понимал, что, несмотря на все самокопания и попытки самосовершенствования, я все так же порочен. Эпистолярное творчество проявляло во мне все самое худшее, а здесь мне не просто позволяли в полной мере потворствовать своим желаниям; подобный экстремизм поощрялся.
Мои письма были официальными и язвительными, грязными и гневными и полными страсти.
Вот что я творил.
Вот кем я был.