29817.fb2 Свет моих очей... - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

Свет моих очей... - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

Внутри института я тоже ничего не узнаю. Здания, полуразрушенные войной, теперь отстроены, очень расширены. Не нахожу того отделения, где лежала 20 лет тому назад, а казалось, пройду к нему с завязанными глазами! Хожу — смотрю, что сохранилось из старого? Что родилось нового? Разговариваю с врачами, иные знакомы мне еще по прежним приездам в Одессу. Встретила Д.Г. Бушмича, — 20 лет назад он был молодой, обещающий врач, сегодня он сдержал все обещания: профессор, известный хирург — и все еще молодой!

Одно уже ясно мне из этих первых прогулок по этажам и отделениям: институт живет. Он не просто катится, как вагонетка по инерции толчка, полученного от могучей руки В.П. Филатова. Институт осваивает новое, он дерзает и растет, он идет дальше, — значит, живет!

Хочу нащупать то место, где смерть остановила Владимира Петровича, где пришелся «стык»: вот это делал еще он сам, а вот это делают уже другие, делают после него.

Необходимо оговориться: провести эту демаркационную линию чрезвычайно трудно. Ведь все новое вырастает из старого. Сам В.П. Филатов сделал замечательные открытия и находки, осваивая опыт врачей, живших и работавших как до него, так и в его время. Теперь в основе нового, открываемого учениками Филатова, лежат его мысли, его далеко шедшие предвидения.

Одно из первых впечатлений моих двадцать лет тому назад: девочка Галя с глазами, обваренными кипятком из опрокинувшегося на нее чайника. Тогда мать привезла Галю к Филатову — и увезла ее обратно ни с чем: лечение таких ожогов было в то время еще не освоено. Другое, такое же раннее и такое же сильное мое воспоминание той поры (1940 год) — женщина, которой ревнивый негодяй выжег глаза серной кислотой. Владимир Петрович Филатов положил много кропотливых усилий на то, чтобы «сделать ей лицо» и добраться до ее заросших глаз. Когда это было достигнуто, выяснилось, что эта слепая женщина отличает свет от тьмы. У В.П. Филатова возникла тогда надежда: может быть, глубоко лежащие слои глазной роговицы сохранили хоть какую-то долю прозрачности? Может быть, можно оперативным путем добиться хоть самого минимального зрения?

Дальнейшим исследованиям и попыткам лечить эту слепую с выжженными глазами помешала Великая Отечественная война.

Сегодня, приехав снова, через двадцать лет, в институт, вспоминаю это, глядя на мальчика Кешу, привезенного из Сибири. Весной, когда выставляли зимние рамы, соседка по ошибке, думая, что в стаканчике вода, плеснула в озорного Кешку серной кислотой! Мальчик ослеп, но теперь это уже не навечно: Кешка будет видеть. Ему сделают операцию, каких прежде не делали, и он прозреет так же, как прозрели и уже видят шахтер Алексеев — ему обожгло глаза при взрыве на шахте, и доменщик Гурамия, которому брызнуло в глаза раскаленным металлом. Этих двоих прозревших я видела сегодня — и они видели меня!

Работая в этом направлении, мысль Владимира Петровича Филатова нащупывала, искала до самой его смерти. Продолжают это дело его ученики — профессор Н.А. Пучковская и другие.

Каждый день начинается с неприятного! И, как это ни странно, неприятное исходит от милейшего Юрия Викторовича, которого мы все зовем ласково просто Юрой! Он студент-медик и несет в нашем отделении ночные дежурства. Юра — прелестная личность! Но когда вы только перед рассветом задремали после бессонной ночи, набитой черными мыслями, как шапка подсолнечника — зернами, а Юра будит вас, протягивая термометр для измерения утренней температуры, — вам, конечно, хочется рычать и кусаться.

— Юра! — убеждаю я его. — Для меня вы не медсестра и не медбрат, а медвнук. Вы даже похожи на моего внука! Неужели вам нисколечко не жалко бедную бабушку? Мне бы еще хоть полчасика подремать… А?

Мое «а?» повисает в воздухе без ответа: Юра — старательный и добросовестный работник. Сбить его с этой стези невозможно. Но все-таки Юра в самом деле прелестная личность! Назавтра он сам предлагает мне:

— Я придумал: я буду приносить вам термометр в последнюю очередь… Это и выйдет — еще полчаса… Идет?

Ну конечно, идет!

Юра умиляет меня не только добросовестностью и добрым отношением к больным. Надо сказать правду: мы привыкли к тому, что у нас все учатся, и принимаем это как должное. Конечно, учатся, а как же иначе? Со времени Октябрьской революции прошло всего 43 года, — исторически это срок ничтожно малый, а между тем у нас прочно забыли, что такое, например, ликбез! Спросите, что это? Вам наскажут такого, что уши у вас завянут, как трава… Словно происходил этот ликбез не в советское время, а при Каппадокийском царе Ариобарзане Втором! Очень распространенное объяснение: ликбез — это было такое время, когда даже подростки-школьники учили неграмотных стариков и старушек читать и писать… Почему мы забываем, что царизм оставил нам в наследство армию в 100 миллионов безграмотных, — не старушек, а молодых, полных сил, здоровья людей, ставивших вместо подписи корявый крест? Ликбез был небывалое в истории культурное движение, когда в голоде, холоде, эпидемиях, разрухе, гражданской войне горсть людей обучала грамоте миллионы. Этим можно гордиться, но поскольку гордиться другими людьми умеет не всякая душа, то надо хотя бы не забывать этого! А старушек, кстати, и не учили: только людей до пятидесяти лет!

А мы и теперь не понимаем «до дна», что значит, когда вся страна, от мала до велика, учится. Думаете, Юре легко работать в Одесском офтальмологическом институте и одновременно учиться на медицинском факультете? Юре очень трудно — дважды в неделю он вынужден даже пропускать занятия из-за дежурств в институте. Хорошая вещь молодость, ах хорошая! По лицу Юры — юному, полудетскому — даже не видно, как много он трудится, как редко высыпается всласть.

Здесь, в институте, учится не только он один. Санитарки нашего отделения, Мотя и Соня, будущей весной кончают вечернюю среднюю школу. Им очень трудно, — до восьмого класса они учились не в Одессе, а где-то, в области, и там обучение велось на их родном языке, по-украински. Теперь, в последних классах, им приходится учиться на русском языке. В той украинской «глубинной» школе, где они учились раньше, преподавали французский язык, а здесь, в Одессе, учат английскому. Легко ли девчатам переучиваться? Конечно нет, но они не унывают, хотя так же, как и Юре, им приходится в иные дни пропускать занятия в школе из-за ночных дежурств.

Спят девчата, конечно, тоже не досыта. Утром, выходя в коридор, вижу фигурку Сони, прикорнувшую в полусидячей позе на деревянном диванчике. Сидит, подхватив себя, как старушка, под локти, а лицо веселое.

— Что, Сонечка, дежурила ночью?

— Ага…

— А спала?

Соня смущенно пожимает узенькими ребячьими плечами:

— Эге… Трошки…

Обеим девочкам, Моте и Соне, помогает Мария Семеновна Кореняко. Соне — по-английски, Моте — по предметам. До меня доносятся обрывки этих занятий. Вчера, готовясь к контрольной работе по истории, Мотя добросовестно докладывала Марии Семеновне, что «Рубуспюр (очевидно, Робеспьер) куда-то «прийшов», а вот «Напилиён» чего-то «не знайшов»…

Есть у Марии Семеновны еще одна ученица — медсестра, у которой неполадки с латинским языком…

Сосчитать все вообще нагрузки, добровольно взваленные на себя Марией Семеновной, невозможно! Все — словно бы само! — пристает к ее материнским рукам и, пристав, спорится в них. Да что руки? Материнские руки живут до тех пор, пока их не отрубят. А вот каким образом Мария Семеновна сохраняет материнский глаз уже и после того, как оба глаза ее почти совершенно ослепли?

Я устроила небольшую провокацию… Нехорошо, конечно, что и говорить, но уж очень тягостно ждать так, как жду я, в полной неизвестности, сдвинулось у меня хоть что-либо с места или нет. И вот я захотела узнать.

Конечно, это — пустяковое самооправдание. Все и так ясно, узнавать нечего. Если бы хоть что-либо стронулось с места, хоть на самую капельную крошку, разве не заметила бы я этого и сама? А врачи мои — Варвара Васильевна и Татьяна Павловна — неужели не обрадовались бы этому?

И все-таки я допустила небольшую «ложь во спасение»!

— Знаете… — сказала я при сегодняшнем осмотре в кабинете Варвары Васильевны. — Кажется… Ка-а-ажется, — поправилась я (все-таки во мне «не все же спит мертвецки совесть»!), — я как будто чу-у-у-точку лучше вижу…

— Сейчас посмотрим! — бодро сказала Татьяна Павловна и, приведя меня в процедурную, усадила перед таблицей для чтения. — Что вы видите?

Варвара Васильевна стояла рядом и смотрела на меня с надеждой.

Таблицу эту — со все уменьшающимися строчками букв — я в Москве еще недавно знала наизусть:

Ш Б

м н к

и т. д.

Увы! Если бы здесь была эта таблица! Я сразу прочитала бы две верхних строки, хотя второй из них — м н к — я уже давно не различаю, да и Ш Б, верхнюю, самую крупную, в сущности, уже не столько вижу в самых сильных очках, сколько угадываю по памяти. Но здесь, в Одессе, висит не эта повсеместно принятая таблица «ШАКАМБЫ», как ее называют среди больных, а другая.

В углу процедурной стоял Петя, молодой шофер из Николаева, внезапно после гриппа ослепший на один глаз. Петя смотрел на меня с сочувствием. Без тени осуждения, — чего там? Мы все здесь друг друга хорошо понимаем!

— Ее обманешь! — сказал он со вздохом, выйдя вместе со мной из процедурной. Имел он в виду при этом, конечно, «ее», Варвару Васильевну. — Она под каждым на два метра в землю видит!

Не принесло мне пользы мое вранье! Когда-то, в царское время, острили, пародируя Положение капитула об орденах российских, что какой-то малозначительный орденок даруется «за маленький, но полезный донос». Моя сегодняшняя ложь просто маленький, но бесполезный донос на самое себя — без всякой пользы для кого бы то ни было!

Обидно одно: столько тревог, волнений, столько микроскопических надежд, мгновенно рушащихся а пропасть отчаяния, — и все из-за простейшей операции! Живя здесь, в институте, приучаешься смотреть на катаракту, как на самое будничное дело. Удаляли катаракту еще в глубокой древности — примитивно, но удаляли. А серьезно, научно обоснованно это делают уже целых 200 лет! Считается, что на каждые 100 случаев удаления катаракты приходится успешных — 98. Итого 98 процентов успеха! Надо же мне было подхватить то, не такое уж частое сочетание катаракты с очень высокой близорукостью, при котором легко угодить именно в эту тесную загородочку 2 процентов неудачи!

Пете-шоферу не весело. Он — молодой, красавец, веселый, удачливый. Такому ходить с веточкой сирени или черемухи за ухом, песни петь! Носит с собой и охотно показывает фото — молодая, хорошенькая, видимо, милая жена, отличные ребятишки. И вдруг один глаз ослеп, как не из тучи гром! Петя и не заметил, что у него грипп, — «так просто чего-то приболел на ногах». Лег с вечера зрячий, проснулся слепой: пропало зрение в одном глазу! Врачи говорят, что это может пройти так же, как пришло: глаз начнет проясняться и совсем выздоровеет. За то время, что Петя здесь, в институте, у него однажды началось было такое прояснение. Он надеяться боялся, — по его выражению, «дышать боялся». Но прояснение через некоторое время остановилось, и зрение снова пошло на убыль.

Вскоре к нам в палату пришла Варвара Васильевна. Посидела около Муры. Поговорила со всеми. Потом подошла ко мне.

— Мы с Татьяной Павловной сделаем вам на днях «подсадку». Это иногда отлично помогает…

Я посмотрела в ее глубокие, задумчивые глаза — и поняла: она для того и приходила к нам в палату, чтобы сказать это мне. Милая Варвара Васильевна, ей горько, что у меня, нескладехи, все идет так коряво… Хороша я с моей сегодняшней «провокацией»! Зачем я тороплю врачей, приближая тот момент, когда они скажут, что исчерпали все средства — все «подсадки» и «пересадки» — и больше ничего для меня сделать не могут!

Познакомилась с одним из пяти оставшихся в живых участников Ленских событий 1912 года. Это — Григорий Васильевич Черепахин, он приехал сюда, в Одессу, лечиться. Самое удивительное в нем то, что он и сегодня необыкновенно ярко доносит атмосферу всего, что пережил за долгую жизнь! Это осталось его атмосферой, той, которую каждый человек носит с собой и излучает в общении с людьми.

Не то чтобы он сегодня говорил лишь о том прошлом, участником которого ему пришлось быть. Конечно, он рассказывает и об этом, — вокруг него здесь всегда толпятся люди, расспрашивают. Но сам он говорит, что ему «поднадоело» отвечать все на одни и те же вопросы: о Ленском расстреле, о гражданской войне и пр. Григорий Васильевич весь, целиком, не во вчерашнем, а в нынешнем дне: все ему интересно, обо всем расспрашивает, и не просто из вежливости, а с дотошностью! А к своему сегодняшнему делу — он видный партийный работник — относится просто со страстью и ревнивой исключительностью.

Сюда он приехал по настоянию жены и товарищей. Зрения у него, в сущности, уже нет. Только в одном глазу сохранилось бокового зрения столько, что он видит — и то смутно! — палец, приставленный к самому глазу. Но, узнав здесь, что лечение потребует порядочно времени, Григорий Васильевич «заскандалил» и объявил, что уезжает! Некогда ему здесь прохлаждаться, работа не ждет. Он-то ведь думал, что ему сделают какую-нибудь операцию, — ну, ненадолго, несколько дней, неделя, это бы еще куда ни шло. А ему предлагают лечиться, «лезть, понимаете, в Сакко и Ванцетти», — так он называет клетку для лечения токами Д'Арсанваля (куда его, кстати сказать, никто не предполагает загонять!).

Г.В. Черепахин очень интересуется литературой, постоянно покупает все новые книги (жена шутливо ворчит: «Опять принес связку дров?»). Очень высоко ценит книги М.А. Шолохова, но второй книгой «Поднятой целины» недоволен: «Что же это? Показал хороших людей, рассказал, как они боролись, — и нате: обоих убил! Это к чему же?»

Григорий Васильевич хорошо знал того человека, который послужил для Шолохова прообразом Давыдова в «Поднятой целине». По его словам, это был парттысячник, кузнец. В том колхозе, куда его, парттысячника, послали работать, орудовал раскулаченный казак, «очень вредный». Однажды, в разгар уборки урожая, кулак нарочно устроил у себя дома пьянку и созвал всех, кого можно, чтобы отвлечь рабочие руки от уборки. «Давыдов» пришел к дому кулака и стал вызывать на улицу по одному всех пирующих! Они выходят, а Давыдов их срамит: «Сукины вы дети! Как вам не стыдно!» Ну, им и становится стыдно, — так, по одному, по одному, и вернулись все к работе.

Оставшись с Давыдовым один на один, кулак стал ругать его и полез драться. Давыдов был сильный — кузнец же! — он сшиб кулака с ног и избил его. За драку Давыдова судили, дали ему отсидку. М.А. Шолохов поехал, куда следует, и добился там освобождения Давыдова.