29881.fb2
Судить власть не трибуналом, не тройкой, не Политбюро, а всего-навсего гражданским судом по сценарию одного из граждан, приговаривать не к вышке, даже не к сроку, а только к вердикту виновен - не виновен, - это что-то новенькое! По плечу ли новизна?
Едва задумав сюжет, Нелепин уже сомневался в нем, то есть - в себе. Сомневался, но сил отступиться не было, не хватало. Для отступления сил надо было заметно больше, чем для наступления.
Когда бы Нелепин был фигурой более значительной, когда бы от него зависели судьбы других людей, он, ей-богу, сам над собою искал бы такого суда еще при жизни. Тем более - после смерти, и исключительно в назидание следующим поколениям. Этакий суд стал бы воплощением истинного демократизма.
Однако, в качестве истинного, демократизм Нелепину и не дался.
И что же решил Нелепин в этой ситуации? Он решил отлучить Николая Второго от современности, обязательно отлучить: дожил император до третьего квартала 1918 года, а дальше никакой реанимации. Будь ты хотя бы и Царем Небесным - все равно никакой, ни в коем случае!
Однако и это бесповоротное решение не освободило Нелепина от святой обязанности защищать демократию от монарха и монархизма, защищать в принципе.
Дело оказалось не таким уж простым, как чудилось поначалу.
Монархии-то демократические сложности нипочем: ни ей избирательных бюллетеней, ни разнопартийных программ, ни предвыборной и выборной борьбы, агитации и пропаганды - ничего подобного, а значит, и расходы из народного бюджета поменьше, чем на содержание парламента. Если же учесть расходы на аппарат президента - уже никаких сомнений: меньше и меньше.
И народу без забот: откуда и почему на его голову свалился властитель? Свалился - значит, воля Божия, празднуй коронацию. Если же коронация сопроводилась Ходынкой - опять все та же воля. Все просто, но все дело в том, что мир не идет от сложности к простоте, идет все к большим и большим сложностям. К тому идет, чтобы современность была делом исключительно современников, и вот Нелепин уже не был потрясен тем обстоятельством, что судьбы России не прогнозируются ни в будущее, ни в прошлое. Тут на днях в его письменном столе обнаружилась групповая фотография - все те, кто вчера, а может быть и сегодня, расстреляли императора с семьей. Человек двадцать, вид у всех более чем удовлетворенный... Еще бы - хорошо исполнили достаточно важное дело. Далеко не каждому доводилось исполнить такое же. Одна фигурка помечена крестиком - главный. Надо думать - Юровский. И что же подумал Нелепин? Он подумал: труп надо было бы положить этим людям на переднем плане, иначе могут не поверить. Еще он подумал, что Суд-то все-таки должен быть, что, может быть, никого на свете ближе, чем он, к этому Суду не было и нет, а все-таки он пошел на попятную. Не совершил поступка, так что все последующие правители России могут спать спокойно. Ну, конечно, о правителях пишут и будут писать, их критикуют и будут критиковать, их поливают и будут поливать то елеем, а то совсем другими жидкостями, но это не суд с прокурорами и адвокатами, с протоколами и делопроизводством, которое в уме уже почти что выдал на-гора Нелепин. Нелепин стал давать объяснения самому себе - как получилось? Объяснения оказались самыми примитивными: будь он полностью освобожден от житейских забот, от необходимости зарабатывать на жизнь, от тревог за детей, за внуков, от уплат за газ, электричество, воду, за жилплощадь в целом, вот тогда бы... Он и сам знал, что тогда бы - это только кажется, и не более того.
Ну а после встречи с монархом, которая планировалась Нелепиным как встреча тет-а-тет и происходила в каком-то не совсем определенном пространстве, Нелепин вернулся домой и в домашней обстановке понял бесповоротно: его сюжет не по нему! Какие бы ограничения ни принимал он нынче для сюжета, какой бы ни применял к нему литературный жанр, на какое бы литературное направление ни ориентировался, какой бы грядущей премией себя ни воодушевлял - ничего у него не получится. Ничего! И как бы прекрасно было свой собственный сюжет кому-нибудь безвозмездно и благородно уступить?! Уступить было некому, мировая литература и та не возьмется, ни самая современная, ни самая историческая.
Суд над властью... Но как раз в тот момент Нелепин особенно чувствовал присутствие власти в его собственной жизни, присутствие с младенческой его поры.
Вот была гулаговская советская власть, вот настало президентское, сенаторское и думское безвластие, но и то и другое определяют его образ жизни до мелочей, определяют направление его нынешних мыслей. Вот он, бывший советский человек хотя и не сидел в тюрьме, но все равно советский, - живет в квартире государственной, квартира приватизирована, но государство не то что его квартиру - всю семиэтажку запросто снесет, его, Нелепина, не спросит. В личном пользовании Нелепина остается его физиология, но ему представляется, что не вся, а только частично и только на условиях аренды самого себя. Вот он умрет, его будут хоронить, и опять процедура определится властью: она назначит ему и кладбище, и размер кладбищенских платежей, а того больше - взяток, которыми обложат его труп государственные чиновники из ведомства Ритуальных услуг, да и многие другие ведомства не останутся в стороне, если можно будет хоть немножко не остаться. Если они тесно и успешно сотрудничают с частными, тоже ритуальными фирмами. Из такого-то положения и хотел выкарабкаться Нелепин, и оказалось, что он все еще на что-то надеется, может быть, даже и на действительность: вдруг она какую-никакую встречу с кем-нибудь учинит, для того и учинит, чтобы изгнать тоску по сюжету его собственной конструкции?
Вдруг какое-нибудь хобби ему подскажет? Вдруг по подсказке он займется коллекционированием небольших, более или менее скромненьких, а все-таки сюжетиков? И даже - сюжетов? Он их соберет десяток-два, запишет в специальную тетрадочку, в специальной пронумерует, а потом и выберет из них какой-нибудь один?! Самый великолепный! Ведь это же будет не что иное, как свобода, полная свобода выбора?!
Нынче скелеты императора, членов его семьи, его доктора выкапывают, показывают по телевизору: фиолетовые пятна на черепах, на костях рук, ног и тазобедренных - что-то вроде татуировки, которую нанесло на них время.
Чем не сюжет? Специалисты усердно работают над этими скелетами, шуруют, пусть и осторожно, металлическими щипчиками, хотя требуется-то здесь инструментарий еще не изобретенный; тут даже лазер и тот примитивен. Генетики тоже трудятся, устанавливают родственные связи между скелетами, и медики тут же, и археологи, и химики, и еще Бог знает какие специальности требуются, но никто не знает - кто же здесь требуется, чтобы учинить Суд? Чем не сюжет? Чем не роман, хотя бы и под названием Гибель сюжета? Или: скелеты закапывают обратно в землю в порядке государственного предостережения - ни один писатель не должен, не имеет права судить власть?
Так или иначе, но факт: Нелепин все еще зациклен на монархии, и не потому, что идея ему близка, что он идее симпатизировал, а как раз наоборот: потому, что судить монархию все-таки гораздо проще, чем любую другую власть демократическую, республиканскую, социалистическую. Власть эта внятная, и судебные издержки гораздо меньше, чем в любом другом случае.
Нелепин, как он сам о себе думал, был человеком, которому отнюдь не чужды суждения простые, прагматические, и на этой-то простоте он и погорел, и поднял перед нею лапки кверху. Чтобы быть от собственной несостоятельности подальше, он пустился в размышления общие, чуть ли не философские: стал думать об отношениях между знаниями и незнаниями. Вот так: каждое знание, едва обозначившись, вызывает множество ничем не обозначенных незнаний. Еще и при том, что человек каждое свое знание принимает за самопознание, хотя что-что, но сам-то человек для себя загадка навечно неразрешимая.
Когда же человек полностью убежден в том, что он руководствуется своей системой знаний, это - вопрос, это - сомнительно. А вдруг - и системой незнаний? Во всяком случае, Нелепин был убежден: система незнаний, очень строгая, последовательно требовательная, погубила его сюжет. Вот так же она погубит и скелеты императорской семьи, погубит для истории, для суда современников. Нелепин уже не раз приходил к выводу, что на его долю придутся сюжетики крохотные, самые что ни на есть житейские, самые случайные, что их-то и будет он заносить под в специальную тетрадку. Конечно, в них неизбежно будут вклиниваться жалкие осколки великого сюжета - для нищего и они хороши.
Сюжет 2
ЧЕХОВ - СЕМЕНОВ
Да, да: при выборе сюжета нельзя, невозможно обойти память собственную. Память - та же жизнь. Та же или даже более жизненная. Она не столько прошлая, сколько текущая сегодня. Вспоминаешь-то ты в сию минуту...
Память даже больше я - я сиюминутного. Сиюминутность тебе навязана, а память нет, она уже совершила свой выбор, именно поэтому она и жизнь твою знает лучше, чем знаешь ее ты. Животное еще и потому животное, что у него нет памяти. Привычки- да, инстинкт - да, чутье, сформировавшееся в прошлом, - да, а память - нет. Память календарна.
Что и говорить - без памятных страниц Нелепин своих записок не мог представить. Глобальные или махонькие случаи вспоминались, значения не имеет. К тому же память тяготеет к приятностям, неприятности у нее на втором плане.
Так вот, Нелепин полагал, что у него была встреча с Чеховым. С Антоном Павловичем. Оставшаяся в памяти на всю жизнь. Был и посредник - директор Дома-музея Чехова в Ялте. По фамилии- Брагин. Георгий Сергеевич.
Брагин когда-то работал редактором в Худлите (государственное издательство Художественная литература), Нелепин его еще там, в Москве, слегка знал, потом Брагин переехал в Ялту, в чеховский дом. У него открылся туберкулез уважительная была причина переезда.
А Нелепину, начинающему, молодому - еще как они назывались, эти недоросли? - в ялтинском Доме творчества писателей Союза ССР отвели (бесплатно!) крохотную такую комнатушку, даже и не комнатушку, а терраску с солнышком насквозь, оттуда он и повадился посещать Чехова. Роман надо было писать - первый! - нет, не очень-то шло, зато в домик Чехова он хаживал едва ли не каждый день и очень подружился с Брагиным.
Однажды Брагин, с видом несколько загадочным, спросил у Нелепина:
- А знаете - что? - Нет, не знаю...
- А давайте-ка я познакомлю вас с Антоном Павловичем накоротке!
- То есть? - То есть завтра приходите к закрытию музея, а тогда и узнаете, что значит накоротке.
Вечер тот раз выдался подлинно ялтинский, черноморский; желтоватое, остывающее солнце клонилось к горам, окрашивая легкие облака над заливом густо-багровым и нежно-розовым с тончайшими оттенками оранжевого и зеленого; водная гладь расстилалась под этим небом, и была она без единой складки-морщинки, не оказалось на этой глади ничего, ни одной точки - ни катеров, ни кораблей, ни людей в лодках, только отраженное предзакатное многоцветие по голубому. Такую окраску и Айвазовский не передал бы, не сумел. Окраска- только для природы, только для самой себя, ни для кого больше! Кипарисы тоже были не шелохнувшись, будто извечно неподвижны, будто ни одна веточка на них не колебалась никогда: ни вправо-влево, ни вверх-вниз.
Известно было: час-другой - и солнце опустится за горы, наступят сумерки, ночь наступит, но сия минута казалась вечной, вечность, а не что другое, была ее смыслом, и в доме Чехова, во всех комнатах были распахнуты окна, и в дом вливался пряный воздух, Антону Павловичу все еще дышалось здесь легко.
Брагин и Нелепин прошли прихожей. Прошли будто бы в первый раз, будто не зная, где и что расположено. Заглянули в комнатку матери Чехова, вошли в столовую. Прошли столовой. Обеденный стол, стул, сидя на котором неизменно завтракал, обедал, ужинал Чехов, а рядом, с левой руки, хозяйничала его сестрица Мария Павловна.
Вошли в кабинет - осторожно, будто половицы могли под ними заскрипеть. Здесь стояли долго и неподвижно, потом Брагин отстегнул бечевку - она отделяла нишу, письменный в нише стол - и тихо сказал Нелепину:
- Сядьте! - и указал на кресло по ту сторону стола.
Нелепин обомлел: - Нельзя же! Что вы?!
- А зачем я вас звал сюда? Сядьте! - подтвердил Брагин и отошел в сторону, чтобы не мешать, не стеснять Нелепина. Нелепин сделал три шага и сел, потом и руки положил на письменный стол, будто писал. Осмелел. Не совсем, а все-таки. Все вокруг, почти что ничем не особенное, стало всем особенным, все предметы. Тем более - замыслы и тексты, которые здесь возникали, происходили именно отсюда, а затем шли по всему свету - по всем островам, полуостровам и материкам. Где были люди, там и они были. Сидя за столом Чехова, Нелепин вспомнил сценку, которая здесь произошла. В одно из недавних посещений музея он присоединился к американской, а может быть английской, группе туристов, в который раз слушая пояснения сотрудницы музея. Он слушал очень внимательно, но вся группа- не очень, а одна молоденькая, хорошенькая, под мальчишку стриженная женщина - та смеялась, хлопала в ладоши, неизвестно, зачем она сюда пришла.
И вдруг она остановилась перед рисунком к Даме с собачкой - дама была в шляпке, в длинной, тех времен, юбке, на поводке - белая собачка шпиц.
- Lady with a small dog?! - произнесла негромко эта веселая женщина, побледнела и, закрыв лицо руками, заплакала. Ее успокаивали, она - нет, не успокаивалась, она выбежала из дома... Она не поняла, что находилась в доме Чехова, или не знала, что Даму с собачкой написал Чехов, и ей было очень стыдно. Она и теперь, увидел Нелепин, плакала по ту сторону чеховского письменного стола, а Нелепин смотрел на нее с места Чехова и, растерявшись, не знал, что делать: заплакать тоже?
Когда он вышел к Брагину в столовую - ничего ему о случившемся не сказал. Очень хотелось сказать, но еще больше не хотелось.
И на кровать Чехова Нелепин прилег опять по требованию Брагина. Простенькая кроватка, жесткая. И котелок чеховский он надел на свою голову. А кожаное пальто накинул на плечи. Пальто великовато ему было. В спальне, рядом с кроватью, стояла тумбочка, в тумбочке лежал револьвер старой системы, смит-вессон, с барабаном. Мирный из мирных человек, Антон Павлович Чехов, оказывается, владел огнестрельным оружием. На всякий случай. Это принято было в чеховские времена, для каждого этот вопрос был вопросом личным: хочешь стрелять или стреляться - стреляй или стреляйся, общественность и правительство не вмешиваются, нужды нет. Потому и дядя Ваня запросто стрельнул в профессора Серебрякова, своего гостя, и никто, даже сам гость, не обратил на это исключительного внимания. Просто, обидевшись, гость уехал, вопрос о применении огнестрельного оружия даже и не возник. А ведь жизнь ценилась выше, чем нынче, не боялась оружия, знала, как с ним обращаться.
Но это позже Нелепин о чеховском револьвере задумался, а в тот вечер он, в сумерках уже, в быстрых, в южных, вернулся в свою комнатушку-веранду, в столовую Дома творчества ужинать не пошел, лег и долго лежал неподвижно, чтобы впечатления во всех подробностях оставались при нем.
Он с ними всю жизнь затем и оставался, объяснял себе, почему толстовская Ясная Поляна не производила на него столь же интимного, трогательно-скромного и благородного впечатления. Лев Толстой ничуть не удивился бы, узнай он, что его Поляна станет на весь мир известным музеем, что музей этот будут посещать миллионы и миллионы людей из самых разных стран. А вот Чехов Антон Павлович, тот - нет, тот и не подозревал, что домик в Ялте станет музеем. Узнай Чехов об этом, он очень бы смутился и сказал бы: ладно уж, ладно - не будем об этом... Великий учитель Лев Толстой метался чуть ли не всю жизнь, не зная, как ему жить, как умереть, а скромный доктор Чехов точно знал и то, и другое. Чехову было все равно, к кому он ближе - к современному и сюжетному Толстому или к тем древним, которые гусиным пером писали бессюжетные жития. Он редко ступал в социальную публицистику и никогда ни шага - в историю, в настоящем у него было собственное место, с которого он и шагнул в будущее, едва ли не дальше великана и мудреца Толстого. Но ни с кем и никогда он не делил ни прошлое, ни будущее. Полная самодостаточность. Нелепин бывал в Таганроге, в Звенигороде, в Мелихове, в Ялте и в том московском доме странной архитектуры по Садово-Кудринской, 6, который Чехов называл комодом, откуда он отправился в свое (публицистичное?) путешествие на Сахалин, куда с Сахалина вернулся. Здесь, на протяжении каких-нибудь трехсот метров, почти рядом с Чеховым жили в свое время и Чайковский, и Шаляпин. Конечно, случайность, но свойственная России: в ту пору гении водились в ней запросто. Нынешнее Садовое кольцо давно перестало быть садовым, пересечение кольца с Большой Никитской стало горячей точкой Москвы: дым, гул, котлованы каких-то строек, тысячи машин, и ни одна не снизит скорости, никто из нее не выглянет - поглядеть на комод, на дом Шаляпина или Чайковского. Нынешнему времени нет времени оглядываться куда-нибудь, тем более - в прошлое. Нелепин же продолжал в комод захаживать, чеховская самодостаточность продолжала и продолжала его удивлять, Чехов все еще был для него и самым таинственным, и самым близким писателем жизни и смерти человеческой. Толстой написал большую вещь Смерть Ивана Ильича. Чехов в рассказе Архиерей обошелся, говоря о смерти, одной строчкой.
В чеховской простоте было что-то невероятное (оказывается, и так бывает! Как только не бывает?). В чеховское время бурные происходили события: политические убийства без конца, забастовки, демонстрации, война с Японией уже шла, - ни одно из подобных событий Чехов будто бы и не замечал, писал о жизни самой обыденной, грустной, отличавшейся только тем, что ничем сколько-нибудь особенным она не отличалась. Сюжет в его вещах то ли был, а то ли его и вовсе не было?
Может быть, именно таким образом, размышлял Нелепин, Чехов и возвысил жизнь над событийностью, может быть, только казалось так, а может быть, и на самом деле сюжеты ему были не нужны, он их не искал, пренебрегал ими: вот стоит на столе пепельница - хотите, напишу рассказ о пепельнице? Да, Чехов был для Нелепина самым таинственным писателем, но вот еще в чем дело: таинственность-то, как бы и вовсе ничего не значащую, можно было и почитать, и любить, и трепетать перед нею, и в ней же обнаруживать совершенно очевидную, простую, доподлинную жизнь. Теперь о Брагине. Который о Чехове знал все, но не так, как кое-что знал о нем Нелепин.
Брагин заболел раком легких и умер. В Москве, в Боткинской больнице.
Во время болезни Нелепин навещал его, и разговоры между ними шли только о Чехове. Брагин говорил, что однажды в ялтинский дом-музей пришел какой-то человек и предложил купить у него записки Чехова. Сомнений в подлинности записок не было, все они были написаны там же, в Ялте. Но цена была названа слишком большая, а записки, по большей части карандашные, особой ценности не имели, в них Антон Павлович на клочках бумаги писал - купить то-то и то-то, такие-то продукты, мочалку купить или гвоздочки, флакончик чернил. Сходить по такому-то адресу и передать такому-то письмо. На почту сходить... Подписей не было, дат не было, по-видимому, Антон Павлович дворнику давал указания. Брагин обещал подумать. Человек обещал прийти еще раз и не пришел. Умирая, Брагин страдал: надо, надо было купить записки Чехова, не постоять за ценой! И Нелепин подтверждал: еще бы! Если Антон Павлович говорил: напишу рассказ о пепельнице, - значит, и в тех записках мог скрываться какой-то чеховский текст. Рассказ какой-нибудь, и не один. Кроме того: что же это был за человек, у которого было чуть ли не двести, немногим меньше, записок Чехова? И куда эти записки исчезли? Другой вопрос обсуждали Нелепин с Брагиным. Со слов Марии Павловны Брагин записывал (а Мария Павловна жила долго, умерла в 1957 году) все, что та вспоминала о своем брате. И не только собственные ее свидетельства - она многое помнила о том, что говорили об Антоне Павловиче после его смерти люди, его окружавшие, его знакомые. Что говорил Станиславский, что Москвин. Что - ялтинские его соседи, писатели, которые навещали его здесь, врачи, чиновники, а позже и писатели следующих поколений - Паустовский, Каверин, Алексей Толстой, многие, многие. Конечно, часть всего этого уже была опубликована, но не вс¸ же? Была запись и о том, как Горький гостил в ялтинском доме Чехова. Горький жил на первом этаже, как раз под кабинетом Антона Павловича, у них было условие: до обеда работать не отрываясь, после обеда можно погулять по дорожкам вокруг дома, можно побеседовать. Антон Павлович был известен своей пунктуальностью, условий не нарушал никогда, Алексей же Максимович - другое дело, он уже в полдень выходил в сад, складывал руки трубкой, трубил:
- Онтон Павлович! А не по-о-ра ли нам про-ойтись?!
Чехов - деликатный человек - выходил, и они прогуливались и усаживались на одну и ту же скамеечку рядом с двумя малютками кипарисами (кипарисы в ту пору были малютками). Наступало время обеда, Мария Павловна в окно столовой провозглашала: - Обедать! Обедать!