29881.fb2
После обеда, - рассказывала Брагину Мария Павловна, - я выходила в сад, к скамеечке, на которой недавно сидели друзья-писатели, а рядом со скамейкой, на гравийной дорожке, было множество воронок-углублений - это Антоша, слушая своего друга, вертел в руках трость, буравил гравий. Такая привычка... Я эти воронки заравнивала...
И еще, и еще коротенькие рассказы поведывал Брагин Нелепину и просил его: Умру - займитесь, пожалуйста, моими записями, они у меня в трех толстых-толстых тетрадях. Тетради у жены хранятся.
Брагин умер. Спустя время после похорон Нелепин и писал, и звонил его жене в Ялту. Та отвечала:
- Да нет же, нет у меня никаких записей! Нет ни одной тетради!
Исчез с земли еще один след Антона Павловича. Это правда - следы людей, для которых нет проблемы в том, как умереть, исчезают быстро.
В то же время Чехов и сегодня существовал по-чеховски: Нелепин не помнил, чтобы ему часто встречались отлитые из металла его бюсты.
Чехов и всегда-то противился комментариям к нему.
А комментарии у Нелепина были. И сюжеты были. Один из них Нелепин назвал бы так: Три смерти. В 1901 - 1902 годах Чехов, Толстой и Горький встречались в Крыму и, такие разные, разные совершенно, близко общались друг с другом. Различия их жизней, их творчества не сказывались на отношениях между ними. Это они умели - как бы и не замечать различий там, где различать было ни к чему. Зато смерти их были поразительно различны, и скрыть этого было уже нельзя, невозможно.
Толстой, чтобы умереть, всю жизнь думал о смерти, а настал срок - бежал из своей усадьбы и умер в маленьком домике на мало кому известной железнодорожной станции Астапово. О смерти Горького Нелепин читал, что его убили враги народа из правотроцкистской организации, агенты империалистов, против которых он мужественно боролся. А Чехов, тот поехал, уже безнадежно больной, в курортное местечко Баденвейлер и там в захудаленьком отеле умер. Сказал предварительно: Я умираю...
Смерть, нередко даже больше, чем жизнь, указывает, в каких отношениях человек был с властью. (Более того - с жизнью.) Толстой будто бы искал между властью Бога и властью человека, поэтому и не сжился ни с государством, ни с церковью. Горький был властью ангажирован, к борьбе за эту власть был причастен. Вот, говорят до сих пор, и погиб от рук врагов народа. Чехов власть, борьбу за власть не замечал, ни того, ни другого для него как бы и вовсе не было, была жизнь, от власти на сколько возможно отстраненная, хотя и существующая в условиях власти. Вот и смерть у него была сама собою, была естественной, ничего постороннего в ней нельзя усмотреть.
Но почему это ни в одной энциклопедии никогда не указывается - как человек умирал? От какой болезни? Долго ли болел и страдал? Кто его лечил? Как умирающий, умирая, вел себя перед смертью? Ни слова обо всем этом, как будто смерти и вовсе не было, одна только дата - день, месяц, число, год, а то один только год указан, и все, и хватит с вас - кому это интересно?
Нелепину это интересно, и он думает, он убежден - не ему одному. Скажем, о смерти Гоголя, Достоевского, Пушкина мало разве книг написано? Дело энциклопедий и других книг сообщить, а читатель сам решит, интересно ему или нет.
Ну ладно, с Чеховым вопрос ясен, я умираю - и все дела, доктор Чехов знал, знал доподлинно, как это делается, как должно правильно делаться всеми на свете докторами, если они реалисты. И не только докторами - для Нелепина это был пример более чем авторитетный: вот как надо!
Нелепин не сомневался - когда настанет его черед, доктор Чехов навестит его в домашней (или больничной) обстановке.
Вот он пришел, доктор, он здоровается, он снимает пальто, моет руки под умывальником, проходит к больному, присаживается около постели. Ну? Как дела? И все это показывает доктора - что это за человек. Не говоря уже обо всем последующем: как доктор тебя слушает, как щупает пульс и слушает кровяное давление, какие у него шуточки (если они у него есть), каким тоном он делает своему больному наставления, с каким выражением на лице выписывает рецепты, все это и есть доктор имярек, этот, а не какой-нибудь другой, этот, а не вообще... Нелепин был уверен, что доктор Чехов - именно он - разок-другой уже посещал его в ответственные моменты, тем более он появится, когда настанет срок. Ничего, само собою разумеется, они о смерти не будут говорить, но проблема в молчании, без единого лишнего слова достигнет всей возможной для нее естественности.
И почему это естественность становится такой редкостью? Удивительно!
Каким образом можно писать о жизни, писать убедительно и даже художественно и миновать при этом искусство? Как будто его нет совсем, не было никогда, а существенно одно только свидетельство: было вот так, вот так было.
Положим, рассказ почти что устный, рассказ бытописательский, но ведь все равно рассказ, все равно литература художественная?
А дело было так: в букинистическом магазине Нелепин когда-то увидел книгу:
С. Т. Семенов
Крестьянские рассказы
Том II
Девичьи рассказы
Издательство Посредник
Москва, 1910
Типография Вильдо, Малая Кисловка, собственный дом
Если был том второй, значит, первый-то был обязательно! И тома третий, четвертый, а может быть, и дальше тоже могли быть? Нелепин стал искать. И нашел: собрание сочинений было шеститомное, с предисловием Льва Толстого. Биографию Сергея Терентьевича Семенова Нелепин тоже узнал: крестьянин деревни Андреевка, Волоколамского уезда, Московской губернии.
В разное время Нелепин прочел десятки, если не сотни графоманских рукописей не умел от графоманов отбиваться, - а каждый графоман полагает, что искусством писательским он обладает вполне, ему от Бога дано, сомнений нет - от Бога, а значит, все люди - это его благодарные читатели. Но Сергей Терентьевич не воображал в самом себе подобного предназначения, он писал, но мог и не писать, кроме того, он точно знал, о чем ему писать, о чем - не надо. Безукоризненно точный выбор сюжета подсказывал ему и то, как ему писать надо: без философий, без самоутверждения писательского я, без красивостей. Одно, другое, третье и так далее без определяли тот остаток, который и становился несомненной собственностью его литературы. Так и Чехов говорил: посмотрите, чего в произведении искусства нет- если в нем нет красивостей, нет скуки, нет излишнего глубокомыслия, нет длиннот, нет ничего лишнего - значит, оно хорошее. Крестьянская литература - Семенов же не один такой был, крестьянская литература создавалась с тем же чувством необходимости, с которым человек пашет, сеет и водит скот. Необходимость изначальная!
Пролетариат?! Был на земле классом временным, был по Марксу - Ленину, но вот десяток-другой лет прошел, и каким он стал - он и сам не знает. Вот и не было, сколько люди ни старались, литературы пролетарской.
К тому же завод - труд коллективный, труд толпой, а в поле человек и по сю пору работает в одиночку. Так же, как в литературе.
Еще заметил Нелепин: не перечесть деревенских фантазий - домовых, леших, ведьм, добрых разбойников и ванек-дурачков, но в литературе крестьянской их нет, они - только в творчестве устном. Почему бы так? Потому, верно, что для мужика, если уж он взялся писать, это труд серьезный и реальный, побасенкам в нем места нет. Так ведь и Чехов воспитывался в том же понимании; если же говорить о Нелепине - и Нелепин тоже.
Привлекала Нелепина простота Семенова. Простота - та же мудрость. Только мудрость и достигает простоты... Нелепин так просто не умел, Семенов же умел прекрасно. Сергей Семенов не ругал жизнь, не ставил ее под сомнение никогда и ни при каких обстоятельствах, не фантазировал по ее поводу ни сам по себе, ни через своих героев - таких же, как и он, крестьян. Ни к кому из классиков Семенов не был близок, зато один из классиков был близок к нему: Чехов.
Чехов так же, как и Семенов, умел определить и себя-писателя, и себя-человека, жителя земли-России. Вот это он и его земля, а это не он, земля не его, туда ему не надо. Оба они были писателями-бытописателями своей среды - один преимущественно интеллигентной, другой - крестьянской, оба - писателями своего времени уже по одному тому, что в их время обе среды еще не были размыты, духовно разделены так, чтобы способствовать физическому уничтожению друг друга. О людях можно было говорить - и говорилось,- кто есть кто - кто крестьянин, кто интеллигент, кто купец, кто дворянин и т. д., - и не придавать этому классового значения. И Чехов, и Семенов - каждый по-своему - были интеллигентами первого поколения. Каждый делал свое, только свое дело, полагая, что дело это - реальное и посвящено реальности. Оба были людьми русскими, не революционного - эволюционного толка.
Оба были собеседниками Льва Толстого, один - в Крыму, другой - в Ясной Поляне. Семенов, было время, принял толстовство, потом отошел от него на расстояние примерно такое же, какое было у Чехова, но только в другую сторону; Нелепин и в жилищах Чехова и Семенова обнаруживал что-то общее... В Доме-музее ялтинском, в московском чеховском комоде, Садово-Кудринская, 6, в подмосковном Мелихове - везде было по-медицински чисто и аккуратно, было только то, что нужно, никаких фарфоров и фаянсов, безделушек, выставок картин, хотя бы порядочного числа фотографий. Через окна - много света, потолки высокие, дышится с минимальными усилиями, вовсе незаметно как. (Правда, в Мелихове еще и две таксы жили, ныне на всех континентах известные Бром и Хина.) В избе Семенова Нелепин не был, деревня Андреевка, поди-ка, и не сохранилась: всего-то было в ней двадцать два двора, - но уж в избе-то семеновской, конечно, не было ничего лишнего. Была русская печь - великое и универсальное изобретение для выпечки хлеба, для тепла и жара в избе, возможно - чтобы и помыться в ней, когда не было бани, для детской жизни на этой печи и для взросления, для вылежки стариков и старух уже немощных, усердно готовящихся к смерти, - вообще для жизни живых. Вполне могли быть еще и полати (с печи на полати!), но за это Нелепин уже не ручался.
Дух в избе был ржаной. На окошках в горшочках стояли цветочки.
Семенов писал: мне-то хорошо в моей избе, я литературным трудом подрабатываю, а односельчанам, тем в неурожайный год вовсе плохо.
Доктор Чехов вначале тоже подрабатывал литературным трудом.
Итак, и у того и у другого не было надобности в безделушках.
К тому же оба носили одинаковые, клинышком, бородки. (Впрочем, император такую же носил.) Эти параллели были для Нелепина параллелями трогательными, грели ему душу, к тому же он чувствовал, что им, всем троим, все-таки не хватило конституционной монархии, с которой Россия приблизилась бы к той, которой она, Россия, должна была быть.
А различия? Еще бы им не быть, если оба - писатели?! Чеховские герои - потому что жизнь вокруг была трудна своими неопределенностями и предчувствиями - еще и еще эти неопределенности усложняли в самих себе, без конца раздумывая о самих себе, о своем истинном предназначении. Герои Семенова жизнь и себя в ней замечали такими, какие они есть, безо всяких сомнений. При этом для Чехова мужики и в Мужиках, и В овраге, и в Моей жизни, и В родном углу были некой массой, они вечно что-то выпрашивали и вымогали у барина (на водку, если точнее), так и в самом деле было. У Семенова его мужики все-таки были личностями, мужицкими, но личностями - даже если служили у барина не по хозяйству, а лакеями. Их мир был куда как ограничен, но не размыт - они знали, что есть добро, а что - зло. Они были просты, но не примитивны, они тоже были в самом деле. Ах, как пригодились бы они сегодня - если бы Великий Октябрь, со всеми его последствиями, не уничтожил оба сословия (наряду, впрочем, с другими) - и интеллигенцию, и кондовое крестьянство. Однако современность (коммунистическая) рассудила по-другому.
Если бы не это рассуждение, не замена сословий классами, чеховская интеллигенция, думалось Нелепину, взялась бы за дело, тем более что уже и в его, чеховские, времена в России было немало, много было выдающихся, всему миру известных инженеров, агрономов, учителей, ученых, артистов, писателей, художников, актеров и мужиков. Только-только закончился золотой век русского искусства, классический век, как народился век серебряный. Уже неплохо само по себе, но кто знает - если бы не все то же, все то же октябрьское величие, серебро могло бы стать золотом, второй классикой? Близко к тому было, уж это точно! Классике же всегда, помимо изменчивости искусства, необходима некая неизменность жизни, что-то в жизни устоявшееся, на что и опереться можно, нужен объект изучения-рассмотрения-изображения, чтобы он на время хотя бы этого процесса оставался постоянным.
Данность необходима искусству, не говоря уже о самой жизни. Данностью, безусловно, обладала крестьянская литература все того же серебряного века Семенов был не один писатель-мужик, далеко не один, и тем самым народу подавалась большая надежда. Был Семенов, был Подьячев, был крестьянский философ Бондарев, житель того самого Минусинского уезда, в котором Ленин жил в ссылке, он, разумеется, Ленина никак не интересовал, но пристальное внимание Толстого привлек. Цензура не пропускала труды Бондарева в печать, но Толстой озаботился, и книга вышла в Париже.
Прочел Нелепин и книгу Большакова Крестьяне - корреспонденты Льва Толстого там множество было имен. Очень запросто вошел Семенов-самоук в литературную среду, в кружок русской интеллигенции Среда. Помимо Толстого, он состоял в добрых отношениях с Чеховым и Короленко, а в 1912 году получил за собрание сочинений премию Российской академии наук. Премия на него не повлияла - он как был крестьянином деревни Андреевка, так им и остался, пахал и сеял. Ну а что же все-таки Нелепин под словом данность понимал? Если понимал?
Когда француз, тем более когда англичанин просыпается утром, засыпает к ночи, ему в голову не придет вопрос: что такое Франция, что такое Англия? Что такое француз и француженка, англичанин или англичанка?
Для них это известно с младенчества: они живут и существуют исходя именно из этой непоколебимой известности, из этой данности. И только Россия век за веком, и в золоте, и в серебре, и в нищенстве, все яростнее гадает на кофейной гуще - кто она? На том гадании она и пошатнулась- то ли она самая передовая, то ли - самая отсталая? То ли самая консервативная, то ли самая что ни на есть передовая-революционная? То ли самая умная, то ли самая глупая, то ли она философствует, то ли кривляется? Туда и сюда шаталась и вот решила: даешь мировую революцию! Испытаю истину в первой инстанции, истину, перед которой сам Бог опустится на колени! К этой сомнительности, между прочим, приложил руку и Антон Павлович. Свою руку и по-своему, но приложил-таки, не имел он перед собою данности, которой обладал Сергей Терентьевич, - не та была перед Семеновым среда, среда обитания, она не учила Семенова по-чеховски разменивать одну известность сразу на несколько неизвестностей. Должно быть, поэтому Нелепин, посещая нынешние тусовки-презентации, уже не кухонные, времен застоя, а массовые, перестроечные, с официальными угощениями-возлияниями, слушая, как ораторы призывают и призывают понять - кто мы?, пока не поймем - нам нельзя двигаться вперед!, вспоминал не Чехова, а Семенова - тот знал, кто он. Тот понимал: покуда человек разбирается в том, кто он, время его ждать не будет, уйдет вперед, а тогда не разрешится, а еще более усложнится и запутается этот узконациональный, а вовсе не международный вопрос.
Нелепин - куда денешься? - через это легкомысленное и потому очень тяжкое мучение прошел, лет около двух на него ухлопал, едва не свихнулся окончательно, а не свихнувшись, понял, сколь коварен и неблагороден вопрос.
Мало ли какой бзик может затесаться в интеллигентную русскую голову, но, затесавшись, тотчас объявляется в этой голове самым главным, самым решающим для всего белого света вопросом: кто мы? И это при том, что кто мы? и всего-то значит кто я?. В подобной постановке я тотчас становится пророком: мне от Бога дано решать, кто мы?, кто мы - Россия?, кем были, есть и будем.
И все это - на словах, на трибунах и на кафедрах, но никак не в практическом деле. Вопрос, наверное, происходит от смутных времен, которые на Руси никогда не кончались. Еще и потому не кончались, что кто мы? - это вопрос-союзник и даже стимул каждого времени, в том числе и нынешнего, представшего в последнем десятилетии века во всей своей смутной, мутной и даже властной красе. Когда народ не знает, кто он, не имеет в себе данности, не умеет данность ни создавать, ни подчиняться ей, власти только того и надо. Господи! - с ужасом думал нынче Нелепин. Сколько можно? В скольких можно поколениях? Давно бы пора узнать, понять - нет, не знаю, нет, не понимаю, как бы даже и принципиально не понимаю! А если - без принципа? Не по-чеховски, по-семеновски?
Без этого, семеновского, впору ведь и еще одну революцию затеять. Ради недоступного обыкновенным способом понимания. Тем временем, не удостоившись понимания россиян, Россия гибнет, удобряет почву для иных национальностей, не достигнув даже поры своей зрелости, уже в девичестве спивается, еще не совершая, но уже мучаясь вопросом: что же все-таки сделано? Зачем? Ради чего? Нелепин-то разве тем же грехом не грешил? Еще не умея выбирать, не изобретал неисполнимые сюжеты? Разве не мечтал он, чтобы сюжеты изобрели его?! Другое дело по Семенову: данность вполне очевидна во всех его рассказах.