Сначала в его сознание заполз навязчивый стук.
Тихий, отчетливый, размеренный, надоедливый, и он сперва обрадовался тому, что слышит хотя бы этот стук, и открыл глаза, но ничего не увидел. В комнате царила беспросветная мгла. Он чувствовал и запах, воздух был спертый и странно пахнущий — остро, но не едко, и этот запах даже навеял воспоминания, но воспоминания слишком давние, покрытые слоями пыли, не поддающиеся разуму, ускользавшие. То ли были они, то ли не были. Но он понимал, что дышит, ощущает запахи, слышит звук, и это значило — он был жив.
Он попытался пошевелиться, чтобы встать и отыскать источник стука, а потом — зажечь хоть какой-нибудь свет. Темнота сама по себе не пугала, но он знал, что должен убедиться — это именно темнота. Тело ему не подчинилось, только кровать, на которой он лежал, издала тихий скрип, похожий на издевательский смешок.
Он попытался призвать на помощь рассудок. Он мог слышать, мог дышать, пусть каждая попытка вдохнуть полной грудью и приводила к жгучей боли в горле, в груди, а потом и во всем теле, он мог шевелить пальцами рук, даже удалось чуть подвинуть правую ногу, но и только. И даже голова, казалось, была прикована к проклятой постели.
Он был где-то, лежал где-то, и он совершенно не помнил, ни как оказался в этом аду, ни что этому предшествовало. Все, что удалось откопать в опустевшей памяти, — это истошный, полный ненависти женский вопль:
— Трус! Трус!
Кто кричал, почему — ответов не было. И все же он знал, что крик обращен к нему.
— Я не трус, — произнес он одними губами, и ему показалось, что когда-то он уже говорил кому-то эти слова. Но, как и сейчас, они никого ни в чем не убедили.
Он не мог даже вспомнить, кто он такой.
Он полежал и решил, что он — мужчина. Почему-то это банальное открытие его обрадовало: по крайней мере, он точно знал, что существуют два пола, и знал, что они отличаются. Потом он прикинул, что он зрелый мужчина. Откуда пришло это знание, он так и не понял, но был уверен, что прав. На этом все закончилось, и больше мыслей не было никаких, а какое-то время спустя он вспомнил слово «ад». Короткое и совсем не страшное, оно ударило под дых.
Неужели он все-таки умер? И как же тогда то, что к аду всегда прилагалось, — пугающий грешников адский огонь?
Он разозлился. Вместо того, что было сейчас так нужно, в голову лезла всякая ерунда. Ад, пламя, какая-то глупая женщина с криками, чертов стук.
Мог ли ад быть таким — темным, колотящимся? А быть может, его кто-то съел, и это стучит чье-то сердце?
Он замер, затаил дыхание и стал вслушиваться. Цок, стук, цок, стук. Стук креп, становился все громче, заполнил рваные остатки непонятной реальности, и он сорвался и заорал, не в силах выносить эту пытку.
Стук никуда не исчез, безмолвных криков, больше похожих на сип, тоже никто не услышал. А он провалился в беспамятство, когда от вопля новый приступ боли острым ножом резанул по горлу.
Сколько он так пролежал, он не знал. Очнулся он от множества звуков, среди которых стук потерялся и был с трудом различим: какое-то жужжание, ровное и неживое, кудахтанье кур, надсадное мычание коровы, скрипы, детские голоса. Что-то, связанное с этими детскими голосами, неприятное, тошнотное, слабо ударилось о пустую память и пропало. Он успел только понять, что дети — это нехорошо, неприятно, некомфортно, а потом голоса вдруг заткнулись, и грянула музыка.
Он застонал, но оборвал сам себя: последний изданный им звук принес слишком много страданий. Широко раскрытыми глазами он таращился в темноту, как вдруг распознал просветлевшие пятна. Он лежал на спине, а пятна — чуть различимые блики — гуляли по потолку. Что-то двигалось там, за пределами его зрения, возможно, и за пределами комнаты, и чем бы ни было это «что-то», оно его успокоило.
Музыка резко стихла, громко крикнула женщина, и наступила относительная тишина. Из всей какофонии оставались лишь куры и корова, а когда они замолкали, опять начинался стук. Потом что-то хлопнуло, зазвенело, истошно заорала курица, донеслась ругань грубым женским голосом.
Это был странный, неправильный ад. Из этого ада надо было убираться. Пока этот ад еще спал или был занят другими делами, но он не мог с уверенностью сказать, что будет, когда ад наиграется с привычным бытом.
Он стал разминать пальцы — сначала правой руки, потом левой. Сколько времени он потратил, прежде чем смог оторвать правую руку от простыни, он не знал, но сосредоточился только на этом. Он вспотел. Еще целая вечность прошла, и он осторожно ощупал лицо, начав со лба.
Волосы. Длинные, мокрые от пота. Они спадали на лицо. У мужчин нет таких длинных волос.
Он спустил руку ниже. Глаза, нос, подбородок и что-то, что не ощущало прикосновений. Под этим чем-то была его шея, закованная, как в трубу. Труба заканчивалась на груди, и он продолжил изучать собственное тело. Голая грудь, живот, последним, до чего рука дотянулась, был голый член, после этого оставались только незначимые и тоже, разумеется, голые бедра.
Он вернулся к члену и как мог тщательно изучил его. Что должно было быть в паху, он не имел понятия, по ощущениям же все оставалось на нужных местах. И он вернулся к шее — он должен был осмотреть эту странную комнату, а для этого он должен был любой ценой повернуть голову.
Справиться с трубой на шее одной рукой не удавалось, и каждая попытка повернуть голову причиняла такую боль, что он едва не терял сознание. Как ни странно, это открытие его даже обрадовало — вряд ли умершие продолжают чувствовать боль — и придало силы. Он выдохнул, стиснув зубы, и начал осторожно подтягивать ноги, помогая себе правой рукой. Они тоже не слушались, и пришлось сначала шевелить пальцами, возвращая им чувствительность и подвижность, потом — ступнями, потом — пытаться согнуть ноги в коленях.
Эти немудреные упражнения отвлекли его на довольно долгое время. Где-то вдалеке он слышал постоянно сменяющиеся звуки — неразборчивые крики, плач, женские крики, куриный скандал, какой-то металлический звон, детские крики… Но двигался он под размеренный стук: стук — движение, стук — движение. Так было легче не терять концентрацию и не впадать в истерику от постоянно накатывающих приступов паники.
Он остановился. Правая нога так и замерла, полусогнутая, а воспоминание прошло перед глазами отчетливо, как будто увиденное со стороны. Он даже услышал голоса.
— Сука! Говорил я тебе так не делать? Не делать? — Орущий мужчина был сильно пьян, выговаривал слова четко, словно сам боялся в них запутаться. — Сколько раз тебе говорить? Ты, блядская ведьма?
Женщина плакала и, судя по всему, пыталась оправдываться. Она бормотала что-то бессвязно, и слов ее было не разобрать.
Он закрыл глаза и увидел тесноту пыльного шкафа, почувствовал, как пахнет заношенная одежда — уличной грязью и нафталином. Дверь шкафа оставили приоткрытой, и через щель было видно, как нетрезвый, почти не держащийся на ногах человек медленно таскает по полу за волосы женщину.
— Дрянь! Тупая никчемная дрянь! Руки никуда не годятся! Все твои блядские шуточки!
Эта женщина делала что-то не так — или так, но мужчине это не нравилось. И она не сопротивлялась.
Эта женщина была его матерью.
Он попытался вспомнить ее имя. Элен? Айрини? Эйлин? Эвилин? Ненавистный стук колотил в уши, и внезапно он сообразил, что это просто часы. Обычные часы, точно такие же, наверное, как и те, что висели в доме его родителей. И точно так же они должны были колотиться в вечность по ночам в доме Элен (а быть может, Эйлин или Эвилин) и этого мужчины, пьяного и ненавистного.
Воспоминание было детским, обидным и ярким, и ему показалось странным, что он видит как наяву то, что было давным-давно, и не может вспомнить ни одного имени, ни одного события из недавнего прошлого. А быть может, этого прошлого у него и не было?
Где он оказался, как он здесь оказался, зачем? На мгновение выдержка ему изменила, и ей на смену пришел одуряющий, холодный страх, сильнее, чем все прежние накаты паники, и противостоять ему, справиться с ним на этот раз не получилось. Он рванулся, шею обожгло как пламенем, и на фоне этой вспыхнувшей боли он почти не заметил, как засаднила левая рука.
Немного придя в себя, он поднял левую руку. Она была в крови, но не сказать, чтобы слишком серьезно поранена, и не так уж сильно болела. После адова пламени в шее эту боль вполне по силам было терпеть и даже не замечать.
С двумя руками дело пошло быстрее. Он подхватывал обессиленные ноги под колени и заставлял их сгибаться и разгибаться. Время шло, и он замечал это, поглядывая на пятна на потолке — они двигались, и он понял, что это движется солнце, наверное, уже к закату.
Он опять остановился. Было лето. Возможно, не очень позднее, но все-таки лето — длинный день, звуки со двора. Весной и осенью звуки иные. Это тоже было не воспоминание — знание. Он вздохнул. Все его усилия могли оказаться тщетными. Не потому, что кто-то запер его в этой темной комнате, а потому, что он лечится здесь — от чего-то, ему неизвестного. Но если это была больница, подумал он, больница, а не тюрьма.
Было ли что-то в его потерянной жизни такое, за что он мог угодить в тюрьму?
Он вспомнил про детские голоса. Раздражающие и провоцирующие на крик его самого. Он ударил ребенка? Избил? Убил, намеренно или нет? А быть может, убил того человека, которого видел в воспоминаниях, — своего отца? Или тот человек вовсе не был его отцом? За что вообще могут отправить в тюрьму? А быть может, он оклеветан?
Он поморщился, через зубы выпустил воздух, расслабился на подушках. Тело, непривычное к движениям, болело, словно по нему от души колотили чем-то, ныла левая рука, горела шея.
Он закрыл глаза и увидел свет. Свет тянул вперед, звал куда-то в немеркнущее счастье, а к ногам как будто подвесили камень, и нельзя было к свету ни полететь, ни пойти. И что-то давило на шею, как удавка, или резало, как острый нож. И руки не шевелились. А еще рядом были глаза — непонятного цвета, полные удивления, беспомощности и вины.
Он вздрогнул и открыл глаза. Он понял, что именно так умирал, но — не умер, потому что его кто-то спас. И этот кто-то, наверное, и укрыл его здесь, в темной комнате… для того, чтобы его не увидели с улицы. Это значило, что он не просто почти покойник, а покойник, которого нельзя показывать никому. Пусть его лучше считают мертвым, только лучше — для кого?
Как мог, изо всех сил, он напрягся, превозмогая боль и слабость во всем теле, стараясь не думать ни о чем, только о цели — сесть, спустить ноги, осмотреться и убежать. Чутье спорило само с собой, что опаснее и безрассуднее — бежать или остаться здесь, а что-то совсем древнее в нем, какое-то первобытное, звериное, не умеющее думать начало, орало, что каждая секунда промедления грозит неминуемой гибелью.
Он сидел на кровати, не решаясь вытереть текущий по лбу пот, боясь отпустить колени и упасть снова, и усиленно затыкал надрывающееся воплем звериное начало. Его спасли, а это значит — ему уже не желают смерти. Просто надо было понять, кто и зачем его спас.
Он понял, что не сможет встать на ноги — тело слишком ослабело от лежания и слишком устало от непредусмотрительно сделанных упражнений. Но он мог поворачивать корпус, главное было — не отпускать колени и сдерживать стоны.
Он привык к темноте. Слева он разглядел какую-то бутыль на длинной палке, от которой отходил то ли провод, то ли шланг. У стены — стол, на котором стояло множество бутылочек поменьше, котел, что-то, смахивающее на жаровню или просто горелку. Напротив кровати — темная, неразличимая почти дверь без ручки. Справа — окно, занавешенное черными шторами. Стул совсем рядом с кроватью, и все. В комнате темные стены, только потолок традиционно белый или просто светлый. И никакой видимой лампы. Какое-то царство всепоглощающей тьмы, комната ожидания перед адом.
Он почувствовал, что если не ляжет сейчас сам, то упадет без сознания, и это его испугало. Там, по ту сторону, жили какие-то странные призраки, встреча с которыми не была долгожданной. Там был затхлый шкаф, свет, в который невозможно было попасть, и черт его знает, что еще, столь же непонятное и ужасающее. Ему показалось, что в его жизни хватало дерьма и кошмаров, чтобы сейчас добавлять к ним кошмары во сне.
Подушка была мокрой от пота, и тут ему пришла в голову новая мысль.
Ни жажды, ни голода, ни желания опорожниться — вообще ничего. Он стал прикидывать, сколько прошло времени с тех пор, как он мог сделать одно, другое или третье в последний раз, и по всему выходило, что времени прошло предостаточно. Он не умер тогда, в этом светлом тоннеле, что бы его появление в его жизни ни вызвало, но не умер и от истощения или от обезвоживания. Он не в состоянии нормально двигаться, почти не может говорить, не может даже позвать на помощь своего похитителя или спасителя. Но раз он жив — кто-то поддерживал в нем жизнь.
Он долго лежал, отдыхал, осмысливал то, что вспомнил, но никаких ответов не нашел. Даже имя не приходило на память, но ведь должны же его были как-то называть? Человек может быть без памяти, но без имени — никогда.
А что если он попал в этот мир из другого мира?
Он не знал, возможно ли это в принципе и существуют ли вообще какие-то другие миры. И если все-таки существуют, то почему у него не осталось ни памяти о прежнем существовании, ни знаний о новом.
— Кто… я… такой… — просипел он. Боль приходила только тогда, когда он слишком напрягал горло, как и сейчас, но теперь она его отрезвила. Ему нужен был кто-то рядом, сейчас же, без промедления.
Он протянул руку и толкнул палку с бутылью. Палка не поддалась, и он попытался еще раз. Конструкция покачнулась, но опять устояла, и он, рассвирепев, толкнул ее изо всей силы. Палка глухо упала, бутылка разбилась, но недостаточно громко, чтобы привлечь чье-то внимание. Если тот, кто запер его здесь, был снаружи, то, конечно же, ничего не услышал. Он стал медленно двигать правую ногу к краю кровати, чтобы опрокинуть стул. Кровь застучала в ушах, пришлось дышать чаще и глубже, боль в шее начала откручивать голову.
И в этот момент открылась дверь.
Он так и замер с высунутой из-под одеяла ногой, точнее, просто обмер от страха против собственной воли, на всякий случай даже перестав дышать, но не сводил взгляд с темной фигуры в дверном проеме.
За этой фигурой тоже было темно. Но рассмотреть того, кто стоял в дверях, он мог. Сложно определимый рост, но скорее средний. Человек одет в балахон, но скорее женщина, чем мужчина. Волосы… то ли собраны, то ли спрятаны. Человек протянул руку к стене, что-то щелкнуло, и кровать залил неяркий белый свет.
Он зажмурился.
— Я так рада, что вы очнулись, мой дорогой.
Он осторожно, насколько мог, вдохнул и медленно выдохнул. Голос был ему незнаком. Он открыл глаза и закрыл их снова. Свет разгорался, смотреть после полной тьмы было невозможно, и сразу выступили слезы.
— Я вижу, вы пытались вставать. Ай-яй-яй, как неосмотрительно! — Голос раздался уже совсем близко. — Вам пока нельзя двигаться. Кхм. Опрокинули капельницу. Знаете, а вы не изменились даже после смерти, мой дорогой. Все такой же упрямый, своенравный, дерзкий.
Как будто бы говорившую восхищало и упрямство, и своенравность, и дерзость.
— Я… все-таки… — горло взорвалось болью, но он нашел в себе силы закончить. — Умер?..
— Почти умерли. — Женщина, судя по всему, обходила кровать, и он нее пахло так же, как от всей этой комнаты — остро, и ее запах был интенсивнее. — Почти умерли, но скорее всего, вас убили. Попытались убить. Я нашла вас. — Она вернула палку на место. Он приоткрыл один глаз, но ничего не рассмотрел из-за света и слез и закрыл его снова. — Нашла и поняла, что могу, что обязана вас спасти. Кхм. Неизвестно, что было бы с вами, окажись это не я, а кто-то другой…
Она завозилась возле кровати. Было слышно, как она выдвигает ящик — наверное, тумбочки, которую он не заметил, — и звякает чем-то металлическим. Он попытался себя убедить, что это не нож, которым она сейчас перережет ему сначала трубу, а затем — горло.
— Вы пробыли у меня несколько дней.
Не так много, решил он, не так долго, только — с какого момента считать?
— Пуа-а… — простонал он.
— Простите? Кхм. Я слегка приболела позавчера, не стала к вам заходить так часто, как раньше. Не уверена, что это простуда. Даже сейчас я в маске, не беспокойтесь. Скажу вам, как есть, — она присела на кровать, и та завопила от дополнительного веса, — я чувствую себя героиней. О нет, кхм, не потому, что спасла вас, а потому, что смогла это сделать. Это было непросто. Но вы, кажется, что-то хотели? Вероятно, вам нужно опорожниться. Я сейчас.
— А-а-аха-уы, — если бы он мог, то замотал бы головой, но и в немощный стон он вложил весь возможный протест.
— Хорошо, — не стала спорить с ним женщина. — Под вами лежит одноразовая пеленка, пожалуйста, пользуйтесь ей, как вам будет удобно.
Прямо от живота, от того самого места, для которого пеленка была предназначена, поднялась волна удушающего стыдного жара и накрыла его с головой. Он порадовался, что глаза у него закрыты, а собеседницу свою он не видит: он не смог бы спокойно посмотреть ей в лицо.
— О нет, дорогой мой, — сказала женщина, и ему показалось, что она улыбается. — Кхм. Нет ничего более естественного, чем то, о чем вы подумали, и ничего менее стыдного, чем помочь справиться с этим. Все зависит от того, как к этому относиться и как относиться к вам. Возможно, вы чувствуете себя некомфортно, вам страшно, и я вам скажу — во всем мире нет более безопасного места для вас, чем этот дом.
Он очень хотел хоть немного расслабиться, но одного желания было недостаточно. Эта женщина пугала его, он был слишком беспомощен, слишком слаб. Даже в ее приветливом, ласковом голосе с легким покашливанием звучало что-то жуткое.
— Дом не так далеко от жилья, но… для вас — бесконечно далеко. Это если вы захотите уйти и если сможете это сделать. Сейчас вы, наверное, убьете себя этим. — Она поднялась, отошла куда-то, очевидно, к стене, к тому самому столу с пробирками. Он еще раз попытался открыть глаза, но свет был уже нестерпимо ярок, бил из ниоткуда прямо в лицо, и он просто молчаливо разревелся, чувствуя, как слезы безостановочно катятся по лицу. — Поэтому я сейчас снова сделаю кое-что для вас. Просто для того, чтобы вы смогли отдохнуть и не навредили себе своим легкомыслием. Я не считаю, что вы отличались им, но… иногда вам стоило бы просчитывать свои шаги, и это не привело бы к непоправимому.
Она подошла, постояла, взяла его за руку, но не стала вытирать ему слезы.
— Кхм. Не стоит мне, наверное, так говорить, но вы мне бесконечно дороги. Да, я знаю вас, я очень хорошо знаю вас. Я узнала вас, так будет точнее, и поэтому я вас спасла. Вы — смелый, отчаянно смелый человек. Пронесший через всю свою жизнь любовь к недостойной вас женщине. Молчите! — прикрикнула она, хотя он при всем желании не мог бы ей возразить — ни физически, ни по сути: он понятия не имел, о ком она говорит. — Тот, кто не сумел рассмотреть ваше славное сердце, а повелся на внешность, никчемный блеск, фанфаронство, фиглярство, позерство, огромный счет в проклятом банке и чистую кровь, недостоин топтать эту грешную землю. Кхм…
Она чем-то протерла его руку на сгибе, едко запахло спиртом.
— Пусть она горит в своем вечном аду. Я знаю, что вы думали о ней перед смертью. Но ее давно нет, я вернула вас к жизни, забудьте о ней.
Он был согласен забыть о ком угодно, только бы получить возможность собраться с последними силами и задать вопрос.
— Наверное, вы хотите знать, как меня называть. Я долго думала над этим. Зовите меня просто — Энни. Да, Энни, — она как будто кивнула сама себе. — Это имя не вызовет у вас никаких воспоминаний. И оно не похоже на ее имя.
Она вытянула его руку, и он почувствовал, как глубоко и почти безболезненно впилась игла. Он вдохнул — непроизвольно, и тут же голова затуманилась, чувства почти пропали.
— Я-а-а… — простонал он из последних сил. — А-а…
— Вы, — она наклонилась и погладила его по голове. Ему показалось, что она вгоняет обратно приятно ускользающее сознание. — Вы, мой дорогой. Кхм… вы — Снейп. Северус. Профессор Северус Снейп. — Она отошла, направилась к двери. — Вы разрешите называть вас Северус, правда? Не сочтете, что я фамильярна? — она помолчала. — Отдыхайте, мой дорогой. Северус. Доброй ночи.
Свет погас, дверь закрылась, наверное, неслышно закрылся замок. Он был уверен, что странная Энни заперла его в этой камере. После яркого света он опять ничего не различал и лежал, боясь пошевелиться и почему-то боясь подчиниться воле ужалившей его иглы, которая тащила его сейчас обратно в кошмарную неизвестность.
Профессор Снейп. Северус Снейп. Он — профессор Северус Снейп. Северус, любивший какую-то дрянь и кем-то за что-то убитый.
«Кто такой этот профессор Северус Снейп?» — успел подумать он перед тем, как снова уйти в небытие.