30004.fb2 Северная Аврора - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Северная Аврора - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Часть третья

Глава первая

1

Партия заключенных, арестованных в Архангельске, в которой оказался Андрей, состояла из тридцати человек. Кончился поголовный обыск, распахнулись тюремные ворота, и люди вышли на размытую дождями глинистую Финляндскую улицу. Сразу по выходе из тюрьмы заключенных окружил сводный англо-американский конвой.

Зелень в канавах, тянувшихся по обеим сторонам улицы, поблекла; только какие-то желтые цветы, издали похожие на круглые пуговицы, одуряюще пахли. И странное дело – хотя будущее казалось Андрею беспросветно мрачным, запах этих упрямых осенних цветов пробуждал в его душе смутную надежду.

Андрей, чем мог, помогал товарищам, поддерживал доктора Маринкина, с которым познакомился в камере. Маринкин был болен и так слаб, что его приходилось вести под руки.

Ларри отлично знал о болезни Маринкина и тем не менее назначил его к отправке. Заключенные пытались протестовать, но ничего не добились.

День был солнечный, но холодный, с ветром.

Дым из кирпичных труб, бревенчатые дома, почерневшие от дождя, глухое мычание коров, струя дождевой воды, стекающая с крыши в подставленное ведро, забытое на частоколе вымокшее белье и запахи влажной земли, сырого дерева, жилья – таковы были первые впечатления заключенных, только что перешагнувших тюремный порог.

Толкаясь и переговариваясь, со связками лопат в руках, люди остановились посреди дороги.

Куда их поведут? Может быть, на расстрел? Нет, на это не похоже. Видимо, их решили перевести в какой-то лагерь. Но куда?

У белого кирпичного забора стояли жены и матери, братья и сестры заключенных. Они уже знали, что их мужья и сыновья по распоряжению американского посла Френсиса и правительства Чайковского переводятся на остров Мудьюг. Стремясь хоть чем-нибудь облегчить страшную участь высылаемых, они собрали кой-какую еду, принесли теплые вещи. Но все узелки, сумки, свертки остались у них в руках.

– В сторону! Без разговоров! Молчать! – то и дело раздавалась отрывистая команда на английском языке.

Толкая заключенных прикладами и грубо бранясь, конвоиры быстро построили их в колонну и погнали по знакомой Андрею дороге к Соборной площади.

Они сопровождали колонну до самой пристани. Однако, несмотря на этот бдительный эскорт, заключенным все-таки удавалось увидеть своих близких и переброситься на ходу двумя-тремя словами. Теперь заключенные по крайней мере знали, что их ждет Мудьюг. Близкие уже успели сообщить им об этом.

Колонна шла медленно, несмотря на окрики конвоиров. Люди наслаждались даже этой призрачной волей. Хоть под конвоем, но все-таки не за тюремной стеной!

В окне маленькой, будто вросшей в землю хибарки показалась фигура девушки, чем-то похожей на Любу. Андрею почудилось, что девушка махнула ему рукой. На сердце у него потеплело: «Наша!» Он сказал об этом своему соседу Базыкину.

Среди женщин, бежавших сбоку по мосткам, Базыкин разыскивал свою жену Шурочку. Но ее что-то не было видно. Значит, ей ничего не известно. Неужели они даже не попрощаются?

В конце длинной улицы, пересекавшей Петроградский и Троицкий проспекты, открылся горизонт. Показалась Двина. Небо вдруг потемнело. С реки подул резкий ветер. Опять хлестал дождь. Но когда колонна вышла на набережную, блеснуло солнце и в разрывах туч появился клочок неба, ясно-зеленого и прозрачного.

2

Всю ночь Шура Базыкина не спала. Не раз она подходила к тахте, на которой спали ее девочки, склонялась к изголовью, с тревогой думала: «Что же теперь будет с детьми?» Не раз она принималась плакать… Заснула Шура только под утро. Вчера она просила тюремное начальство разрешить передачу. Ей отказали. «Расстрелян? Заболел? Умирает в больнице?»

Муж ее, Николай Платонович Базыкин, работник губернского совета профсоюзов, числился за «союзной» контрразведкой, поэтому весь вчерашний день Шура потратила на то, чтобы добиться приема у начальника контрразведки полковника Торнхилла.

В конце концов англичанин принял ее. Это был высокий старик с прилизанной седой головой, крошечными усиками, с вытянутым пожелтевшим лицом. На левом рукаве его желтого френча блестело несколько сшитых углами золотых полосок. Прекрасно понимая русский язык и даже свободно на нем изъясняясь, он никогда им не пользовался. Так и сейчас, он выслушал Шуру, безукоризненно говорившую по-английски, затем, не ответив ей ни слова, вызвал своего адъютанта, молодого офицера в русских сапогах со шпорами и с аксельбантами на плече. Адъютант выпроводил Шуру из кабинета. В приемной он заявил, что на днях ей будет разрешено свидание с мужем. Но, несмотря на это, сердце Базыкиной тревожно ныло: она уже не верила в эту возможность.

…Наступило утро.

Старшая дочь, восьмилетняя Людмила, сидела за столом и пила кипяток с черным хлебом, ей надо было идти в школу. Для младшей девочки грелась манная каша.

В комнате запахло горелым. Шура бросилась к керосинке. В эту минуту в сенях кто-то постучал, дверь распахнулась, и в комнату вошла запыхавшаяся соседка.

Она взволнованно и сбивчиво рассказала Шуре о том, что партию заключенных, среди которых находится и Базыкин, отправляют сейчас на Мудьюг.

– Если хочешь повидаться, торопись… Их уже перевезли на левый берег. Заставили что-то выгружать из вагонов. Конечно, их стерегут. Но хоть издали посмотришь.

– Как же так?! – ужаснулась Шура. – Я ведь вчера была у Торнхилла… Почему же он мне ничего не сказал?

– Эх, молодка, чего захотела?… У пристани стоит транспорт «Обь». На этом транспорте их и повезут. Ну скорей, скорей, Шура! – торопила ее соседка. – А то опоздаешь… Иди, а я за ребятами пригляжу.

Шура достала зимнее пальто мужа, его барашковую шапку, валенки и связала все это в узел.

– Не надо! Ничего не надо… – сказала соседка, махнув рукой. – Тебя же все равно к нему не пропустят!

Но Шура ничего не ответила. Упрямо мотнув головой, она взвалила узел на плечи, взяла корзинку с приготовленной еще вчера едой и выбежала из дому.

Точно во сне, добежала она до пристани.

На левом берегу находились вокзал, товарная станция, склады, стояли возле причалов суда, ожидавшие погрузки. Свистели паровозы. На большом морском пароходе завывала сирена.

Чтобы попасть на левый берег даже в тихую погоду, требовалось не менее четверти часа. Сегодня же Двина будто нарочно расшумелась и тяжело катила свои побуревшие воды.

Когда Шура подбежала к перевозу, пароходик уже отходил, сходни с пристани были убраны. Причальный матрос пытался удержать Шуру, однако она вырвалась из его рук и, чуть не уронив вещи в воду, перемахнула прямо с пристани на палубу.

Пароходик был переполнен. Люди толпились на скользкой палубе и сидели на деревянных скамьях. Но Шура никого не замечала и ничего не слышала. Поставив около себя корзинку и узел, крепко сжимая холодные, мокрые поручни, она стояла на корме, не чувствуя ни холода, ни осеннего ветра, пронизывающего ее до костей.

Сейчас она должна была бы давать урок английского языка в квартире адвоката Абросимова. С начала оккупации все отказались от ее уроков. Чем руководствовался Абросимов, приглашая к своим детям жену арестованного коммуниста, она не знала… Дешевой платой? Пусть эксплуатирует. Что делать, когда девочки голодают? «Ни одного дня без английского», – таково было требование. Сегодня она забыла об уроке.

Лишь одного Шура никак не могла забыть: последнего дня, проведенного вместе с мужем. Это было больше двух месяцев тому назад, но память до сих пор сохраняла каждую мелочь.

Николай пил чай. Несмотря на все, что произошло за последнее время, он не казался удрученным.

– Я не могу покинуть Архангельска… – решительно говорил он. – Я не имею права бросить рабочих. Ты, Шурик, не беспокойся. Недельки на две, на три придется куда-нибудь спрятаться. Но подполье будет организовано. Мы будем бороться.

В первый же день оккупации, второго августа, рано утром пришли с обыском. Однако Николая не арестовали. Английский офицер не знал, с кем имеет дело… Обыск делали впопыхах. Две винтовки Шура успела перенести к Потылихину, и он спрятал их в дровяном сарае. Через полчаса после ухода этого случайного патруля Николай простился с женой, побрился, переоделся и ушел из дому. Его поймали верстах в семи от города. Вот и все, что она знала о муже. Неужели она больше не увидит его? Неужели это конец?

Вместе с толпой Шура покинула пароходик. На путях товарной станции ее нагнал какой-то железнодорожник. Молодой, даже юный вид Шуры смутил его.

– Вы жена Николая Платоновича? – спросил он.

– Да, – ответила Шура.

– Идемте! Я знаю, у какого причала стоит транспорт «Обь».

Они пролезли под вагонами, стоявшими на путях подъездной ветки. Потом железнодорожник распрощался с ней. Шура подошла к конвоирам и заговорила с ними.

Шагах в тридцати от солдат стояли заключенные. Базыкин, только что вернувшийся с погрузки, снял кепку и отирал ладонью высокий белый лоб. Он что-то оживленно говорил окружившим его заключенным. Вдруг один из них, бородатый боцман в бушлате, увидел возле солдат молодую женщину с узлом и корзинкой в руках. Вглядевшись в нее, он сказал Базыкину:

– Николай! Нияк твоя жинка?

Базыкин поднял голову.

– Шурочка! – дрогнувшим голосом крикнул он.

Услыхав голос мужа, Шура встрепенулась и, не обращая внимания на крики конвоиров, побежала к толпе заключенных.

– Коля! Милый! Родной Коля! – повторяла она, бросая вещи и обнимая мужа.

Он нежно целовал ее осунувшееся за эти два месяца лицо. Но счастье длилось не больше минуты. Подбежал подполковник Ларри, подоспели солдаты.

Они стали бить Шуру прикладами.

– Что вы делаете, негодяи?! – закричал Николай, хватая солдат за руки.

Толпа ссыльных зашумела. Некоторые из них побежали на помощь к Базыкину. Но Ларри открыл стрельбу из револьвера.

Шура крикнула: «Коленька, не надо, убьют тебя! Не надо. Прощай, Коленька!»

И уже не оглядываясь, она кинулась к железнодорожной ветке. Там Шура остановилась и увидала, как заключенных погнали к причалам. И в эту минуту Шурочка только об одном молила судьбу, чтобы Николай остался жив, чтобы его не убили.

«Какой ужас!» – думала она, глотая слезы и едва сдерживая рыдания.

Узел и корзинку, смеясь, подобрал один из солдат, и Шура поняла, что ни этой корзинки, ни теплых вещей Николай уже не увидит.

3

По распоряжению контрразведчика Ларри с пристани были удалены не только посторонние люди, но даже и грузчики. Часть заключенных по его приказу была послана к товарным вагонам: они должны были выгрузить колючую проволоку и перетащить ее на транспорт. Теперь вся палуба транспорта была завалена бунтами колючей проволоки. Матросы на стрелах спускали их в трюм.

– Не жалеют колючки! – сказал один из заключенных и выругался.

– Видать, лагерь будет большой, – задумчиво отозвался тот самый бородатый моряк в кепке и бушлате. Это был Жемчужный. Его недавно арестовал на улице американский патруль, производивший облаву.

– Слышь, братишка… – оглядываясь на конвойных, шепнул Жемчужному матрос с «Оби». – Забери-ка мешочек… Это мы для вас приготовили. И знайте, товарищи, мы за советскую власть!

Взяв мешок в руки, Жемчужный почувствовал на ощупь, что в нем лежат несколько буханок хлеба и еще какой-то сверток.

– Спасибо, браток, – тихо проговорил он, не поднимая глаз на матроса, и обратился к заключенным: – Режь на куски, ребята, да по карманам… Дележка потом.

– Эх, ну и река, матушка-кормилица! – воскликнул, глядя на Двину, молодой заключенный матрос с белокурыми лохматыми волосами, кочегар с ледокола «Святогор». – Долго ли ты будешь томиться в неволе?… Долго ли будешь носить на своей груди чужие, вражеские корабли?

– Не пой Лазаря, Прохватилов, – прервал его Жемчужный. – Махорки нема?

Прохватилов подал ему кисет.

Перед тем как взойти на пароход, заключенные столпились у трапа. Некоторые из них молча переглядывались с матросами «Оби».

Маринкин шепнул Андрею:

– Посмотрите на этих матросов! Обратите внимание на их глаза.

Андрей взглянул на нижнюю палубу, куда был перекинут трап. Там возле поручней стояли два матроса с «Оби» в грязных парусиновых робах. Ненависть и скрытая злоба чувствовались в каждой черте их словно застывших, неподвижных лиц. Они в упор глядели на английских и американских солдат.

В последнюю минуту перед отплытием на пристань прибежал какой-то военный. Он сообщил, что заключенных решено отправить не на пароходе, а на барже.

– Правильно… – с презрением сказал подполковник Ларри. – А то эта рвань еще распустит вшей. Нельзя пускать ее на один пароход с нашими солдатами.

Два взвода солдат, посылаемых на Мудьюг, остались на пароходе, а заключенных погнали на маленькую старую баржу, подтянутую к «Оби». Снова пошли в ход приклады и послышалась безобразная ругань.

– Живо! – кричали переводчики. – Не задерживайся, комиссарщина! Грузиться!

– Справа по четыре! Марш! – скомандовал Ларри. – Тихо! Не разговаривать!

Маринкину, с его распухшими, больными ногами, трудно было спускаться в трюм. Увидев, что он замешкался, Ларри засмеялся и приказал конвойному:

– Подгони прикладом этого… Не стесняйся.

Застучал пароходный винт, дернулась на тросах баржа. Через полчаса, когда проходили мимо Соломбалы, Андрей услыхал с берега чей-то далекий, приглушенный расстоянием крик: «До свидания, товарищи!»

«Обь» направилась к Двинскому устью. Кроме архангельцев, на барже находились и шенкурские большевики, и коммунисты с Пинеги, и профсоюзные работники, и матросы с военных кораблей. За исключением доктора Маринкина и боцмана Жемчужного Андрей никого не знал. С ними же он познакомился в тюрьме. Они сидели в одной камере…

И теперь Андрей не думал о будущих страданиях и уже не чувствовал себя одиноким…

Когда вышли в Белое море, баржу стало бросать. По стенкам ее заструилась вода. Жемчужный запел своим надтреснутым, ослабевшим, но все еще звучным баритоном: «Вихри враждебные веют над нами…» Песню подхватили. Тотчас конвоиры с яростью захлопнули люки. Сразу пахнуло сыростью, трудно стало дышать.

Базыкин, обхватив голову руками, сидел на ящике. Он вспоминал, как Шуру прогнали прикладами, и в ярости стискивал зубы.

– Все, все припомнится вам… – хрипло бормотал он.

Группа заключенных собралась вокруг Жемчужного.

Боцман рассказывал товарищам о Мудьюге. Большинство из них не имело об этом острове никакого представления.

Жемчужный объяснил, что Мудьюг находится в Двинском заливе Белого моря, в шестидесяти верстах от Архангельска. Остров невелик и отделяется от материка так называемым Сухим морем, а точнее говоря, проливом, ширина которого в самом узком месте достигает двух верст. В двух-трех верстах от западного берега проходит фарватер. На острове пустынно и голо, только незначительная часть его площади покрыта лесами. На побережье тянутся луга. Селений нет. На южной оконечности острова стоят навигационные створные знаки и метеорологическая станция. Верстах в восьми на север от нее высится Мудьюгский маяк. Вблизи от маяка расположены батареи, защищающие подступы к Архангельску с моря.

Он рассказал, что в конце сентября на острове сменился гарнизон. Французские матросы с крейсера «Гидон» уехали на родину, и вместо них появились английские солдаты.

– Новый комендант – англичанин… Врач тоже из англичан, шкура, под стать коменданту! Не доктор, а палач… К нему и носу не кажи. Мордобоем лечит. Да еще стеком, поганец! И люди добрые мрут в лазарете.

– Ты что пугаешь? – прикрикнул на Жемчужного один из заключенных в коротком летнем пальто, голова у него была повязана женской косынкой. – Егоров, зачем он нас пугает? Нарочно, что ли?

Плечистый, плотный мужчина с большой рыжей бородой и в дымчатых очках, к которому был обращен этот вопрос, посмотрел на своего соседа и ничего ему не ответил.

– Я не пугаю, – возразил боцман. – Навстречу опасности треба идти с открытыми глазами. Ишь завязал уши! Заодно завяжи и глаза.

– Ты прав, Жемчужный… Надо знать все, что нас ожидает, – поддержал его Маринкин. – Но откуда ты все это знаешь?

– Докладывали ему, – высунулся опять человек в косынке.

– Моя природа такая: все знать… – с гордостью шутливым тоном проговорил Жемчужный и улыбнулся, показывая белые ровные зубы. – Знаю я и то: на Мудьюге заключенным положено получать по четыре галеты на брата, да всегда за щось таке штрафуют, и они получают по две. Знаю, после Красной Армии там остался склад ржаной муки. Все захапали союзнички да пустились в спекуляцию. Я все знаю… Даже то, что фамилия твоя Пуговицын! – со смехом проговорил он человеку в косынке. – Один выход у нас, братцы мои, – закончил боцман, – бежать с этого острова. Бежать, хлопцы…

– Жемчужный дело говорит! – крикнул молодой матрос Прохватилов. – Бежать куда глаза глядят!

Человек в косынке, услыхав эти слова, будто перепугавшись чего-то, отошел от Жемчужного.

Егоров покосился на него и тихо сказал боцману:

– Зря вы так открыто говорите о побеге. Все-таки здесь разные люди…

Эти слова задели Андрея, он посмотрел на Егорова, на Жемчужного, но боцман только махнул рукой и сказал:

– Эх, товарищ Егоров! Наше дело – бегать, их дело – ловить. А бежать все-таки треба! – шепотом прибавил он, наклоняясь к Егорову и к доктору. – Нет такой силы, шо могла бы нас сломить. И остров каторжный не сломит. Всем надо сговориться и бежать. Всем товариством.

– Верно, Жемчужный! Все это верно! – сказал Егоров. – Но прежде чем устраивать такой массовый побег, надо о многом подумать. В одиночку такое дело не делается! Прежде всего об этом не кричат… А то и сам не спасешься и других подведешь под расстрел. Надо нам и на каторге жить организованно. Понятно?

Егоров снял свои дымчатые очки.

Глядя на измученное лицо с большими синими кровоподтеками под глазами, трудно было узнать в Егорове одного из ответственных работников Шенкурска. Он пользовался любовью почти всех трудящихся уезда за прямоту характера, за свою честность и скромность. Уважали его и за деловые качества, как знатока местного лесного хозяйства, и хотя Егорову давно перевалило уже за сорок, но все считали его молодым, так как все в нем было молодо и даже большая, ярко-рыжая борода не старила, а только украшала его.

После переворота какой-то мерзавец «продал» Егорова, и арестованный большевик был увезен интервентами в архангельскую тюрьму. Он сразу изменился. Только умные, живые глаза блестели по-прежнему молодо. В них чувствовалась непреклонная воля.

Егорова состарила тюремная камера. Десять дней подполковник Ларри вместе со своими подручными допрашивал его, изощряясь в пытках. От Егорова требовали, чтобы он выдал местопребывание успевших скрыться шенкурских большевиков, в частности партизана Макина, и указал склады спрятанного оружия. Десять дней Егоров молчал, но это молчание дорого обошлось ему.

Боцман знал, что в Шенкурске Егоров пользовался безграничным авторитетом. Такой же авторитет приобрел он и в тюрьме. Ему невольно подчинялись даже и не знавшие его люди.

Выслушав Егорова, Жемчужный коротко спросил:

– Дисциплинку хотите?

– Да, хочу, – ответил Егоров. – Без нее мы пропадем.

Боцман задумался.

– Добро… – негромко сказал он. – Не зря советуете.

Достав нож, ловко припрятанный при обыске, Пуговицын и Прохватилов начали дележку хлеба. Каждый получал не больше одного куска. Прохватилов, не глядя на куски, выкрикивал фамилии. Пуговицын выдавал.

– Интервенты будут нас так кормить, чтобы мы подохли… – горячо говорил тем временем Базыкин. – Голодом они хотят заменить массовые расстрелы. Бороться с тяжкими испытаниями, которые нас ждут, мы можем только путем организованной, взаимной поддержки. Товарищ Егоров прав… Дисциплина прежде всего.

4

Когда «Обь» приближалась к Мудьюгу, уже темнело. Трюм залило, и заключенные перебрались на палубу. Не дойдя трехсот – четырехсот саженей до берега, дырявая баржа наполнилась водой и застряла на мели. Ее отцепили. Пароход отошел, конвойные погрузились на лодки, а заключенным было приказано прыгать в воду. Они брели к берегу по горло в ледяной воде. На берегу их ждали солдаты. Одетый в шубу крикливый лейтенант, приняв заключенных под расписку, повел их к лагерю. Дрожа от холода в мокрой одежде, люди едва тащились по дороге. Шествие замыкали конвоиры.

Тут же, осматривая всех вновь прибывших, гарцевал на рыжем гунтере английский офицер с опущенным под подбородок лакированным ремешком фуражки…

Когда последний заключенный прошел мимо офицера, он дернул поводья и погнал лошадь вперед. Рыжий гунтер помчался по дороге, отбрасывая задними ногами жирные комья глины.

Андрей запомнил лицо этого офицера, белое и круглое, как тарелка, с выступающей вперед, точно вывернутой нижней губой.

– Кто это? – спросил он у встречного русского солдата. – Не комендант?

– Комендант… – озираясь по сторонам, уныло ответил солдат.

– Видать, и тебе здесь не сладко, – усмехнулся Жемчужный, – пан конвоир!

Кто-то из заключенных засмеялся. Солдат испуганно отскочил в сторону. Андрей подумал: «Смеяться здесь?»

Лагерь был обнесен колючей проволокой в несколько рядов. Приземистые одноэтажные бараки, сколоченные из досок, стояли на пустыре. Возле одного из этих бараков бродили люди с опухшими, изнуренными от голода лицами. Их загнали в барак, как только новая партия заключенных появилась во дворе. Неподалеку от лагеря, за колючей проволокой, чернели кладбищенские кресты.

– Видишь, Жемчужный?… – сказал Андрей. – Это все жертвы Мудьюга.

Жемчужный взял Андрея за плечи и резким жестом повернул его к себе.

– А ну, к дьяволам! Не рви душу в клочья. Мы ще поборемся, выживем, – нахмурившись, проговорил боцман. – Верь мне, хлопец.

У входа в барак стоял дородный англичанин в военном плаще. Из-под плаща виднелся красный шнур от пистолета. Чем-то возмущаясь, крича и багровея от собственного крика, англичанин тыкал пальцем в грудь дежурного белогвардейского офицера, который должен был принять вновь прибывших.

– На обыск становись! – закричал дежурный офицер.

– В тюрьме уже обыскивали… Безобразие! – раздались голоса.

– Не разговаривать! – крикнул офицер.

После обыска заключенных погнали в барак.

Егоров остался стоять у входа.

– Ты что? – накинулся на него офицер. – Иди, а то лучшие нары расхватают.

– Я хочу переговорить с начальством. Передайте ему… – Егоров кивнул на дородного англичанина, – чтоб всей партии немедленно был выдан дневной рацион. Люди сегодня еще ничего не ели.

– Подумаешь – господа! Поголодаете денек-другой, не велика важность, ничего с вами не сделается, – ухмыльнулся офицер. – На ваше довольствие еще не заготовлены списки.

– Не заготовлены, так заготовьте… С вами говорит староста барака! Если пища не будет выдана, я не ручаюсь за порядок, – заявил Егоров. – Мы не просим. Мы требуем. Учтите это…

Не дожидаясь ответа, Егоров спокойным шагом направился в барак. Через полчаса требование его было выполнено. Очевидно, решительный тон Егорова произвел должное впечатление, и офицер, не желая, чтобы в его дежурство случились какие-либо беспорядки, приказал солдатам притащить в барак ящик с галетами и бочку с тепловатой, напоминавшей болотную тину водой. На каждого заключенного, как и предсказывал Жемчужный, пришлось по две галеты. Все-таки это была хоть какая-то пища.

На море подымался туман. Ночь вызывала страх и тоску. Разговоры среди заключенных постепенно прекратились. Усталость брала свое. Наступила тишина, которую время от времени прерывали стоны и кашель. Со двора глухо доносилась английская речь. В сенях беспрерывно, как маятник, шагал часовой.

Посередине барака стояли печи, но их никто не топил. В бараке было холодно, темно и грязно.

От одного из мудьюжан вновь прибывшие узнали лагерные распорядки. На каждого заключенного причиталась по раскладке голодная, жалкая порция. Однако и от нее мало что оставалось. Продовольственные запасы открыто расхищались комендатурой Мудьюга. Паек никогда полностью не доходил до заключенных. Голодных людей выгоняли на изнурительные работы, и солдаты, подталкивая прикладами, измывались над ними. Врач-англичанин говорил: «Есть много вредно, а свежий морской воздух вам полезен».

Умывальников и бани не было. Мыло, белье, одежда не выдавались. Нары кишели паразитами. В помещении, рассчитанном на сто человек, разместили более четырехсот. Через две-три недели после пребывания на Мудьюге одежда у заключенных превращалась в рубище, многие из них ходили босыми или заворачивали ноги в тряпки и обвязывали их веревками.

Заключенных не оставляли в покое даже ночью: врывались с обыском и все переворачивали сверху донизу. Обыски обычно сопровождались побоями. Охрана била изможденных людей резиновыми палками.

На острове свирепствовали цинга, дизентерия, сыпной тиф, но никто не отделял больных от здоровых, и каждый день из барака выносились трупы.

Егоров и его товарищи молча выслушали этот жуткий рассказ.

Они сидели кучкой, тесно прижавшись друг к другу.

Все дрожали, хотя от скопища человеческих тел в бараке стало несколько теплее. Никто уже не замечал ни духоты, ни вони, и, когда изнеможение дошло до предела, заключенные стали расходиться по нарам…

Доктор Маринкин лежал на крайних нарах возле бокового прохода. Он чувствовал себя отвратительно. Подложив под голову локоть, Маринкин, не отрывая глаз, смотрел на видневшееся в окне темное небо.

У Андрея от усталости слипались глаза, но, как ему ни хотелось спать, он не мог оставить доктора.

– Вот там должна гореть Полярная звезда… – задумчиво сказал Маринкин, показывая рукой на небо.

Доктор говорил тихо, преодолевая мучительный приступ кашля. В груди у него что-то шипело и клокотало, точно в кипящем котле.

– Я старый архангелогородец, Андрей. Я помнил эту звезду ребенком, юношей, взрослым… Сегодня она не горит. Но завтра она будет гореть! – сказал доктор, справившись, наконец, с кашлем. – Завтра будет… Завтра будут полыхать северные зори. Северная Аврора, как это называли в старину. Это будет, будет! – упорно, будто убеждая себя, повторял Маринкин.

Андрей приложил ладонь к его лбу. Егоров, который проходил мимо, остановился возле доктора и тоже положил руку ему на лоб.

– Да, – с грустью проговорил он.

– Плохо?… – сказал Маринкин, приподымаясь и оправляя на себе одеяло. – Мне не выжить, я и сам знаю…

– Плохо, что вы заболели. Только это и хотел я сказать. Ничего другого, – спокойно возразил Егоров, усаживаясь возле Маринкина.

Со стороны моря вдруг донесся пронзительный вой.

– Завыли, гады! – громко, на весь барак сказал Жемчужный. Он лежал против Маринкина.

С верхних нар спрыгнул Прохватилов.

– Это с «Оби», – по-северному окая, объяснил он. – Сирена. Тумана боятся. Пужливы больно.

Босой, в тельняшке и в подштанниках, он подошел к Андрею.

– Ну как, Андрюша?

– Ничего… Знакомлюсь с нравами освободителей от большевистского режима, – горько пошутил Андрей.

С моря опять донесся визгливый, пронзительный вой сирены. Откуда-то выскочил Пуговицын и с развевающимся на плечах одеялом побежал к дверям барака.

– Да замолчите вы! – кричал он. – Я больше не могу, проклятые!

Боцман догнал его и насильно уложил на нары.

– Спи, дурень… Чего кричишь? Не маленький, чай…

Пуговицын притих. В сенях загремели солдатские сапоги.

– Спать! Буду стрелять! – на ломаном русском языке крикнул за дверью часовой и стукнул прикладом.

– Иди спать, Андрюша… – прошептал Маринкин. – Я тоже подремлю… Теперь мне легче.

Тяжело вздохнув, он закрыл глаза.

Андрей лег, но никак не мог заснуть. Все что-то мерещилось ему… Перед глазами, точно живой, вставал Павлин Виноградов. Мать останавливалась возле изголовья и гладила его по голове, она что-то шептала, будто стараясь его успокоить. Андрей начинал дремать и вдруг просыпался мокрый, весь в поту. Затем опять засыпал. Ему снились Фролов, Валерий, огни выстрелов, и он снова просыпался. И ему слышался голос Любы…

Проснувшись, наверное, в десятый раз, Андрей увидел нагнувшегося над ним Жемчужного и пробормотал:

– Это вы, товарищ комиссар? Сейчас иду.

– Ты бредишь… – с беспокойством сказал боцман. – Занемог! И тебя хворь одолела?

– Нет, ничего… Просто что-то снилось…

Андрей с трудом поднял отяжелевшую голову.

Он спустил ноги и сел на нарах. Присев рядом с ним и обняв его за плечи, Жемчужный ласково сказал:

– Смотри не расхворайся… Послезавтра Егоров решил провести заседание партийной ячейки. У тебя билет не сохранился? Не сумел, поди, его спрятать?

– Я беспартийный, – признался Андрей, краснея и думая при этом: «Хорошо, что в темноте не видно». Волнуясь и чувствуя, что краска продолжает заливать лицо, он рассказал Жемчужному, как его допрашивали в тюрьме и как перед лицом английских и американских контрразведчиков он самовольно принял на себя звание коммуниста.

Жемчужный выслушал Андрея почти с тем же волнением, с каким тот говорил.

– Молодчина! – сказал боцман. – От сердца вышло. Завтра перекажем Егорову. Ой, сынку… Ты щирый большевик. И до сих пор молчал? Ведь ты, поди, чувствовал, как до коммунисту относились к тебе…

Наступило молчание.

– Чувствовал… Душа моя была открыта, – сказал Андрей после паузы. – А язык никак не мог выговорить: «Товарищи, вы считаете меня большевиком, а я ведь беспартийный».

– Эх, хлопец… месяц мой ясный… – сказал с неожиданной лаской в голосе обычно грубоватый боцман. – Ты проще до людей подходи. Проще! И с открытой душой. С людьми чем меньше мудришь, тем лучше, Андрюша.

И они разошлись по своим местам.

«Теперь все станет ясно», – подумал Андрей. Ему казалось, что наконец-то он вышел на дорогу, длинную, трудную, но единственно желанную. За колючей проволокой, на острове, затерянном среди бурного снежного моря, среди мглы и тумана, он будет так же бороться, как боролся по ту сторону фронта. Но теперь он будет уже коммунистом.

Подложив под голову вещевой мешок и накрывшись ватником, Андрей мгновенно уснул и до самого утра спал без сновидений, спокойным и крепким сном.

5

Утром он услышал чьи-то громкие голоса и, свесившись со своих нар, увидел Маринкина. Лицо доктора еще более опухло, глаза воспалились. Возле нар, на которых лежал Маринкин, стояли трое: американский лейтенант, а затем переводчик, сержант-белогвардеец и солдат-англичанин.

– Этот болен, – доложил солдат, указывая на Маринкина. – Не может идти на работу.

Лейтенант что-то коротко сказал переводчику.

– Встань! – приказал доктору сержант.

– Я не могу… – Маринкин опустил ноги на пол и, застонав, опять лег на нары. – Совсем ослабел…

Объясняя свою болезнь, он стал подвертывать брюки и белье, чтобы показать лейтенанту свои распухшие ноги, но тот брезгливым жестом остановил его и, что-то пробормотав себе под нос, удалился.

– Это будет записано как отказ… – заявил сержант-переводчик. – Вам дали работу более легкую, учитывая ваше состояние.

– Но я не могу двигаться.

– Ваша фамилия Латкин? – не слушая доктора, обратился переводчик к спустившемуся вниз Андрею. – Вы назначены вместе с Маринкиным.

– Мы выполним эту работу за Маринкина… – сказал Егоров, стоявший за спиной Андрея.

– Я выполню эту работу, – сказал и Андрей.

– Это неважно… – переводчик пожал плечами. – Лейтенант считает, что это отказ.

– Черт с ним, пусть считает… – насмешливо проговорил Маринкин и обернулся к Андрею. – Не расстраивайся, дорогой мой! Лучше возьми пальто… Накрой меня сверху. Знобит… Все, что можно было сделать со мной, чтобы погубить меня, они уже сделали… Теперь мне все равно.

Сержант, стоя на крыльце барака и вызывая заключенных по фамилиям, отправлял людей на работы. Работы были разные: рытье земли, пилка дров, рубка деревьев в лесу, натягивание колючей проволоки, изготовление кольев и столбов.

Андрея и Маринкина назначили на самую скверную работу: на чистку выгребных ям при доме администрации. Это было сделано совершенно сознательно. Днем к Андрею подошел комендант Мудьюга и спросил его по-русски:

– Сколько лет тебе дали?

– Я военнопленный. Суда не было.

– Жди, пока расстреляют!

Комендант, посасывая трубку, смотрел в глаза Андрею. Затем он показал на выгребную яму с нечистотами и сказал:

– Ты языком вылижешь мне все здесь!

Это был высокий толстый англичанин. В правой руке он держал длинную гибкую палку на тоненьком черном кожаном ремешке. К концу этой палки был приделан стальной гвоздь.

Губы Андрея дрогнули.

– Это что? Издевательство? – крикнул он коменданту.

– Молчать! Здесь не митинг, а каторга, – сказал комендант.

Затем он размахнулся и ударил Андрея кулаком по скуле. Андрей пошатнулся.

Толстые обрюзглые щеки коменданта затряслись. Обычно тупое, безразличное выражение его косых глазок сменилось яростью.

– Отныне ты лишен всех прав, так и знай. Не то что разговаривать, я даже мычать тебе не позволю! – закричал он. – Слышишь? Мне дана полная власть. Я могу пристрелить тебя как собаку и выбросить туда, – он указал рукой на кресты, черневшие за проволокой.

– Еще неизвестно, кто скорее будет лежать там… – тихо проговорил Андрей.

Комендант посмотрел на Андрея, как бы недоумевая, затем круто, по-военному, повернулся, вскочил на крыльцо и, хлопнув дверью, скрылся в бараке.

Вечером, после обеда – так называлась мутная водица, в которой плавало несколько крупинок риса, – к Андрею подошел Егоров и, поблескивая своими умными, молодыми глазами, одобрительно сказал:

– Ценишь ты себя, Латкин… Это хорошо. Даже здесь, в этой могиле, где хотят убить все живое… душу нам измордовать… будем помнить, что «Человек – это звучит гордо…» Но теперь берегись! Комендант выходку твою запомнит.

– Я не боюсь, – сказал Андрей. Ему показалось, что Егоров жалеет его и как бы советует впредь быть осторожнее.

– Пойми меня правильно, – перебил Егоров. – Я не говорю тебе: береженого бог бережет… Это было бы рабством духа. Такую низость я тебе не посоветовал бы. Но душевную силу надо беречь. Не растрачивать ее попусту… Впереди еще большие дела!..

И он протянул Андрею руку.

Ночью возле больного Маринкина собрались Базыкин, Егоров, Жемчужный, Андрей. Все они пили горячую воду из консервных банок и шепотом разговаривали друг с другом. В печке трещал хворост. Его принесли заключенные, работавшие сегодня в лесу. Печная дверца была раскрыта. В жаркой полосе света, тянувшейся из печки, сидел моряк Прохватилов и палочкой разгребал угли вокруг закопченного старого чайника. Воду грели в печи.

Андрей, согнув ноги в коленях, присел возле нар, глядя на желтое опухшее лицо Маринкина с большими отвислыми усами. Маринкин лежал, прикрыв глаза рукой. Все черты его лица казались мертвыми. Даже дыхания не было заметно. Впавшие губы точно смерзлись.

Большая часть барака была погружена во тьму. За дощатыми стенами угрюмо стонал ледяной буйный ветер, порывами налетавший с моря.

Андрей, волнуясь и перебивая сам себя, коротко рассказал свою биографию.

– Вопросы будут? Нет… Голосуем, товарищи? – еле слышно проговорил Егоров.

Все, кроме Андрея, подняли руки. Доктор тоже шевельнул кистью руки и начал кашлять, захлебываясь.

– Клянусь до конца моей жизни быть верным членом коммунистической партии… – шептал Андрей. – Клянусь жить и бороться ради трудового народа. Клянусь отдать мою жизнь делу Ленина, борьбе за счастье рабочего класса, за счастье моей родины, за советскую власть…

Маринкин открыл глаза. Слеза скатилась по его щеке. Дрожащей рукой он коснулся волос Андрея, – Даже здесь… – он снова закашлялся. – Даже здесь, в этом страшном лагере смерти, сияет наша звезда!.. Она осветит все человечество, Андрюша! Эта пора придет!.. И ты ее увидишь! Опять вспыхнут северные зори…

Глава вторая

1

Архангельские рабочие не забывали своих арестованных товарищей и заботились о них, как могли. Все отлично понимали, что пленникам Мудьюга грозит голодная смерть. По ночам к Шурочке Базыкиной являлись незнакомые люди. Одни из них приносили рыбу, другие – хлеб. Все это необходимо было переправить на Мудьюг. Но разрешение могла дать только контрразведка «союзного» командования.

Шурочка отправилась туда. Ее принял на этот раз французский лейтенант Бо.

В контрразведке наравне с англичанами и американцами служили и французы.

Помещалась она в центре города, в том же здании, где находился штаб Айронсайда, и официально именовалась Военным контролем. Агенты ее были разбросаны по всему фронту, но главным образом они вели работу по наблюдению за русским населением. Лейтенант Бо, бывший служащий одной из французских фирм, имевших до революции представительство в Москве, отлично говорил по-русски, только с французской интонацией, слегка грассируя букву «р».

Вскинув на нос пенсне в золотой оправе, он нетерпеливо выслушал Шурочку.

– Напишите прошение… – сказал он, бросив на нее неприязненный взгляд.

Она написала. Офицер, недовольно щурясь, просмотрел бумажку и удалился к своему начальнику, английскому полковнику Торнхиллу. Через некоторое время Бо вернулся, и по его лицу Шурочка поняла, что разрешение получено. Теперь оставалось только сдать посылку. Но к кому следовало обратиться по этому поводу?

– Ступайте на пристань, – не глядя на Шуру, сказал лейтенант. – Там стоит лагерный пароход. Вызовите сержанта Пигалля. Он все оформит.

Полковник Торнхилл удовлетворил просьбу Базыкиной со специальной целью. Он сказал лейтенанту:

– Я это делаю вне правил, как исключение! Уверен, что через Базыкину большевики хотят наладить связь с Мудьюгом. Две-три посылки, и мы их поймаем, Бо! Не спугните их сразу…

Ничего не подозревающая Шурочка взяла разрешение, зашла домой за посылкой и отправилась на пристань. Французский часовой, стоявший на пирсе, крикнул в дежурку:

– Мсье Пигалль! К вам.

Навстречу Базыкиной поднялся из-за стола сержант с кудрявой каштановой бородкой и веселыми орехового цвета глазами. Он играл в кости, и когда Шура появилась, был в выигрыше. Полы его голубовато-серой шинели были зацеплены за пояс и открывали толстые короткие ноги в таких же голубовато-серых суконных шароварах и в коричневых теплых гамашах.

Несколько секунд француз молча курил, глядя на Базыкину, затем отложил свою трубочку с длинным черенком, прочитал разрешение и принял посылку. Ему понравилась молодая красивая русская дама, так легко и свободно заговорившая с ним по-французски.

– О, мадам, – улыбаясь, сказал Пигалль, – у вас почти парижский прононс… Я ведь парижанин, мадам… Вы тоже интеллигентный человек. Ах, вы учительница! Ну, это сразу видно… Поверьте, я сделаю все, что будет в моих силах.

Перед отправкой катера лейтенант Бо вызвал к себе сержанта.

– Пигалль! – сказал он. – Ты должен будешь просматривать каждую посылку Базыкиной… И самым тщательным образом. Понял?

– Вполне, господин лейтенант.

– Постарайся войти в доверие… к этой красотке! – Лейтенант усмехнулся.

– Постараюсь, господин лейтенант.

– Будешь сообщать мне обо всем подозрительном.

– Подозрительном?… Хорошо, господин лейтенант.

Пигалль смутился, выслушав такого рода приказание: «Шпионить за этой юной дамой? Мне?»

Он даже внутренне возмутился, так как совершенно искренне считал себя социалистом.

«О, нет! Необходимо избавиться от этого дела… Но как? А вот когда лейтенант увидит, что от меня мало проку, он оставит меня в покое. Да, так будет лучше всего! Это будет самый лучший выход».

Через неделю Шурочка опять пришла на пристань, и сержант Пигалль снова принял у нее посылку.

– Я имел удовольствие познакомиться с вашим мужем, с мсье Базыкиным, – любезно улыбаясь, сказал Пигалль. – Он тоже очень интеллигентный человек, хотя его французское произношение неизмеримо хуже вашего. Мы беседовали о трагическом выстреле, которым был убит наш великий Жорес. С него и началась война, этот кошмар…

«Странный француз, – подумала Шурочка. – С чего он вдруг заговорил о Жоресе?… Уж не провокатор ли?»

Но сержант добродушно улыбнулся, и видно было, что он просто рад полюбезничать с молодой женщиной. Это привносило какое-то разнообразие в надоевшую ему казарменную и лагерную жизнь. Провожая Базыкину, Пигалль сказал, что она фея и что мсье Базыкин должен быть счастлив, имея такую жену.

– Такое доброе сердце! О!.. – воскликнул француз. – И, уж конечно, вашего супруга рано или поздно освободят, хотя он и большевик…

Через две недели болтовня Пигалля стала еще непринужденнее.

– Мадам, ваш адрес? – спросил он однажды. – Я сам приду к вам за посылкой.

Шурочка вспыхнула. Но сержант зашел всего на несколько минут, подарил детям плиточку шоколада и рассказал о том, как хорошо ему жилось в мирное время, когда он служил упаковщиком парижского универсального магазина «Ла-файетт»… Затем посмотрел на Шурочку, грустно улыбнулся и, сказав, что жизнь стала слишком печальна, быстро ушел.

Пигалль шагал к пристани, еле волоча ноги не от физической, а от душевной усталости. «Какую позорную роль играю я, – думал он. – Еще счастье, что эта дама не дает мне никакого повода для доносов, но все-таки, Пигалль, стыдись! – упрекал он самого себя. – Несчастная женщина, и сделали ее несчастной мы. Ах, Пигалль, а ведь ты когда-то кричал в кафе о героях Коммуны! Не замечать человеческое горе легче легкого. Помоги этой несчастной. Тогда ты вправе будешь называть себя социалистом».

Однажды, смертельно стосковавшись по мужу, Шура написала ему письмо на тонкой папиросной бумаге. Катышек, запачканный в рыбьей крови, был так искусно спрятан среди внутренностей рыбы, что при осмотре даже самый внимательный глаз не нашел бы в посылке ничего подозрительного, а беспечный Пигалль тем более ничего не заметил, так как и не старался искать.

Встретившись с Потылихиным на конспиративной явке, Шурочка все рассказала ему о Пигалле.

– Ты в своих записочках пишешь Николаю только о домашних делах? – спросил Максим Максимович.

– Да, только об этом.

– Ну и продолжай в том же духе. Посылки, несомненно, просматриваются… Значит, в них ничего не находят. А если и найдут, тоже не бог весть какое преступление. Ничего тебе не будет. Разве что перестанут принимать посылки.

Спустя неделю от Потылихина пришел к Шурочке старый рабочий судоремонтных мастерских Греков. Шурочка отлично знала его и вполне ему доверяла. Греков принес письмо.

– Это очень важное дело, Александра Михайловна… – сказал он. – Информационный бюллетень для наших на Мудьюге. Его нужно отправить так же, как ты отправляешь и свои письма. По содержанию все в порядке, тоже как будто твои домашние дела. Бюллетень зашифрован. Но Коля все поймет. Конечно, риск есть, но небольшой… Что делать? Нашему брату все время приходится рисковать… Семь бед – один ответ. Перепиши это письмо своим почерком.

Шурочка с радостью на все согласилась.

Наступил ноябрь.

Поздним вечером Пигалль опять появился у Базыкиной. За чаем он вдруг вытащил из-за пазухи свой солдатский бумажник и, смущенно оглянувшись, словно в комнате могли быть еще люди, передал Шурочке записку.

– Вот, мадам, от мсье Базыкина…

Сердце у Шурочки сильно забилось. В записке не было ничего особенного. Николай Платонович благодарил жену, целовал детей. В конце было приписано: «Судьба милостива, что дала нам возможность обменяться хоть парой слов».

– Большое спасибо, – сказала побледневшая Шурочка. – Но как вы пошли на это, мсье Пигалль?

– Ах, мадам! Ведь никто не узнает! И кроме того, мы с вами не занимаемся политикой… – сказал сержант. – Если это письмо вам доставило хоть немного радости, я счастлив. Ведь моя жизнь тоже не из легких, мадам. Я состою надсмотрщиком на работах… Старшим надсмотрщиком! Пока я имею эту возможность, я готов… Вот если меня переведут, тогда…

Он развел руками.

– Мне часто приходится разговаривать и с мсье Базыкиным и с другими… Правда, мсье Егоров не говорит по-французски. Зато мсье доктор немножко говорит и помогает нам объясняться. Да и я сам теперь тоже немножко говорю по-русски. Боцман карош! – Пигалль улыбнулся. – Если соблюдать инструкции, мадам, – продолжал он, – то жить на Мудьюге нельзя. А умереть можно! В конце концов инструкции сочиняли англичане! А мы ведь французы!

Сержант лукаво рассмеялся и пощипал свою кудрявую бородку.

Напоив его чаем, Шурочка решилась написать ответ Базыкину. Письмо опять было исключительно домашнего характера. Базыкин получил его и снова ответил ей через Пигалля.

Когда Шура пришла на конспиративную квартиру, помещавшуюся в рабочем общежитии на Смольном Буяне, ей удалось встретиться с Потылихиным, и она опять подробно рассказала ему о своей беседе с французом.

– Ты поступила правильно, – подумав, сказал Потылихин. – Если он провоцирует тебя, то ничего не добьется. Мы сами с усами, и нас на лапте не объедешь… Кроме того, ты не должна выказывать ему недоверия. Именно в том случае, если он специально подослан, опасно было бы показать, что ты не веришь ему или боишься его. А эти невинные записочки вреда нам не принесут… Ты знаешь, Шурочка, – продолжал он после короткого молчания, – может быть, тут есть и другое: возможно, что наши стали его понемножку обрабатывать. Вдруг он в самом деле втянется? Это была бы великолепная связь! Вот тогда… Но посмотрим… Торопиться не следует!

2

Остров Мудьюг, занесенный снегом, обдуваемый со всех сторон штормовыми ветрами, напоминал кладбище, окруженное ледяным оцепеневшим морем. Бараки еле отапливались, одежда на заключенных превратилась в тряпье, съестной рацион стал еще меньше, а количество работы прибавилось. Словом, все было именно так, как предполагал Базыкин.

Сообщение с Архангельском в это время года обычно прерывалось. Только ледокол «Святогор» с величайшими трудностями добирался от Мудьюга, и то не до самого Архангельска, а до станции Экономия, находящейся в пятнадцати верстах от города.

Лазарет Мудьюга был переполнен больными, лежавшими вплотную друг к другу. Число крестов на кладбище увеличивалось с каждым днем. Умерших хоронили в общих могилах.

Группа шенкурца Егорова – Прохватилов, Жемчужный, Базыкин, Маринкин, Андрей Латкин и еще несколько человек – работала на постройке погреба, как им говорили. Работы велись под наблюдением французского сержанта Пигалля. Пигалль оказался простым, отзывчивым парнем. Он старался, чем мог, облегчить участь заключенных и, если поблизости не видно было начальства, делал им всяческие поблажки.

Однажды француз, к удивлению Базыкина, передал ему письмо от Шурочки.

Егоров и Базыкин часто разговаривали с Пигаллем, объясняя, что такое коммунизм и как протекала революция в России. Француз охотно слушал их обоих.

– Да, с буржуазией так и надо было поступать… Она ведь источник всех мерзостей, – сказал он Базыкину. – Вы правы, друзья.

– Друзья?… – простодушно воскликнул боцман, когда Базыкин перевел ему слова Пигалля. – А сам ходишь вокруг друзей да следишь за ними. Хорош друг!

Все рассмеялись, а Пигалль печально поник головой. Но вдруг покраснел и воскликнул:

– Боже мой! Несмотря ни на что, вы мне не доверяете… Я вам докажу, вы увидите, что я не враг ваш.

Поздно вечером несколько заключенных собрались на кухне барака. Снова зашел разговор о побеге.

– Сил больше нет, – сказал матрос Прохватилов. – Надо бежать! Выберем день, когда француз будет дежурить в бараке, отпросимся, как будто ненадолго… А часовых у ворот прикончим.

– На вышке тоже часовые, – угрюмо сказал Андрей.

– Ночью выйдем, в метель. С вышки и не заметят! И к югу! А там Сухим морем.

– По пояс в снегу? – возразил Егоров.

– Да хоть по горло. Там недавно обоз проходил. Тропа, должно быть, еще есть…

– Тропа? Неделю уж метет… Ночью задует, начнет бушевать, – в десяти шагах не найдешь дороги ни вперед, ни назад… Эх ты, кочегар! – усмехнулся боцман. – Да и француз никого не выпустит. Ему, думаешь, жизнь не мила? Одно дело – немножко пособить, а другое – под расстрел из-за тебя идти. Сдурел ты, совсем сдурел… Ой, Грицко!

И Жемчужный с досадой махнул рукой.

На кухне были только свои. Пользуясь тем, что сменным «разливальщиком» кипятка был в этот вечер Андрей, они не ушли в барак и остались здесь погреться. Даже доктор Маринкин кое-как добрался до кухни.

С каждым днем доктор становился все молчаливее, жизнь в нем постепенно угасала. Глядеть на него было страшно, он весь опух и передвигался с большим трудом, помогая себе палочкой.

Жемчужный, Базыкин, Егоров чувствовали себя не лучше доктора. Слабые, изможденные, с одутловатыми бледно-зелеными лицами, они, так же как и Маринкин, выглядели мертвецами. Андрей казался крепче остальных, хотя и у него, как он говорил, «кости стучат».

– А я все ж таки побегу, – пробормотал Прохватилов. – Замерзну – черт с ним! Где наша не пропадала! Все лучше, чем подыхать тут собачьей смертью.

– Нет, Гриша, – сказал Егоров, подходя к матросу и кладя руку ему на плечо. – Я просто запрещаю тебе думать об этом. Твоя затея – безумие. Допустим, вначале нам побег удастся. А дальше? В деревнях интервенты, белые… В лесу замерзнешь. Да и десяти верст не пройдешь, как по следам всех перехватают.

Матрос пожал плечами.

– А ты не воображай, подумаешь – умнее всех, – строго сказал Жемчужный. – Ты слушай, когда тебе говорят. – Он оглядел матроса с головы до ног. – Беглец! Эх ты!.. Жалко, зеркала нет! Да много ль ты сам теперь вытянешь? Придет весна-красна…

– А до весны что? Комплекцию прибавлю? Да? – Прохватилов махнул рукой. – До весны под крест закопают. Хрен редьки не слаще. Гирю да на дно! Помирать, так с музыкой. А в общем, товарищи… Я ведь вас не неволю. Кто не хочет, не надо… Моя голова одна! Я ей хозяин.

Матрос встал и направился к дверям, но Базыкин загородил ему дорогу:

– Ты член партии?

– Ну? Ну и что?! – закричал Прохватилов.

– А то, что ты не имеешь права поступать так, как тебе заблагорассудится… Ты забыл, что у нас, хоть мы и на Мудьюге, тоже есть дисциплина. И мы обещали товарищу Егорову ее поддерживать!

– Дальше что? – глядя на Базыкина мутными от озлобления глазами, спросил Прохватилов.

– Дальше вот что, – негодуя, ответил Базыкин. – Твой побег вызовет репрессии… Ты подведешь других заключенных. Понятно?

Матрос тяжело дышал и озирался на товарищей.

– Ты поступаешь как анархист, – продолжал возмущаться Базыкин.

– Погоди, Николай Платонович. – Егоров мягко остановил его. – Дай Григорию отдышаться. Он бог весть чего наговорил, а теперь и сам не рад… Так, что ли, Григорий?

– Оскорблять я, конечно, никого не хотел, – забормотал матрос. – А вот вам непонятно, что я до точки дошел, – уже громко заговорил он, и в голосе его опять зазвучала злоба. – Не три, не четыре, а, может, десять атмосфер во мне кипят… Это вы можете понять?

– Я все понимаю… – тихо, но властно сказал Егоров. – Я все понимаю и в то же время категорически запрещаю тебе не то что бежать, а даже думать о побеге. Сейчас у нас только одна задача: дожить до весны. На прошлой неделе я через Шурочку Базыкину получил шифрованную записку. В феврале будут деньги, усилится помощь арестованным и широко развернется подпольная работа нашей партийной организации. Здесь, в лагере, мы тоже должны объединять людей. На то мы и большевики. Организация, выдержка! Вот готовиться к массовому восстанию в лагере – это дело… Это будет бой, а не какой-то несчастный побег двух или трех заключенных. Вот к чему мы должны стремиться, товарищи! К настоящему бою! – Голос Егорова зазвенел. – Мы, каторжные мудьюжане, дадим бой врагу… Мы должны дать бой, чтобы победить, чтобы в Архангельске вся иностранная шатия схватилась за голову! Чтобы они там почувствовали: нет ничего крепче, чем русский коммунист… Все равно не убьешь! Никогда!

– Для того чтобы подготовить такое восстание, – тяжело переводя дыхание, продолжал Егоров, – надо подыскивать верных людей. Надо крепче наладить связь с подпольщиками Архангельска… И все это мы сделаем! – твердо сказал он.

– Андрюшка, а ты как? – обратился матрос к Латкину. – Со стариками каши не сваришь. Мы молодые… Пойдем! Неужели в жизни да в смерти не волен человек? Рискнем, Андрей! Смелость города берет!

Маринкин взял матроса за плечи, будто желая отвести его в сторону.

Прохватилов запротестовал:

– Не замай, батя!.. Я Андрею говорю. Пускай он выскажется. Не малое дитё!

– Нет, я не позволю тебе его агитировать! – тихо, но внятно сказал Маринкин. – Я тебе отвечу за Андрея, я знаю, что он скажет…

– Я внимательно слушал тебя, Григорий, – заговорил Андрей, – и вот что я тебе скажу: не годится бросать товарищей в беде. Это раз. А два… Прежде чем говорить о побеге, нам действительно надо сплотиться… Надо чтобы не только ты, я, товарищ Егоров, не несколько человек, а сотни заключенных поднялись против тюремщиков. Это труднее, но и убедительнее того, что ты задумал. Здесь не отчаянье нужно, а мужество. Ты понял меня, Гриша?

Матрос хотел что-то возразить, но вдруг нагнулся, достал из-под лавки упавшую бескозырку и хлопнул ею по столу. Пробормотав что-то невнятное, он вышел из кухни, шаркая ногами и переваливаясь, будто шел по палубе.

– Эхма… знаю я, откуда у парня этот дух, – сказал Егорову Жемчужный. – От Яшки Козырева из второго барака.

– Возможно… – задумчиво ответил Егоров. – Я знаю Козырева! Это ведь наш шенкурский! Грузчик. Набросился на американца с ножом – и угодил на Мудьюг. По пьяному делу. Храбрость от градусов!

3

Потылихин был первым человеком, совершившим трудное путешествие из Архангельска в Вологду и обратно.

Перейдя линию фронта и добравшись до Вологды, он сразу же направился в штаб Шестой армии, разместившийся в здании гостиницы «Золотой якорь».

Потылихин сидел в номере Гриневой, члена Военного совета армии и секретаря партийной организации штаба.

Стены номера были заклеены приказами, расписаниями, плакатами. Железная койка, застеленная одеялом из старого шинельного сукна, стояла рядом с канцелярским столом. То и дело звонил телефон.

Анна Николаевна молча слушала Потылихина. Не надо было долго разглядывать этого человека в рваной, насквозь промокшей одежде, чтобы понять, как много он пережил.

«Да, вот Архангельск», – думала Гринева, и сердце у нее сжалось.

Словно угадав, о чем она думает, Потылихин покачал головой.

– Да, наш Архангельск, – сказал он, – красавец Архангельск! Его теперь не узнать. Расстрелы, голод… И грабеж, невиданный грабеж. Всю осень приходили иностранные корабли, а в декабре стали вывозить на ледоколах. Грузчиков заставляли работать под угрозой расстрела. Увозят все, что только можно. За несколько месяцев ограбили край дочиста, на сотни миллионов рублей. Все вывозят. Наехали всякие иностранные экспортеры – американцы, англичане… И наше отечественное купечество им отлично помогает… Есть в Архангельске некий господин Кыркалов, бывший лесопромышленник и лесозаводчик. Интервенты вернули ему его заводы. И он разбазаривает все то, что было заготовлено уже при советской власти. Однажды стою я у лесных причалов. Кыркалов сам наблюдает за погрузкой леса на американский пароход. Старый грузчик, видимо давний его знакомый, спрашивает: «Не жалко вам русского добра?» А Кыркалов отвечает: «Чего его жалеть? Деньги не пахнут!» На следующий день приходят из контрразведки и волокут грузчика в тюрьму. Так и живем.

Он схватился за голову.

– Когда расстреливали Степана Ларионова, командира красногвардейцев Печоры, вместе с ним расстреляли еще пять товарищей. Казнили публично, во дворе архангельской тюрьмы, стреляли иностранные офицеры на глазах у всех заключенных. Перед расстрелом Ларри спросил у Степана, не желает ли он, чтобы ему завязали глаза. Степан спокойно и с презрением ответил: «Если тебе стыдно, палач, завяжи себе глаза, а мы сумеем умереть и с открытыми глазами». Это еще можно понять, товарищ Гринева, они хотели запугать нас, мстили большевикам. А вот на Троицком проспекте они расстреляли ни в чем не повинную девочку… ночью она бежала к доктору, мать у нее заболела… Пропуска, конечно, не было. И её тут же пристрелили, неподалеку от Гагаринского сквера. Недавно сожгли целую деревню на Двинском фронте. Американские солдаты испугались какого-то звука, похожего на выстрел… и теперь двести крестьян остались без крова. На улицах Архангельска солдаты и особенно офицеры экспедиционного корпуса бесчинствуют, хватают девушек, уводят в казармы либо на свои квартиры. Что там делается, – страшно сказать! А через сутки или через двое выбрасывают их на улицу, что падаль… полумертвых. И все это без всякого стеснения.

Он побледнел.

– Душно… Я вот приехал сюда, надышаться не могу.

– Как вам удалось перебраться через фронт? – участливо спросила Гринева.

– До Шенкурска я доехал, а дальше – тысяча и одна ночь. Не верится, что все уже позади. И вы знаете, товарищ Гринева, что меня особенно подхлестнуло? Шурин одного из наших товарищей служит в тюрьме надзирателем. Он сообщил нам о пленных комиссарах, сосланных на Мудьюг.

– А фамилии пленных комиссаров не помните? – спросила Гринева.

– Только одну: Латкин, бывший студент.

– Латкин? – повторила Гринева, заглядывая в бумаги и перелистывая их. – Откуда он? С Двины?

– Да, как будто с Двины.

– Такого комиссара у меня в списке нет. Ну, мы это выясним. А вы как уцелели?

– Случайно, Анна Николаевна… Совершенно случайно… – сказал Потылихин, улыбаясь и разводя руками. – Пофартило, как говорится. Знакомые ребята, рабочие на Смольном Буяне, спрятали меня в своем бараке. Ведь в первые дни интервенты и белогвардейцы хватали всех нас прямо по списку. Правда, Коля Базыкин, Николай Платонович, – поправился Потылихин, – при первом обыске уцелел… Однако тут же его поймали под Архангельском. Зенькович погиб… А ведь они должны были организовать подполье.

Гринева с волнением выслушала рассказ Потылихина о гибели губвоенкома Зеньковича и телеграфиста Оленина. Потом она попросила составить ей список всех коммунистов, арестованных и оставшихся в Архангельске.

– На свободе нас только шестьдесят человек.

– Подпольный комитет у вас организован?

– А как же… Но мы считаем его временным… Ведь после занятия Архангельска нам пришлось работать в одиночку. Пошли аресты, преследования. Но в ноябре нам удалось организовать подпольные группы на Экономии, в Маймаксе, Исакогорке, Бакарице, на Быку и в Соломбале. Сумели даже объединиться и вот недавно избрали партийный комитет из трех человек… Во главе его стоит Чесноков, старый грузчик, друг Павлина Федоровича Виноградова… Хороший агитатор, организатор и массовик. Человек самостоятельный, свой… Авторитетный мужик, особенно среди рабочих транспорта и судоремонтных мастерских… Наметили выпуск прокламаций. Организуем подпольную типографию.

– Во всем этом мы вам поможем, – сказала Гринева. – А как настроение у народа?

– Ненавидят интервентов лютой ненавистью. Недавно железнодорожники забастовку объявили. Требования были экономические, но каждый понимал, что за ними стоит. К весне, я думаю, мы скажем: «Идет, гудет зеленый шум, весенний шум…»

– К весне? Нет. Надо спешить. Надо бороться с интервентами, не щадя жизни. Нам придется поторопить весеннюю грозу. – Гринева улыбнулась, и ее усталое лицо сразу помолодело. – Большевики, Максим Максимович, должны научиться управлять и стихиями… Народ, томящийся под гнетом интервентов, должен знать, что есть сила, организация, которая освободит его. Я понимаю, что вы сейчас не можете развернуть работу в широком масштабе. Но вы обязаны делать все возможное. Пусть это будут пока только искры. Помните, как Ильич говорил: «Из искры возгорится пламя!»? А ведь тогда были, казалось, беспросветные годы… Годы царской реакции… Вот и товарищ Сталин работал в Баку и в Батуме, всегда вместе с рабочими… Как он работал в подполье царского времени… Не ждал!

В стену постучали.

Потылихин поднялся со стула.

– Нет, посидите еще, – остановила его Гринева, тоже вставая. – Меня вызывают к прямому проводу. – Дотронувшись до плеча своего собеседника, она опять усадила его в кресло. – Я скоро вернусь. Мне еще надо с вами о многом поговорить… Сейчас я попрошу, чтобы нам дали чаю. – Она торопливо вышла из номера.

…Через несколько дней после встречи с Гриневой Потылихин снова перешел линию фронта и попал в одну из деревень, неподалеку от станции Обозерской. Теперь здесь стояли английские части. Вологда снабдила его надежными документами с визой «союзной» контрразведки. Документы были настолько надежны, что он даже рискнул предъявить их англичанам. Английский комендант поставил печать. Потылихин сел в поезд и благополучно добрался до Архангельска.

Вид Архангельска поразил Максима Максимовича. За прошедшие две недели город резко изменился. Душу из него вынули еще раньше, несколько месяцев тому назад, в августе. Но теперь он был точно береза, с которой ветер сорвал последнюю листву, и стоит она, как скелет, протянув свои заледеневшие сучья, и словно молит о помощи.

Между левым и правым берегом ходил пароходик по пробитому среди льдов фарватеру. Но на перевозе было пусто, пусто было и на пароходике. Немногие пассажиры, что сидели в общей каюте, скрываясь от студеного ветра, боязливо озирались на солдат в иностранных шинелях. Эти чувствовали себя победителями, гоготали и глядели на местных жителей с таким видом, который словно говорил: «Ну что, еще живешь? Смотри. Что захочу, то и сделаю с тобой».

На городской пристани патрули, проверяя пропуска, беззастенчиво обыскивали пассажиров.

Снег, который так любил Максим Максимович, сейчас казался ему погребальным покровом. Даже трамваи звенели как-то под сурдинку. Прохожие либо брели, опустив головы, либо неслись опрометью, не оглядываясь по сторонам, будто боясь погони.

Проехавший по Троицкому проспекту автомобиль только подчеркнул отсутствие общего движения. «Да, все оцепенело», – подумал Потылихин.

Перебравшись на другую квартиру, он устроился конторщиком при штабных мастерских, где работал столяром Дементий Силин, большевик из Холмогор.

Силина никто в Архангельске не знал. Да и трудно было себе представить, что этот румяный старичок с трубочкой в зубах, балагур и любитель выпить, имеет хоть какое-нибудь отношение к политике.

Потылихина сейчас невозможно было встретить на улице, в центре Архангельска; особенно днем он избегал появляться. В Соломбале же вообще никогда не показывался.

Дементий иногда встречался с Чесноковым и другими архангельскими подпольщиками. Местом встреч обычно служил Рыбный рынок или конспиративная квартира в рабочем бараке на Смольном Буяне.

В середине января Чесноков через Дементия назначил Потылихину встречу на Смольном Буяне. Он просил зайти и Шурочку.

Чесноков пришел раньше условленного времени. Но Базыкина уже была на месте.

– Давно, Шурик, я тебя не видел, соскучился, повидаться захотелось… – сказал Чесноков, оглядывая ее похудевшую фигуру. – Вещи, говорят, распродаешь?

– Да распродавать уже нечего, – горестно ответила Шурочка.

– Я деньги тебе принес… Мало… Но больше нет. А в феврале, Шурик, поможем по-настоящему.

– Не надо, Аркадий… Я от Абросимова получу за урок. Не надо!

– Знаю, сколько получишь… Ребят надо кормить! Да и ты, смотри-ка… будто сквозная стала. Бедная ты моя Шурка. Но ничего. Перетерпим!

Он вручил Шурочке деньги и ласково потрепал ее по плечу.

Правый глаз у Чеснокова был живой, быстрый, а левый, чуть не выбитый три года тому назад оборвавшимся тросом, болел. Чеснокову раньше приходилось носить черную повязку. Сейчас он ее снял – она слишком привлекала бы внимание – и отпустил большие висячие усы, «полицейские», как он говорил. Конспирации помогало еще и то, что в Архангельске Чеснокова знали очень немногие. Он был родом из Либавы и появился здесь только летом 1917 года.

Жил он теперь за городом по чужому паспорту, работал в лесопромышленной артели. Никто, кроме самых близких людей, не узнавал в малообщительном, степенном счетоводе прежнего Чеснокова, старого коммуниста и депутата Архангельского совета…

– От своих что-нибудь имеешь? – спросила его Шурочка.

– Ничего, – Чесноков вздохнул. – Знаю только то, что рассказал Потылихин: живут в Котласе.

Они помолчали.

– А праздник девочкам ты все-таки устроила! Хороша елочка?

– А ты откуда знаешь?

– Знаю… Молодчина! Надо было их побаловать…

– Принес неизвестный какой-то человек, – зарумянившись, отозвалась Шурочка. – Накануне рождества. В сочельник. Никого из нас дома не было. И записочка приколота: «А. М. Базыкиной». Для девочек это было огромной радостью… Словно действительно Дед Мороз побывал.

Чесноков усмехнулся.

– Да уж не ты ли это, Чесноков? – пристально посмотрев на него, спросила Шура. – Или Греков?

– Нет, не я и не Греков… Честное слово, не я, но ребята мои… Транспортники… Ты знаешь, Шура… Вот сейчас, в дни бедствия, особенно ясно, как ребята нами дорожат. У самих ведь в кармане вошь на аркане, а собирают деньги для заключенных. Вчера опять передали деньги от рабочих судоремонтного завода. Это не шутка!

Наконец пришел и Потылихин. Чесноков отвел его в дальний угол комнаты к окну, и они стали тихо разговаривать.

– Я вызвал тебя вот зачем, – начал Чесноков. – Нам надо устроить явку в самом ходовом месте. В центре! Чтобы могло собираться несколько человек сразу… И чтобы хвоста за собой не иметь.

– Ты уж не о нашей ли мастерской? – спросил Потылихин.

– Именно. Ведь у вас как будто и гражданские заказы принимают.

– Принимают.

– Чего же лучше!.. Вот и ширма! Но дело не только в этом. Надо встретиться судоремонтникам-большевикам. Соломбала – окраина, и частные дома там как на блюдечке. Надо выбрать какое-нибудь официальное место. Здесь, в центре, где людно… Ну, понимаешь! За вашей мастерской ведь никакого наблюдения?

– Никакого.

– А как ты сюда пришел?

– Да уж не беспокойся, я конспирацию знаю. – Потылихин улыбнулся. – Задами… И через забор!

– Ты сейчас должен быть как стеклышко.

– Я и есть как стеклышко. – Потылихин засмеялся. – Меня даже военное начальство уважает! Господа офицеры всегда со мной за руку… Полная благонадежность!

– Так вот, можно ли у вас в мастерской собрание организовать?

– Дерзкий ты человек!

– А что ж, Максимыч! Дерзость иногда бывает самым верным расчетом.

Чесноков встал.

– Эту дерзость я со всех точек зрения обдумал… Никому никогда в голову не придет, что почти в самом сердце врага, в военной мастерской, собираются большевики. Когда у вас кончается работа?

– Солдаты уходят после пяти. Начальство позже четырех редко засиживается…

– Значит, в восемь или в девять можно назначать собрание! Да ты не беспокойся, я за народ ручаюсь… – сказал Чесноков, заметив, что осторожный Максим Максимович колеблется.

– Коли ручаешься, хорошо… Будет сделано. А когда предполагаешь?

– На будущей неделе. Я тебе сообщу через Дементия. И приготовь-ка, Максимыч, доклад… – сказал Чесноков, набивая махоркой глиняную трубочку. – Тема – общее положение. Да не у нас, а в стране… Что делается на юге, на Восточном фронте… Надо, чтобы товарищи знали о работе Ленина. То, что происходит у нас в Архангельске, мы и без доклада знаем. Расскажи, что видел в Вологде… Как строится Красная Армия… Надо, чтобы доклад у тебя был боевой… крепкий, бодрый. Чтобы он поднял настроение у людей.

– Понятно!

Они отошли от окна. Шурочка с тревогой вглядывалась в их лица.

– На Мудьюге как будто что-то случилось, – сказал Потылихин. – Подробности мне еще неизвестны… На днях обещались сообщить.

Шура побледнела.

– На Мудьюге? – переспросила она дрогнувшим голосом.

– Ничего особенного, Шурочка, – успокаивающе заговорил Потылихин. – Туда ездила комиссия из контрразведки. Какой-то неудачный побег… Вот и все!

– Фамилии какие-нибудь назывались? – спросила Шура.

– Козырев какой-то… Будь спокойна, Колю не называли.

– И Пигалль давно не приходил, – прошептала Шурочка, кусая посеревшие губы. – Вот уже три недели…

– Это еще ничего не значит, – сказал Чесноков. – Возьми себя в руки.

– С Колей плохо… – нервно сказала Шура. Она несколько раз прошлась взад-вперед по комнате. – Я это сразу почувствовала, как только Максим Максимович заикнулся о Мудьюге. Неужели расстреляли? Или привезли сюда, чтобы пытать?…

Шурочка, вернувшись домой, как всегда ласково поговорила с детьми, покормила их ужином, уложила спать, сама легла, но заснуть ей никак не удавалось. Перед ее глазами все время словно падал снег, высились какие-то скалы, шумели, сталкиваясь, ледяные глыбы, чернели волны и в снежной пелене мерещился загадочный страшный Мудьюг.

Утром она отправилась в контрразведку. Солдаты, которым, очевидно, только что дали виски, выходили из комендатуры с багровыми лицами и пели непристойную песенку. Один из них, проходя мимо Шуры, ущипнул ее за подбородок и сказал: «Ну что, красотка, поедем с нами веселиться!»

Шура в ужасе отшатнулась. Солдаты с хохотом влезали в кузов грузовика. Кучка женщин и мужчин, добивавшихся чего-то у коменданта, смотрела на все это остекленевшими глазами.

4

После долгих просьб и переговоров ее, наконец, пропустили, но не к лейтенанту Бо и не к начальнику контрразведки Торнхиллу, а к подполковнику Ларри.

Покойно сидя в кресле, Ларри курил сигарету. Его замороженное лицо ничего не выражало. Глядя на него, Шурочка заволновалась.

– Я прошу у вас только принять посылку… Я узнала, что завтра на Мудьюг пойдет ледокол… Это мне сказали в порту. Нельзя ли воспользоваться этой оказией?

Разговор шел по-английски.

– Раньше мне разрешали, – прибавила Шурочка.

Губы у нее пересохли, но глаза смотрели на Ларри с таким же спокойствием, с каким и он смотрел на нее. Они словно состязались. «Я заставлю тебя дать мне разрешение, – думала Шура. – А если что-нибудь случилось, ты расскажешь мне, в чем дело».

В соседней комнате, где сидел лейтенант Бо, послышался какой-то шум. Дверь отворилась, и через комнату прошли два английских солдата-конвоира с винтовками. Между ними шел Пигалль. Вид у него был очень жалкий, он весь как будто съежился; лицо Пигалля пересекали три тонких, уже запекшихся полоски от удара стеком.

– О мадам! – почти не двигая губами, пролепетал француз и прошел мимо Шурочки.

Ларри поморщился. Ему было досадно, что Базыкина увидела арестованного сержанта.

– Вы подкупили нашего солдата, – сказал Ларри. – Он перевозил вам письма.

– Я не подкупала его, – бледнея и стискивая пальцы, проговорила Шурочка.

– Значит, он сочувствовал вам?

– Мы никогда не говорили о политике.

– Мы его расстреляем. Где вы с ним познакомились?

– Меня направил к нему лейтенант Бо.

Ларри встал.

– Где мой муж? – спросила Шурочка.

– Здесь. В тюрьме.

«Здесь?! Господи… А Максим не знал!» – подумала она.

– До свидания! – резко сказал Ларри.

Шура вышла из приемной, стараясь держаться как можно прямее, не теряя достоинства.

5

Архангельские газеты писали: «Большевики под Пермью разбиты, недалек тот час, когда войска Колчака соединятся с нашими северными войсками». «Третья большевистская армия панически бежит. Легионы чехословаков скоро появятся не только в Котласе, но и на берегах Двины. Тогда большевикам будет крышка!»

Эти предсказания вызывали бурный восторг у иностранцев. На заборах висели плакаты: «Рождество Христово! Не забудьте: сбор рождественского сухаря для солдат Северного фронта продолжается». Зимние праздники проходили шумно, конечно не на рабочих окраинах, а в Немецкой слободе, где жили главным образом купцы и промышленники.

В кафе «Париж» толпилось офицерство, иностранное и белогвардейское.

Белогвардейцы – юнкера из недавно открытой школы прапорщиков – в желтых английских шинелях, со штыками на поясах, стайками прогуливались возле кино, которое называлось тогда «синематографом». Всюду можно было встретить английских, американских и французских солдат. Город наводнили иностранцы. Белые солдаты запертыми сидели в казармах.

Шурочка, выйдя из здания контрразведки, не замечала этого «праздничного» оживления. «Куда идти? Надо увидеть Дементия и передать ему, что Николая привезли в Архангельск».

Она села в трамвайный вагон и, уже выйдя из него, вдруг вспомнила, что ей нужно на урок к Абросимову, перешла на другую сторону трамвайного пути и села в трамвай, идущий в обратную сторону.

В голове все путалось.

«Не сдавайся, Шурка! – говорила ока себе. – Возьми себя в руки».

В красивом особняке Абросимова было тихо, только в классной комнате в ожидании учительницы вполголоса переговаривались мальчики.

В кабинете Абросимова все было добротно и прочно: кресла, письменные принадлежности, книжные шкафы и даже портреты светил адвокатуры – Плевако, князя Урусова, Карабчевского и других.

Хозяин, одетый по-домашнему, в халате и мягких туфлях, сидел за большим письменным столом. Рядом на маленьком столике остывал стакан крепкого чаю.

Абросимов всю жизнь вел гражданские дела и считался одним из лучших специалистов по торговому праву. В его доме все как бы говорило: «Не думайте, что я какой-нибудь купчишка вроде тех, чьи интересы мне приходится защищать! Я интеллигентный человек, мне дороги высокие идеалы!» За ужинами и обедами здесь много говорилось о прогрессе русской общественной мысли и традициях русской интеллигенции. Все дышало благопристойностью, и в то же время все было фальшиво от начала до конца.

Короче говоря, это был совершенно чужой, враждебный дом, и Шурочка приходила сюда, точно на казнь.

Заведующий Управлением внешней торговли Северного правительства сегодня прислал Абросимову объемистый пакет. Он ничего не смыслил ни в экспорте, ни в импорте и поручал рассмотрение важных дел своему приятелю адвокату.

Вскрыв пакет, Абросимов прежде всего занялся документами по экспорту. Из них было видно, что стоимость грузов, вывезенных американцами, англичанами и французами в навигацию 1918 года, то есть всего за три месяца, составляет почти пять миллионов фунтов стерлингов. Иностранные фирмы вывозили лен, кудель, пеньку, паклю, свекловичное и льняное семя, спичечную соломку, фанеру, щетину, поташ, смолу, шкуры, мех. Все это они брали даром, в счет процентов «по русскому государственному долгу».

«Ловко! Одним махом окупили все расходы по интервенции… Ну и союзнички! Вот братья-разбойники… – весело думал Абросимов. – К тому же цифры наверняка преуменьшены».

Развернув новую пачку документов, Абросимов увидел, что не ошибся. Данные таможни в три раза превышали цифры Управления. На вывоз шли еще лесные материалы, скипидар, спирт, кожа.

Внимание адвоката привлек проект, разработанный антарктическим путешественником англичанином Шекльтоном. Шекльтон предлагал организовать общество для эксплуатации естественных богатств Кольского полуострова. Проект предусматривал аренду земли в Мурманске и на Кольском полуострове, разработку найденных минеральных богатств, право покупки железных дорог по минимальной цене, право на рыбные ловли, на постройку лесопильных заводов, на установку, электрических станций при порогах и водопадах.

Откинувшись на спинку кресла, Абросимов прикинул, какие выгоды сулит ему это дело: консультационные, комиссионные, оформление бумаг по продаже, проценты по сделкам, неофициальные расходы. «Да, это грандиозно…»

В дверь постучали. Вошла Шурочка и сказала, что сегодня ей придется кончить урок раньше времени.

– В гости, наверное? – любезно улыбнулся Абросимов.

Шурочка отрицательно покачала головой.

– Нет, Георгий Гаврилович… Серьезное дело.

– Не по поводу ли вашего супруга?

Шурочка покраснела.

– В первую очередь надо добросовестно исполнять свои обязанности. Мы ведь условились, что урок будет продолжаться полтора часа, – сухо сказал адвокат и отпустил ее.

Шурочке хотелось крикнуть ему: «Мерзавец!» Однако она вежливо попрощалась и вышла, плотно закрыв за собой дверь.

Когда Базыкина, выйдя на улицу, пересекала площадь, мимо нее пронеслась пара лошадей, покрытых синей сеткой. В санках сидел представительный генерал. Несмотря на мороз, он был в тонкой летней шинели. За санками следовала конная охрана – четыре ингуша из отряда Берса в бурках и мохнатых черных папахах.

Генерал Миллер, ставленник Колчака, рослый сорокачетырехлетний франтоватый немец, появился в Архангельске всего три дня назад. Почти весь 1918 год он провел в Италии на должности военного атташе старого, еще царского времени посольства.

Чаплина в Архангельске уже никто не помнил. Другой командующий, маленький генерал Марушевский, канцелярский педант с белыми штабными аксельбантами, тоже отошел на второй план. Теперь всеми белыми войсками командовал Миллер; он же был назначен и местным генерал-губернатором. Миллер назывался главнокомандующим; Марушевский – просто командующим, так как называть его начальником штаба было неудобно.

Старого Фредерика Пуля отозвали в Лондон – он не поладил с Френсисом, – и вместо него в Архангельск прибыл Эдмунд Айронсайд, один из самых молодых генералов британской армии.

При первой же встрече с Айронсайдом Миллер ощутил в нем соперника, и все в Архангельске сразу ему не понравилось: люди, природа, штабные взаимоотношения, зависимость от дипломатического корпуса. Хотя Френсис уже уехал, но американская миссия осталась, союзное командование тоже осталось, и теперь подлинным главнокомандующим вообще всеми войсками был, конечно, Айронсайд. Миллер часто вспоминал теперь о своей безмятежной жизни в Риме. Он вспоминал свои светские знакомства, большие прохладные кафе, верховые поездки по Аппиевой дороге. «Какое там было солнце, боже мой!.. И зачем я приехал сюда, в эту проклятую Россию?»

Сидя в санках, Миллер с тоской и ненавистью глядел на архангельское небо, точно укутанное в дымную вату. Санки проехали площадь с бронзовым памятником Ломоносову, чуть не раздавив какую-то молодую женщину, и подкатили к двухэтажному белому особняку, На маленьком балконе второго этажа стояли два пулемета, стволы которых были направлены в обе стороны проспекта. У ворот дежурили часовые.

Окна в спальне жены были уже освещены. Миллер рассердился: «Сколько раз надо говорить, чтобы закрывали окна портьерами! Мало ли что может быть! Еще бросят бомбу в освещенное окно!..»

– На-кра-ул! – раздалась команда.

Ворота распахнулись, и санки въехали во двор.

6

В приемной, сидя на диванчике, ждал Миллера полковник Брагин, низенький, толстобрюхий, с распущенными, как бакенбарды, усами и заплывшими глазками. Увидев генерала, Брагин молодцевато вскочил и даже приподнялся на носки.

Доклад был назначен в домашнем кабинете. Сегодня Миллер интересовался настроениями в армии.

– Многие наши офицеры вырвались из объятий Чека, ваше превосходительство, – докладывал Брагин, стоя навытяжку перед опустившимся в кресло генералом. – Многие бренчали на балалайках в ресторанах Стокгольма. Их чувства ясны, ваше превосходительство! Их нужда гонит.

«Выражаешься ты черт знает как…» – подумал генерал.

– Ну, а рядовые?

Брагин провел пальцами по лбу.

– Не очень надежны, ваше превосходительство. Недавно мобилизованные шли в армию чуть ли не под огнем пулеметов.

– Почему?

– Агитаторы! Кричат, что возвращается власть помещиков и кулаков…

– Ловить, сажать, расстреливать!

– Делаем, ваше превосходительство.

«Ну, это я устраню, – подумал генерал. – Я буду действовать без пощады».

Он встал с кресла, прошелся по кабинету и спросил:

– А что произошло тут в декабре? Что за бунт? Что за безобразие? Генерал Марушевский мне докладывал, но хотелось бы знать поподробнее.

– Владимиру Владимировичу неприятно об этом говорить. Не предусмотрел! Проморгал!

– Вы присядьте, полковник, – предложил Миллер.

Он протянул Брагину серебряный портсигар. Полковник закурил и стал рассказывать о том, как одиннадцатого декабря несколько рот Архангельского полка должны были уйти на фронт и как утром вместо молебна возник солдатский митинг и люди, расхватав оружие, заявили офицерам, что не желают воевать.

– Пикантнее всего то, – сказал Брагин, – что первыми узнали о мятеже не мы, а генерал Айронсайд и «союзная» контрразведка.

Генерал нахмурился.

– Разрешите дальше? Мы приказали мятежникам выходить. Никого! Никто не вышел. Мятежники открыли огонь из окон, с чердаков. Тогда, по приказанию генерала Марушевского, мы окружили казармы и открыли огонь из бомбометов. Это было зрелище! Подавили их артиллерией.

– И все это вы взяли на себя?… Справились собственными силами?

– Никак нет! То есть не совсем, – Брагин смутился. – Собственно говоря, за нашей спиной стояла английская морская пехота. И, насколько помнится… американские стрелки с пулеметами и легкими орудиями.

– Гм… – промычал Миллер. – Ну, дальше.

– Был дан второй приказ: выдать зачинщиков. В противном случае расстрел каждого десятого из шеренги. Но никто не выдал! Через два часа мы расстреляли тринадцать человек. Было тринадцать шеренг.

– Кто был расстрелян? Большевики?

– Никак нет.

– Они скрылись?

– Никак нет… Если бы это дело подняли большевики, полк спокойно выехал бы на фронт… А уж там, на фронте, он перешел бы на сторону, красных. Вот как поступили бы большевики. Но, к счастью, их не было, ваше превосходительство.

«А ведь он не глуп…» – подумал Миллер.

– Так что ж, выходит, зря расстреляли? – спросил он.

– Зря, ваше превосходительство. Выпороть бы!

– Вот это правильно, – пробормотал генерал. – Наши предки были не глупее нас… Драли! Оттого и было тихо. А как пошли реформы…

– Еще одно срочное дело, ваше превосходительство, – почтительно напомнил полковник. – На станцию Экономия с Мудьюга пришел ледокол. Доставил арестованных большевиков.

Полковник заглянул в бумаги.

– Егорова, Базыкина, Латкина и Жемчужного. Все они доставлены в архангельскую тюрьму, числятся за контрразведкой, за полковником Торнхиллом. Дознание началось. Ларри предполагает, что в Архангельске работает подпольный комитет большевиков.

– Даже так? – Генерал покраснел. – А что же американцы и англичане мне хвастали, будто вычистили все под метелку? Значит, тоже зря?

Брагин пожал плечами.

– Ну, хорошо, – сказал Миллер. – Я наведу здесь свои порядки. Я буду действовать… как Николай Первый. Первый, а не Второй, – важно прибавил генерал.

Брагин чуть было не засмеялся, но вовремя сдержал себя.

7

Шестнадцатого января Ларри приступил к разбору крупного дела. В общих чертах оно представлялось ему так: в ночь на второе января несколько заключенных – Петров, латыш Лепукалн, Виртахов, во главе с Яковом Козыревым, – воспользовались сильной метелью, перерезали колючую проволоку и скрылись. Через час побег был обнаружен. Начались поиски. К утру все бежавшие были пойманы, за исключением латыша Лепукална. Труп его был обнаружен только через несколько дней. Он замерз в сугробе.

Третьего января на Мудьюг выехала комиссия Военного контроля во главе с лейтенантом Бо.

На допросе Яков Козырев показал, что, кроме него, Виртахова, Петрова и Лепукална, никто не хотел бежать.

– Значит, вы и с другими говорили об этом?

Яшка отчаянно усмехнулся.

– Да, почитай, все об одном мечтают, вкусив вашу сласть… Извиняюсь, вашу власть!

Он держался лихо, понимая, что терять ему уже нечего.

Побег Козырева и еще трех заключенных не представлялся лейтенанту Бо крупным событием. Но американская разведка воспользовалась этим побегом для организованной расправы с большевиками.

Стало известно от конвойных, что за несколько дней перед побегом заключенных Козырев разговаривал с матросом Прохватиловым. Вызвали Прохватилова. Матрос все начисто отрицал. Вызвали тех, кто был близок с Прохватиловым: Жемчужного, Маринкина, Егорова и Базыкина.

Пятого января Егоров, Базыкин, Жемчужный и Маринкин были посажены в тот самый погреб, постройку которого они только что кончили. Латкина не трогали.

Еще на Мудьюге, когда один из членов комиссии поднял вопрос о Латкине, лейтенант Бо сказал:

– Подвергать его карцеру преждевременно. Это натура неустойчивая, склонная к необдуманным поступкам. Он сгоряча объявил себя коммунистом, а проверка точно установила его беспартийность, во всяком случае формальную. Был одним из рядовых красноармейцев при штабе Северодвинской бригады. Архангельска не знает. Связей ни с кем не имеет. Простой военнопленный. Поэтому предлагаю пока что не подвергать его репрессивным мерам.

На рассвете десятого января беглецы были расстреляны. Комендатура позаботилась о том, чтобы выстрелы слышал весь лагерь.

Расстрел производился неподалеку от бараков, и сразу же после него комендант лагеря вместе с охраной ворвался в помещение второго барака.

Все заключенные вскочили.

– По уровню нар – пальба! – скомандовал комендант.

Беспорядочные залпы охраны заглушали крики раненых и страшные стоны умирающих. После обстрела начался повальный обыск. Людей избивали прикладами, пол барака был залит кровью. Комендант палкой со стальным гвоздем наносил людям рваные раны. Он наслаждался этим собственноручным избиением. Как садист, он мстил второму бараку за побег. После этого побоища из барака вынесли десять человек убитых и около сорока раненых; половина из них в этот же день умерла в лазарете.

Мудьюг притих. Заключенные перестали разговаривать друг с другом.

Такая же могильная тишина наступила и в первом бараке.

День шел за днем, товарищи Андрея по-прежнему сидели в погребе, а его самого никто не трогал. Андрей не находил себе места. Порою самоубийство казалось ему лучшим выходом, но когда он вспоминал Павлина Виноградова, Валерия Сергунько, Фролова, вспоминал Любу, думал об Егорове, Базыкине, Маринкине, тогда Андрей говорил себе: «Нет, надо все вынести до конца».

Однажды, находясь в помещении команды, сержант Пигалль также обмолвился несколькими словами по поводу побега.

– Это бесчеловечно, – сказал он. – Мадам Базыкина – такая милая дама! Воображаю себе ее горе, когда она узнает о том, что случилось! Нет, как хотите, но это бесчеловечно.

Слова Пигалля были переданы. Лейтенант Бо немедленно вызвал к себе сержанта и стал допрашивать его.

– Мне нечего рассказывать, – возразил Пигалль.

– Ты возил посылки?

– По вашему распоряжению.

– Еще что?

Больше ничего.

– Ничего? Так-то ты выполнил мое приказание… Ничего!

Бо несколько раз ударил Пигалля стеком.

– Ну? – бледнея от гнева, сказал лейтенант. – Я знаю все! (Хотя он ничего не знал.) Все!.. Понял?… Если ты что-нибудь утаишь, то никогда не вернешься во Францию… Твои кости сгниют на Мудьюге. Признавайся, а то еще хуже будет.

Пигалль испугался и рассказал о том, что передал Базыкину два письма от жены.

– Я пожалел мадам… Там не было ничего серьезного.

– Ты же не знаешь русского языка, дерьмо!

– Мадам не могла лгать…

Лейтенант поморщился.

– Ты не только преступник, но еще и дурак, – брезгливо сказал он.

Вошли англичане-конвоиры. Сержант был арестован. К «делу привлеченных в связи с побегом» прибавилось дело сержанта Пигалля.

Шурочка увидела Пигалля как раз в тот день, когда его привезли в Архангельск. Это было шестнадцатого января.

8

Накануне, то есть пятнадцатого января, рано утром Андрея послали на очистку выгребных ям возле лазарета. Лазарет представлял собой строение из щитов, пустое пространство между которыми было заполнено мокрым песком, сейчас затвердевшим, как лед. Температура здесь не поднималась выше трех градусов тепла даже тогда, когда топились печи. Но так как они почти никогда не топились, то температура в каторжном лазарете была такая же, как и на улице. Заключенные называли свой лазарет «машиной смерти». Холод был такой, что больные спали в обуви и, несмотря на это, ноги, по их выражению, примерзали к подошвам…

Кончив порученную ему работу, Андрей собрался идти в барак. Но внимание его привлекли сани, остановившиеся возле лазарета. На них сидели конвоиры и лежали заключенные.

Сердце Андрея сжалось от недоброго предчувствия. Между тем из лазарета вышли санитары с носилками и началась выгрузка.

Бросив лошадь, Андрей пошел вслед за санитарами. Носилки поставили на грязный пол, в приемном покое. Английский врач начал осмотр, не снимая шубы, со стеком в руках.

Скинули рогожу с первых носилок. Андрей увидел Егорова. Большая рыжая борода шенкурца совсем поседела, будто покрылась изморозью. Руки, синие как лед, лежали неподвижно. Лицо раздулось, почернело. Егоров лежал не двигаясь, и можно было подумать, что он умер, если бы не легкий парок, который чуть вился из его открытого рта.

В приемный покой вошел лейтенант Бо. Он никому не задал ни одного вопроса, только покусывал губы да время от времени поправлял пенсне в золотой оправе.

Вторым осматривали Жемчужного. Андрей узнал его лишь по бороде. Мертвенно-бледное лицо боцмана было так обтянуто кожей, что напоминало череп. Отвисшая нижняя губа обнажила крепко стиснутые зубы.

Посмотрев на Базыкина, врач приказал его раздеть. Когда с Николая Платоновича стали снимать белье, вместе с бельем длинными мокрыми лоскутьями полезла кожа. Базыкин не стонал, либо уже не чувствуя никакой боли, либо сдерживаясь из последних сил. Но глаза на его темном, заросшем какой-то зеленой щетиной лице вдруг загорелись ненавистью. Когда доктор, нагнувшись, постучал стеком по его лбу, плечи Базыкина вздрогнули. Он, видимо, хотел вскочить, кинуться на врача, но сил не было, и он только тяжело вздохнул.

До сих пор Андрей стоял молча, оцепенев от всего, что он увидел. Но тут в нем взорвалось что-то, и он не помня себя кинулся к носилкам, упал перед ними на колени и судорожно обнял потерявшего сознание Базыкина.

– Негодяи… Мучители! Мы все вам припомним! Все! Есть справедливость на свете! Николай Платонович… Очнитесь, Николай Платонович! Это я, Андрей…

Санитары попытались оторвать его от носилок, он оттолкнул их от себя.

Тогда врач вызвал солдат. Они подхватили упиравшегося Андрея, протащили его по грязному полу приемного покоя и выбросили на снег, предварительно избив До того, что он потерял сознание.

Вечером того же дня Базыкин, Егоров и Жемчужный были доставлены на «Святогор».

«Святогор» стоял среди льдов на рейде Мудьюга, в версте от причалов. К его носовому борту льды подходили сплошняком, тут был спущен трап.

После доставки заключенных на ледокол прибыла англо-американская комиссия, возглавляемая лейтенантом Бо. Сюда же привели и Андрея Латкина. Его посадили в отсек вместе с боцманом Жемчужным.

Жемчужный спал, лежа ничком на койке. Андрей боялся шевельнуться, чтобы не разбудить его. Перед глазами Андрея в иллюминаторе был виден силуэт Мудьюга, ледяного, страшного Мудьюга… Царство холода, крови, убийств и смерти. Сколько жертв! Сколько невинно загубленных жизней на этом пустынном болотном острове! Вот здесь, у этого маяка, расстреливали людей. Расстреливали и у сигнальной мачты, расстреливали за батареями… Вся земля обагрена кровью. А сколько людей, падавших во время работ от истощения, побитых прикладами, приколотых штыками, погибло во льдах!.. Сколько могил скрыто сейчас зимним туманом! В этих ледяных торосах, в снежных обмерзших буграх – всюду трупы.

Вдруг Андрей увидал, как на острове вспыхнули сигнальные огни, словно глаза чудовища. И тут будто чей-то голос услыхал Андрей.

«Ты вырвался от нас, с Мудьюга? Ты оставляешь сотни своих товарищей… Они спят в насквозь промерзшей земле! Им уже никогда не проснуться. Они взывают к мести!»

Подмаргивает маяк. И в то мгновение, когда он зажигается, в луче его видна метель, вечная метель Мудьюга…

«Неужели я жив? Как это могло случиться?»

У Андрея кружится голова, он хватается за столик. «Вот лежит Жемчужный… Жив ли он? Не бред ли все это?»

Но боцман вдруг поднял голову. Увидев Андрея, он громко зарыдал. Андрей бросился к нему. Они плакали, что-то говорили друг другу и сами не слышали своих слов. Первым успокоился боцман.

– Ой, сынку, тебя, значит, тоже везут? – спросил он.

– Тоже… – ответил Андрей. – Но я рад, Матюша… С тобой вместе. Как мне было тяжко одному, если бы ты знал! А сейчас я даже рад, ей-богу. И Егорова увижу и Базыкина…

Боцман покачал головой.

– А где доктор, Матюша?

– Умер… Неделю тому назад. Там же, в погребе. Отмучился… – Жемчужный закрыл лицо руками.

Андрей уткнулся лицом в подушку. «Умер… умер… умер…» – стучало у. него в висках.

Ему хотелось с головой зарыться в подушку, ничего не видеть, не слышать, но Жемчужный мягко положил ему руку на плечо и стал рассказывать обо всем, что случилось в карцере.

9

– После допроса, конечно, бросили в карцер. Бо сказал: «Будете сидеть до тех пор, пока не сознаетесь и не выдадите тех, кто еще собирался бежать…» Егоров как закричит: «Подлец! Мы не предатели. И все равно некого нам выдавать. Сами не собирались, других не подзуживали». Опять карцер, голод, мрак, стужа. В могиле… Ну, прямо в могиле. Прохватилов просил прощения, плакался: «Извиняйте, дорогие товарищи… За меня, такого дурня, страдаете».

– А где же Григорий? – со страхом спросил Андрей.

– С ума сошел. Расстреляли бедного Грицка.

Они помолчали.

– А Егоров все ободрял нас, – продолжал боцман. – Ночью зараз слышу шепот: «Где ты, Лелька, Лелечка?… Где ты, моя золотая?… Доченька милая…» Часто ее вспоминал. Все беспокоился. Думка за думкою… «Надо дожить…» – говорил. Часто повторял: «Коммуну вижу… Наши идут… Солнце червонное… Архангельск восстал…»

День… Ночь… В карцере все темень, мокреть, холод лютый, собачий… Я Маринкину говорю: «Доктор, не лежи без конца, сделай милость… Встань хоть ненадолго, треба трошки размяться». А он отвечает: «Нет уж, милый. Ты двигайся… А меня не тревожь. Нема дыхания».

Потом Николай Платонович заболел. Доктор его выслушал. «Крупозное воспаление», – говорит. Базыкин бредит, горит весь в холодище таком… Стонет иногда: «Шурочка!» Я вырвал доску из стены, стал бить ею в дверь. Прибежал сержант. «Маляд, кричу, маляд у нас… Давай переводчика!» Прибежал переводчик. Мы все кричим: «Маляд! Доктора! В лазарет…» Все напрасно. Только кипятку стали давать и котелок водянистого супа принесли. Я лег рядом с Базыкиным, чтобы хоть как-нибудь согреть его. А Прохватилов на четвертый или пятый день замолчал. Опух страшно, а из глаз текла вода. Да, хлопчик… Злому ворогу не пожелаешь такого житья.

– Засни! – сказал Андрей. – Не надо больше рассказывать. Засни, Матюша!

– А раз Егоров говорит, – не слушая Андрея, продолжал Жемчужный: – «Товарищи, давайте рассказывать друг другу свою жизнь. Я начну первый». Добре придумал. Иной раз и не слушаешь, только голос жужжит. И легче. Прошло сколько-то дней. Егоров мне зараз говорит: «Ну, Жемчужный… У меня тиф». – «А как ты определил?» – «Определил! Но ты, если выйдешь отсюда живой, передай Чеснокову, всем, кого увидишь, что я до последней минуты думал о них… Мое завещание – бороться до победы. Дай воды!» Дал я воду. «Матвей, Павлина бачишь? Он с нами…» Я понимаю, бредит он. «Бачу», – говорю. А Егоров весь встрепенулся, кличет его: «Павлин, Павлин!..» А то Чеснокова или Потылихина. Кричит: «Скорее к нам, Максимыч!»

– Не надо больше, Матюша, – вскакивая с койки, умоляюще сказал Андрей. – Не надо! Я прошу тебя. Смотри, как ты дрожишь.

– Нет, надо! – содрогнувшись всем телом, но упрямо и твердо сказал боцман. – Надо! Я могу умереть! Надо, чтоб знали.

Андрей присел к нему на койку и обнял за плечи.

– Егоров очнулся. «Нехай, говорит, доктору носилки принесут и похоронят честь честью. Тебе поручаю, Жемчужный… А червонное знамя мы потом принесем». И опять впал в беспамятство. Тут пришла посмотреть на нас комиссия. Кто-то спросил: «А где шенкурский большевик?» Лейтенант Бо показал. Егоров открыл глаза. Лейтенант Бо усмехнулся и щось таке сказал своим. Они посмеялись и ушли. Тогда Базыкин сказал мне: «Знаешь, чего смеялись? Надеются – теперь мы будем сговорчивее. Пардону запросим». А я ему ответил: «Нет, дудки! Не дождутся…»

И знаешь: пытку придумали. Поставили в карцер железную печурку, натопили ее жарко. Мы обрадовались… А с оттаявшего потолка полился дождь, отсырели стены. Одежда зараз взмокла. Пришлось ее снять, выжать. После печка остыла, и пошла холодюга. Рубашки, брюки – ледяной саван… от жары к холоду – от было мученье, Андрюха!.. Я, понимаешь? Я и то не стерпел, завопил: «Да когда же смерть!»

Жемчужный закрыл глаза. Андрей вскочил с койки и подал ему кружку с чаем.

– Нет, Андрюша, – прошептал боцман. – Душа не принимает. Однако добре! Мы с тобой поживем! Больше не могу говорить. Устал… Ох, мамо… мамо…

Андрей опять присел к Жемчужному на койку. Боцман задремал. Сначала дыхание его было прерывистым, слабым и хриплым, затем он стал дышать ровнее.

«Сколько же душевных сил должно быть в человеке, чтобы вынести все это? – думал Андрей. – Нужно иметь крепкую, закаленную душу большевика… Обыкновенные люди не перенесли бы таких мучений. А мы, большевики, все вынесем. И победим… Обязательно победим!»

10

На занесенных снегом улицах Соломбалы было темно и пустынно. Лишь кое-где мерцали фонари да виднелись тускло освещенные окна.

Во всем облике этого архангельского пригорода чувствовалась близость моря. На фоне мрачного, вьюжного неба смутно вырисовывались мачты зимовавших морских судов.

Чесноков и Дементий повернули с Адмиралтейской набережной на Никольский проспект и, миновав длинные морские казармы с флагштоком на вышке, добрались до судоремонтных мастерских.

Собрание уже началось. Сначала в цех вошел Чесноков, потом Дементий. В проходах между станками и в большом пролете тесно стояли рабочие и моряки. Под высоким потолком тускло горело несколько электрических лампочек.

Возле отгороженной от цеха конторки сидел за столиком Коринкин, председатель правления кооперативной лавки, и смотрел на оратора, мямлившего что-то о лавочных делах. Собрание возмущенно шумело, и Коринкин пытался успокоить народ.

– Граждане! – взывал Коринкин, багровея от натуги. – Возмущение ваше понятно… Безобразия следует пресечь беспощадно! Однако не нужно нарушать порядок. Посылайте записки. Порядок прежде всего. Продолжайте, – говорил он, оборачиваясь к оратору.

Чесноков знал, что в толпе шныряют десятки агентов контрразведки. Да и меньшевик Коринкин был не лучше любого агента. Но Дементий предупредил Чеснокова, что на собрании будет группа рабочих, которая, в случае чего, не даст его в обиду. Действительно, как только он вошел, несколько молодых рабочих незаметно окружили его.

«Умница Дементий! Ловко все оборудовал, – подумал Чесноков. Тут в гуще толпы он увидел Грекова. – Нет, это Греков, его работа… И его ребята. Ах, какие молодцы!»

Все разговоры на собрании велись вокруг продовольственных вопросов. Только при этом условии собрание било разрешено контрразведкой. Чесноков слушал в пол-уха и больше присматривался к людям, стараясь уловить их настроение.

Часть сгрудившихся вокруг него молодых рабочих несомненно пришла с оружием. «Только бы не пустили его в ход, – думал Чесноков, – тогда будет плохо. А что я сейчас скажу? Здесь нужно сильное, резкое. Люди должны почувствовать: не погнулась наша боевая сила…»

– Седой! – крикнул, наконец, Коринкин. – Где гражданин Седой?…

– Я… – откликнулся Чесноков и почувствовал, что дружеские руки легонько подталкивают его вперед.

– Товарищи! – громко сказал он, остановившись возле стола, за которым сидел Коринкин, и в голосе его зазвучала бесстрашная решимость. – В декабре англичане и американцы расстреляли ни в чем не повинных солдат Архангельского полка. В январе они расстреляли на Мудьюге обезумевших от голода, ни в чем не повинных людей. На днях с Мудьюга привезены сюда и заключены в архангельскую тюрьму наши товарищи: Базыкин, Егоров, Жемчужный и другие. Требуйте их освобождения! Долой интервентов! Долой эсеровщину и белогвардейцев!

– Безобразие! Стража! Полиция! – кричал Коринкин.

Туда же ринулись стоявшие у стен стражники. Но толпа стихийно подалась к столу и оттиснула их. Какие-то люди, под видом рабочих, по всей вероятности полицейские агенты, яростно, с криками также проталкивались вперед. Началась общая свалка.

В то время как одна часть толпы еще волновалась у стола, другая устремилась к выходу. В этом круговороте нетрудно было затеряться. На Чеснокова нажимали. Окруженный со всех сторон молодыми рабочими, он быстро двигался к проходу, словно щепка в бурном потоке.

Вдруг электричество замигало и вовсе погасло. В темноте толпа еще больше зашумела.

– Товарищи! – перекрывая голоса рабочих, крикнул Чесноков. – Партия большевиков жива!.. Рабочий класс жив! Недалек тот час, когда к Архангельску подойдет Красная Армия! Да здравствует свобода!.. И пролетариат!

Толпа подхватила его возгласы, где-то совсем рядом с ним пронзительно засвистели стражники.

– Налево, товарищ Седой, – сказал ему негромкий голос, и чья-то осторожная, но крепкая рука подтолкнула его к дверце бокового выхода.

Оказавшись на заводском дворе, Чесноков, перемахивая через бревна, побежал вдоль длинного забора. Вслед за ним бежал и тот самый матрос, который помог ему выбраться из цеха.

Берег Двины был занесен снегом. Впереди спокойно маячил светлый глазок иллюминатора. На приколе во льду стоял тральщик.

– Сюда, товарищ Седой, – сказал Чеснокову его спутник. – Разрешите познакомиться. Матрос Зотов. По поручению товарища Дементия.

Все так же осторожно, но крепко поддерживая Чеснокова под руку, Зотов повел его по сходням на тральщик.

– Мы нынче двое дневалим: я да боцман. Больше никого. Так что не тревожьтесь… Либо ночью, либо утречком я вас выведу. А то теперь кругом завода все оцепят, проверка пойдет и заметут вас почем зря.

Ступив на борт тральщика, они спустились по крутому, узкому трапу, и Чесноков очутился в помещении для команды.

Через полчаса он сидел за столом и пил горячий чай.

– Завтра мне шифровку от подпольного комитета принесут, – говорил Зотов. – Будем передавать радиограмму в Вологду, в штаб, что Архангельск ждет помощи… Великое дело радиотелеграф. – Матрос помолчал. – А вы не боялись, товарищ Седой? – неожиданно спросил он.

– Где уж там было бояться! – с улыбкой ответил Чесноков.

– А я бы боялся, – сказал Зотов. – Я и за вас боялся… Как ахнули вы про Мудьюг, точно гроза пронеслась…

Матрос с уважением, не отрывая глаз, смотрел на Чеснокова.

– А как вы считаете, – обращаясь к Чеснокову, спросил сидевший рядом с Зотовым боцман, – скоро ли наши придут? Не байки ли это? Вот ведь в архангельских газетах пишут…

– А вы не верьте этой белогвардейской брехне. Может быть, сейчас, когда мы сидим в теплой каюте и чай пьем, наши бойцы идут по горло в снегу. Придут и спросят: а вы, товарищи, что сделали?

– Им легче, чем нам, – поникшим голосом сказал боцман. – Я бы все отдал, только бы там быть. На беляков спину гнуть… Подлая наша жизнь, и уже ей завидовать…

– Да не завидовать! – перебил Зотов. – Дело делать надо! Знаешь, как туннель строят: идут навстречу друг другу… Так и нам нужно. Красная Армия там, а мы здесь… Помнишь, что Греков говорил…

Боцман махнул рукой и вышел.

– Он надежный? – спросил Чесноков.

– Вполне, – уверенно сказал Зотов.

Молодой матрос вдруг задумался и потом тихо сказал:

– Есть у меня брательник двоюродный. Вместе росли. Я ведь шенкурский… Может, и он теперь в рядах Красной Армии? Или партизанит? Слыхал я, что появились в тех местах партизаны… И вот воюет мой Яша Макин…

– Зотов! – раздалось с палубы. У люка стоял боцман. – Гостя придется в трюмное помещение перевести.

– А что?

– Проверка на судах! На берегу шевеление.

Боцман вставил в фонарь огарок свечи и зажег ее.

– Пойдемте, – предложил он Чеснокову. – Там сыро зато ни один черт не разыщет.

Кое-где на берегу горели фонари. За этой жалкой цепью света ничего не было видно. Город притаился во тьме ночи. Выглянула луна, осветила сотни снежных крыш. С заводского двора доносились тревожные крики.