30032.fb2 Седьмая картина - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Седьмая картина - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

В северных этих хуторах и деревушках у Василия Николаевича было немало хороших знакомых, почти друзей, в основном среди стариков и старух, с которыми Василий Николаевич легче находил общий язык и взаимопонимание. Впрочем, молодых людей в лесных, отрезанных от мира бездорожьем поселениях почти не встречалось. Да они его и не очень интересовали, по крайней мере сейчас, когда Василий Николаевич был занят столь неожиданной и столь сложной картиной. Здесь нужны были люди степенные, пожившие, знающие цену жизни, последним ее дням…

Выехал Василий Николаевич еще затемно, но все равно добрался в заветный свой уголок, на хутор с простодушно-наивным названием Синички, только к обеду. Разгоряченную, притомившуюся «Ниву» он остановил у крайней хаты, где когда-то не раз останавливал и «уазик», под скрипучим раскидистым вязом. В тесовом, по-северному обшитом шелевкою доме обреталась пожилая, но крепенькая еще старушка – бабка Матрена. Василий Николаевич, помнится, даже написал ее портрет. Принаряженная, в белом платочке и белом фартуке, бабка Матрена сидела на лавочке под вязом. День был по-весеннему солнечный, светлый, особый день – Пасха. Бабка только что вернулась из соседнего дальнего села, куда ходила на всенощную, разговелась, чем Бог послал, и теперь вышла посидеть на лавочке, помолчать и подумать при сиянии весеннего яркого солнышка. Тут ее и застал Василий Николаевич, объезжавший в те дни на «уазике» первородные свои хуторские владения.

Портрет он написал с ходу, на одном дыхании, ни единым словом не потревожив молчание бабки Матрены. И портрет удался на славу, чего уж тут скрывать да скромничать. Многие художники, тоже не раз пробовавшие в те годы писать стариков и старух, после откровенно завидовали Василию Николаевичу. Но вся разница между его работой и работами этих художников заключалась в том, что они, поддавшись моде, писали Русь уходящую заведомо скорбной и потухающей, а он написал ее в образе бабки Матрены совсем другой – незыблемой, не поддающейся унынию, вечной.

Подражая Павлу Корину, художники так и называли подобные картины – «Русь уходящая» или что-то в этом роде, а Василий Николаевич назвал портрет, опять-таки не отступив ни на йоту от правды жизни, от истины, – «Великдень». Да и как он мог назвать его по-другому, когда увидел бабку Матрену, сидящую на лавочке в белом платочке и праздничном фартуке, молчаливую, но просветленную, именно на Пасху, которую на всей православной Руси зовут великим днем, Великднем. Правда, после с этим названием у него не раз бывали осложнения. Всякого рода выставкомы, партийные и прочие начальники в канун выставок предлагали ему сменить название, потому как оно, судя по всему, резало и оскорбляло их атеистическое ухо. Но Василий Николаевич всегда оставался непреклонным и даже несколько раз снимал портрет с выставки, лишь бы не идти на поводу у партийного, бездумного и безродного начальства.

Сейчас дом бабки Матрены показался Василию Николаевичу нежилым, заброшенным и вообще каким-то не таким, стоящим как бы на юру, в одичании. Он вначале никак не мог понять, в чем тут дело, пока, наконец, не обнаружил, что вяз, раньше даже в зимнюю пору надежно затенявший от солнца и прикрывавший дом от полевого пустынного ветра, теперь наполовину усох, обрублен и обрезан со всех сторон, и от него остался лишь один корневой ствол с несколькими скрипучими ветками на вершине.

Обнаружились перемены и в самом доме. Во многих местах шелевка, старательно забранная когда-то «в елочку», теперь была повыломана, и сквозь дыры беззащитно и голо зияли тесовые бревна. Грешным делом, Василий Николаевич подумал, что бабка Матрена давным-давно померла, и дом нынче бесхозный, ничей, его потихоньку растаскивают на дрова, на растопку соседи, а то и заезжие вороватые жители из ближних деревень.

И все же Василий Николаевич поднялся на порушенное крылечко, несколько раз нажал на кованый язычок старинной клямки и стал терпеливо ждать. К его радости, за дверью раздался какой-то шорох, шаги, а потом послышался и старческий, совсем тихий голос бабки Матрены:

– Иду…

Сердце у Василия Николаевича учащенно забилось, взбунтовалось – жива бабка, а он в унынии совсем погрешил было против нее, помянул в душе не за здравие, а за упокой. Но когда дверь наконец-то открылась и бабка предстала перед ним в холодных сумеречных сенцах, то Василий Николаевич невольно подумал, что в общем-то был недалек от истины: бабка Матрена только считалась живой, а на самом деле была лишь тенью жизни, изможденная, согнувшаяся, с березовой необструганной палочкой в руках. Но глаза у нее оказались светлыми и ясными, ясным оказался и ум.

– А, это ты, – сказала она Василию Николаевичу так, как будто они только вчера расстались.

– Я, – с трудом унимая все еще дрожащее, бунтующее сердце, ответил Василий Николаевич. – А вы меня помните?

– Отчего же мне тебя забывать, – вроде бы даже как и обиделась бабка. – Картины малюешь. Заходи в дом.

Миновав довольно просторные рубленые сенцы, они шагнули в дом, в горницу (светелку, как ее, помнится, всегда называла бабка Матрена) и присели друг против друга на широкой лавке.

– А я поначалу думала, – повинилась все же перед Василием Николаевичем бабка, – это опять Земледелец.

– Что еще за Земледелец? – не смог сдержать улыбку Василий Николаевич. Бабка Матрена всегда говорила немного забавно, иносказательно, так, как нынче никто уже не говорит.

– Да бывший наш партейный секретарь. Он теперь тут у нас главный земледелец. Ждет не дождется, когда помру.

– Чего ж так? – поддержал разговор, посочувствовал бабке Матрене Василий Николаевич.

– Сад-огород ему мой глянулся. Говорит, перелетывай, бабка, в Сафоново, поближе к шляху, я тебе там дом куплю, а это место уступи. Во какой хожий!

– А вы? – восхитился стойкостью бабки Матрены Василий Николаевич.

– Я что?! Старая, дубленая, – вздохнула, пригорюнилась бабка. – Здесь родилась, здесь и помру. Но покоя мне не дает, все коршуном, все вороном надо мной кружит.

Василий Николаевич примолк, не зная, чем тут можно подсобить, помочь девяностолетней бабке, которую сживает со свету бывший партийный секретарь, радетель ее и защитник, а нынче, небось, какой-нибудь раздобревший фермер, земледелец, которому такие вот не по годам зажившиеся бабки одна помеха и убыток.

– Ты ночевать будешь или так, наскоком? – поняла, кажется, заминку Василия Николаевича бабка Матрена.

– К вечеру уеду, – не смог выдержать характера Василий Николаевич, хотя поначалу, еще в городе, загадывал пожить у бабки и день, и два, походить на этюды и, главное, повторно написать ее саму. В центре картины, среди других фигур ему виделась именно такая старуха, просветленная, молчаливая.

Но сейчас, глядя на бабку Матрену, на ее березовый сучковатый посошок, на ее высохшее, уже почти потустороннее лицо, он вдруг понял, что писать ее не будет, потому как нет в ней прежнего молчания и прежней светлости. Что-то надломилось за эти годы в бабке Матрене, потухло, разрушилось, как разрушился такой еще крепкий и несокрушимый десять лет тому назад ее дом. А коль так, то и нечего здесь долго задерживаться, вести с бабкой невеселые стариковские разговоры, надо двигаться дальше, в соседнее болотистое сельцо – Иванову Слободу. Там на кордоне у Василия Николаевича тоже есть один хороший знакомый, егерь и одногодок, Егор Степанович, мужик хозяйственный, крепкий, гроза всех окрестных браконьеров и порубщиков.

Бабка Матрена заходилась было кормить Василия Николаевича обедом, взялась за ухваты, но он, немного лукавя, остановил ее – сыт, мол, накормлен и напоен в другом месте. Бабка вернула на место ухваты, опечалилась и в печали сказала сущую правду:

– В другой раз заедешь – не покормлю, под осинами буду лежать.

– Ну что вы, бабушка Матрена… – попробовал утешить ее Василий Николаевич.

– А то нет! – отвергла его утешительство бабка. – Тут Земледелец будет хозяйничать, от меня и следа не останется.

Василий Николаевич не нашелся, что ей на это ответить, посидел на лавке еще минуты две-три, а потом, опять лукавя и хитря, озабоченно глянул на часы и стал прощаться:

– Может, вам привезти чего?

Бабка тоже на минуту задумалась, глянула далеко в окошко и вдруг спокойно и обыденно попросила:

– Досок на домовину привези, а то Земледелец в одной рогожке похоронит.

Тут уж и вовсе Василий Николаевич не отыскал никакого ответа, а лишь приобнял бабку за плечи и едва не заплакал от простых ее, будничных слов о скорой смерти. Он вдруг почувствовал, как безмерно устала бабка Матрена жить, бороться с болезнями-хворобами, с непогодой – зимой с морозами и вьюгами, летом с жарой и ливнями, – с алчным Земледельцем, который каждодневно кружит над ней коршуном и вороном. И как же далек теперь от бабки Матрены тот светлый пасхальный день, Великдень, когда она, вернувшись из церкви, сидела на лавочке в праздничном белом платочке и фартуке. И точно так же далек этот день, наверное, и от самого Василия Николаевича…

К Ивановой Слободе Василий Николаевич подъехал уже почти в сумерках, немало попетляв по бездорожью, подтаявшему снегу и наледи. Настроение его начало вроде бы понемногу выправляться и в ожидании встречи с Егором Степановичем, глядишь, выправилось бы совсем. Но вдруг в одно мгновение все порушилось, омертвело, душа вновь наполнилась темнотой и страданием. Вывернув из густого ельника к торфяному болоту, на краю которого и стояла Иванова Слобода, Василий Николаевич, словно перед неожиданно вспыхнувшим красным светом или перед каким-либо иным неодолимым препятствием – пропастью, каменной стеной, людским потоком, – сколько было сил, нажал на тормоза. Вместо болота с вечными штабельками и пирамидами торфа (тут с незапамятных времен были торфоразработки) простиралась до самого горизонта гарь. Кое-где ее засыпало снегом, но от этого зрелище было еще более удручающим: белые снежные островки лишь подчеркивали черноту выгоревшего камыша, лозовых зарослей и остатков торфяных пирамид. Раньше всегда живое, наполненное людскими голосами болото теперь было мертвенно-унылым, одичавшим и чем-то напоминало Василию Николаевичу зловещую коричнево-бурую зону из кинофильма «Сталкер». Отчего тут, на торфоразработках, случился пожар (от человеческой ли неосторожности, от баловства или от злого умысла), Бог его знает, но чувствовалось, пожар был страшным и опустошающим. Василий Николаевич несколько раз видел, как горят торфяные болота. Вначале занимается прошлогодний высохший камыш; ветер, раздувая огонь, несет его вал за валом по всему пространству, легко переметываясь через топкие канавы, ручейки и озера. Гудение пожара слышно за несколько километров, наводя страх на жителей окрестных деревень; черная пелена дыма застилает небо и землю, застит дневной свет и, кажется, достигает самого солнца. Но потом вдруг все мгновенно стихает: огонь уходит в землю, в торф, где его уже ничем не достанешь, никак не погасишь. Гореть торфяные болота могут годами, то воспламеняясь, выкидывая на поверхность в самых неожиданных местах высокие столбы, протуберанцы пламени, то опять уходя вглубь, чтоб там затаиться и выжечь все до основания.

Василию Николаевичу показалось, что в нескольких местах болото действительно тлеет и над обгорелыми корягами лозняка вьется сизый торфяной дым. За этим дымом в надвигающихся сумерках слободских хат и Егорового кордона не было видно. Василий Николаевич посчитал это просто обманом зрения: хаты и кордон должны были где-то существовать, надо только не стоять на месте, а двигаться к ним навстречу, и они обязательно обнаружат себя неожиданно вспыхнувшим огоньком, человеческими голосами, лаем собак, мычанием и ревом скота.

Василий Николаевич так и сделал: заново завел заглохнувшую было машину и по обочине болота стал пробираться к селению, чуя, что оно живо и лишь обманно затаилось по извечной деревенской хитрости и осторожности.

Но на этот раз чутье Василия Николаевича обмануло. Когда он, опасно петляя по заброшенной, мертвой какой-то дороге, добрался наконец до первых слободских дворов, то пришел в страх и смятение еще большие, чем при виде выгоревшего, одичавшего болота. Ни одной уцелевшей, способной встретить его живым огоньком и человеческим духом хаты он не обнаружил. Пожар, по-видимому, налетел и сюда, в слободу (а может быть, отсюда как раз и начался), и подобрал все подряд, без разбору: крепкие рубленые дома, сараи, повети; неостановимой лавой прошелся по садам и огородам. Тушить его было некому, потому как в слободе, точно так же, как и в недалеких Синичках, жили одни старики да старухи, заброшенные, забытые начальством. Да и самого начальства здесь, поди, по нынешним временам днем с огнем не отыщешь. Оно все преобразовалось, перекрасилось в земледельцев, в фермеров, кружит над такими вот деревеньками коршунами и воронами, прибирая их к своим рукам. Мужик тут был один лишь Егор Степанович, но что он мог сделать слабыми своими силами. Пожарных машин в слободе сроду не водилось, они все где-то там, на центральной усадьбе, в Сафонове. Вернее, на бывшей центральной усадьбе, потому что ныне почти повсеместно нет ни центральных, ни бригадных усадеб – всюду разруха и запустение. Зато, как грибы после дождя, растут настоящие помещичьи усадеб, дворцы и терема вдоль шоссейных людных дорог. Но там иные, не крестьянские люди, иные порядки…

И все же Василий Николаевич решил проехать вдоль погорелых, обильно засыпанных снегом домов в конец улицы, где чуть в отдалении от всей слободы, за небольшими зарослями терновника стояло подворье Егора Степановича – кордон. Егор человек осторожный, деятельный, у него всегда на случай пожара были припасены бочки с водой, ведра, багры, лопаты – уж он-то должен был подворье свое отстоять.

Но увы, и дом Егора, застигнутый, должно быть, врасплох, сгорел дотла; из-под снега торчали лишь угольно-черные головешки, которых Егор не стал даже забирать на дрова, да за терновником виднелся тоже обугленный, растаскиваемый вороньем стожок сена. Кругом было так пустынно, голо и так неприкаянно, что Василию Николаевичу захотелось как можно скорее уехать, убежать отсюда, из этой смертельно опасной зоны, где больше никогда уже не жить людям. Но он все же задержался еще на полчаса. Сразу за терновником и обугленным стожком начиналось слободское кладбище. Василий Николаевич минуту подумал, посомневался, а потом, беспечно бросив машину на бывшей деревенской улице, пошел к нему, хоть и сам, наверное, толком не смог бы объяснить, зачем ему понадобилось идти туда, утопая едва ли не по пояс в раскисше-грязном осеннем снегу.

Скорее всего, в нем запоздало проснулся древний христианский инстинкт, обычай: раз нет людей живых, то надо идти к мертвым, потому что они мертвы лишь телом, а душой живы и ответны, всегда поскорбят вместе с тобою, вселят силу и веру в жизнь, смертию смерть поправ…

Беду Василий Николаевич почувствовал еще издалека. Сразу за терновником, тоже тронутым по окраине пожаром, ему попались порушенные и обгоревшие остатки кладбищенской ограды, а потом пошли и обугленные кресты. Одни из них вызывающе чернели на осевших могилах и были угнетающе страшны в этой своей неземной уже черноте. Их истончившиеся перекрестья вдруг напомнили Василию Николаевичу человечьи руки, вскинутые к небу, зовущие к защите от беды и поругания. Он невольно отшатнулся от них в сторону, затих и застыл на опушке кладбища – такого зрелища видеть ему в своей жизни еще не приходилось. Другие же, перегоревшие пополам, лежали на могилах и в междурядьях и были не менее страшны, чем те, которые еще возвышались над бугорками. Упавший, лежащий на земле крест всегда почему-то казался Василию Николаевичу крестом мертвым, погребенным, от которого уже не может исходить животворящая крестная сила. Сейчас это чувство навалилось на Василия Николаевича и он, не зная, чем и как от нее оборониться, все стоял и стоял на снегу, тоже какой-то обугленный и как бы сломанный пополам. А тут еще воронье, вспугнутое им возле бывшего Егорового подворья, перекочевало сюда, на кладбище, и теперь беспокойно и хищно кружилось над пожарищем. Время от времени оно с карканьем и утробным стоном садилось то на кресты и могилы, то на обгоревшие стволы белокипенного когда-то вишенника, который рос тут по всему кладбищу. Василий Николаевич хотел было прогнать воронье взмахом руки или каким-либо человеческим словом и вскриком, но вдруг обнаружил, что у него нет на это никаких сил. Он испугался своей беспомощности, как пугался в последние годы лишь творческой немоты и бесталанности, и совсем оцепенел на опустошенной, безжизненной зоне.

Сумерки, между тем, совсем уже окутали окрестные поля, подползли и сюда, на погорелое кладбище и слободу, и грозились перейти в ночь. Василий Николаевич готов был остаться здесь навсегда, потому что все равно нигде за этим пожарищем нет живой жизни, всюду лишь гарь, опустошение и могильно-мертвенная темнота. И вдруг далеко, почти на горизонте, вспыхнул огонек, обозначая человеческое жилье, и этот заблудившийся, случайный огонек заставил Василия Николаевича встрепенуться, поверить, что жизнь все-таки где-то еще есть, еще существует и он может надеяться на свое участие в ней.

Василий Николаевич обрел в себе силы, повернулся и пошел по своим же проторенным следам назад к машине.

Возвращаться в Синички он теперь не стал, боясь хотя бы еще раз окинуть взглядом выгоревшее сталкеровское болото, а двинулся по лесной просеке объездом, к шоссейной дороге. Просека была малозаснеженной и нетопкой, машина шла по ней ровно, ходко, и Василий Николаевич, ориентируясь на дальний, мерцающий и сквозь деревья огонек, опять понемногу начал оттаивать душой. Но сразу за лесом дорога переменилась, извилисто запетляла то по окраинам заливного луга, то по черноземно-вязким полям. Задумавшись, Василий Николаевич вовремя не переключил скорость и засел в запорошенной снегом колдобине. Вначале он попробовал выбраться враскачку, надеясь на силу и мощь «Нивы», газовал, давил и давил на акселератор, но заднее левое колесо, пробуксовывая, лишь все больше и больше погружалось в чернозем. Пришлось Василию Николаевичу вылезти из машины и, вооружившись лопатой, подкопать снежно-земляное крошево до подмерзлого твердого грунта. Для верности он собрался было сходить еще в недальние посадки, чтоб набрать там какого-либо хвороста, но тут вдруг из-за поворота в сумеречной темноте вылетел прямо на него на всем ходу тяжелый трехосный «Урал». Приняв чуть в сторону от машины Василия Николаевича, он остановился, и из кабины высунулся мужик лет сорока пяти, обветренный, каленый и очень уверенный в себе. Глянув свысока на Василия Николаевича, он белозубо засмеялся и крикнул:

– Стольник дашь – выдерну!

– Спасибо! – сдержанно, но зло ответил Василий Николаевич, дивясь этой совсем не шоферской наглости прокаленного мужика, который может «выдернуть» попавшего в беду собрата лишь за стольник.

– Ну гляди! – еще раз хохотнул тот, проскрежетал сцеплением и помчался дальше, к уже виднеющемуся в прогале между посадок шоссе.

А Василий Николаевич вдруг узнал корыстного этого мужика. Он как раз и есть тот самый Земледелец, бывший секретарь партийной организации, о котором говорила в Синичках бабка Матрена. В прошлые годы Василий Николаевич не раз с ним встречался, приезжая сюда на этюды. Звали его, кажется, Павел Петрович, и был он тогда вальяжно-гладким мужиком, любившим организовывать для заезжих гостей всякого рода застолья. Подвыпив, он, помнится, не раз подбивал Василия Николаевича написать портреты передовиков подопечного ему колхоза. Василий Николаевич, как умел, отбивался, говорил, прикидываясь излишне хмельным, что передовиков не пишет, ему бы что попроще.

– Тогда Тоньку! – хохотал (но не так белозубо, как нынче) Павел Петрович.

Тонька, конторская какая-то служащая, была, по слухам, полюбовницей и зазнобой Павла Петровича. Во всех застольях она принимала самое деятельное участие, хлопотала над выпивкой-закуской, развлекала высоких гостей песнями и танцами, но всегда до определенной черты, потому как помнила, что гости выпьют, закусят и исчезнут, как ночное наваждение, а Павел Петрович останется.