Дотянуться до моря - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

Глава 13. Мама

Триста километров, разделяющие Запорожье и Харьков, я пролетел за четыре часа. С дороги позвонил Питкесу, вкратце рассказал о своих обстоятельствах и спросил, какова в конторе ситуация с деньгами. Самойлыч коротко рассказал, что на расчетном счете сумма, вполне сопоставимая с нулем, а в банке в ячейке — ноль самый что ни на есть во всем его голом безобразии. Не то, чтобы я ожидал от Самойлыча каких-то откровений, но все-таки его ответ меня обескуражил. Разумеется, я понимал, что комплекс свалившихся на меня и, значит, на «Арми-Строй» проблем делало будущее компании из безоблачного, каким оно мне представлялось еще неделю назад, весьма неопределенным. Наезд Ещука и К перечеркивал долгосрочные перспективы, а скандал с задержанием на торгах главного инженера означал, что моей компании теперь не видать контракта на Министерстве, что автоматически делало весьма туманным и наше ближайшее будущее. Слава Богу, эта ситуация еще не означала немедленного паралича работы организации — на кое-каких мелких объектах шла работа, имелся запас материалов, позволявших доработать месяц, «запроцентоваться» и получить к середине сентября оплату за них. Но вот лично для меня это означало, что денег на непонятно долгое пребывание в чужой стране прямо сейчас взять было попросту негде.

— У меня дома есть заначка, — словно прочитав мои мысли, сказал в трубку Питкес. — Тысяч сто или чуть больше. Предлагаю их вам, Арсений Андреевич, вам сейчас они нужнее.

Меня застопорило: имел ли я право даже в такой непростой ситуации брать деньги у человека, только что вышедшего из камеры, куда он попал по прямой моей вине?

— Не мучайтесь раздумьями, Арсений Андреевич, — снова угадал ход моих сомнений Питкес. — Это от всей души. Вот и Джоя настаивает.

Мнение умницы-дочки Питкеса, которая уже после пары телефонных разговоров был мне глубоко симпатична, оказалось решающим, и я сдался.

— Нижайше признателен, Борис Самойлович! — прочувственно поблагодарил я. — Тогда Павлик позвонит вам, передайте деньги ему, ладно? Крепко жму руку!

Я сразу же перезвонил Павлику и велел назавтра прямо с утра конвертировать рубли в доллары и через Вестерн Юнион или Маниграм прислать их на мое имя в любое отделение этих систем в городе Змиёв Харьковской области, сразу же сообщив мне адрес отделения и реквизиты платежа.

Размышляя, чем еще заняться полезным в долгой монотонной дороге, я перебирал в уме, кому бы еще позвонить. Дарье позвонить очень хотелось, но мы расстались всего пару часов назад, условившись, что она сама наберет мне по приезду в Москву. От Марины на телефоне давно уже «висела» эсэмэска о том, что они добрались и все хорошо, поэтому звонить нужды не было, да и не хотелось. Ведецкий должен был звонить сам. Вот — нужно позвонить маме, после последнего разговора с ней на душе висел камень неснятого взаимонепонимания. Гудки долго падали в пустоту, но ответа не было. Не то, чтобы я сильно забеспокоился: значит, мама еще не отошла, и будь я сейчас в Москве, нужно бы ехать «мириться» лично. Вот только я не в Москве… «Ладно, если мама и до завтра будет «держать фасон», пошлю к ней Марину», — решил я, уже будучи в виду указателя «Харкiв — 2 км»

Еще полчаса по опоясывающей Харьков окружной автодороге, километров двадцать-двадцать пять до Змиева, да по самому городу немного поблуждал, и к нужному дому я подъехал к восьми вечера — самый раз к ужину. И во времена моей службы обшарпанная, построенная в первые послевоенные годы пленными немцами трехэтажка с темно-серой шиферной кровлей совершенно обветшала, как-то осела по бокам, словно прибитый осенними дождями стог сена. На некогда желто-розовых, а теперь непонятного грязного цвета стенах, как струпья на теле прокаженного, зияли раны отвалившейся штукатурки с диагоналями дранки, и новенький радостный шильдик «Вулiця Гоголя, 43» рядом с ними выглядел издевательски, как Бониэмовская «Багама-Мама» на похоронах. Сердце сжалось, как если бы стройная девушки с длинными волосами, показавшаяся знакомой, с которой не виделись вечность, шла бы впереди меня, и я догнал бы ее, окликнул, она обернулась, но вместо юного улыбающегося лица я увидел бы оскал черепа с пустыми глазницами и проваленным носом. Невзирая на не спадающую даже к вечеру жару, я поежился. Толкнул коричневую, всю в следах от содранных наклеек, скрипучую дверь, — непередаваемая кошаче-мышиная темнота ударила в нос, как пропущенный средней силы прямой в голову. Я нащупал первую ступеньку, начал подниматься, растворившись внезапно в ощущении судорожного непонимания, какой год сейчас идет за немытыми подъездными стеклами. Но вот последний этаж и до боли знакомая дверь с большой латунной цифрой «8» на ней. Восьмерка крепилась к полотну на двух гвоздях, сверху и снизу, но верхний гвоздь куда-то делся, может быть, оторжавев от времени, и цифра опрокинулась вверх ногами, не перестав, впрочем, от этого правильно указывать номер квартиры. Но выше желтого металла осталась дорожка, тень, след из более светлой краски, и эти две сросшиеся восьмерки образовали последовательность из двух вертикальных символов «бесконечность», эдакую «бесконечную нескончаемость». От такой магии мое подсознание взбурлило подводным взрывом, меня качнуло, и чтобы не загреметь с верхней ступеньки, я схватился за дверную ручку. Я закрыл глаза, и ладонь вспомнила ребристость прохладного металла, и незакрученный шуруп так же, как тридцать лет назад, предательски ссадил мне костяшку на указательном пальце. Новая волна воспоминаний толкнулась в грудь — так же я хватался за эту ручку, когда мы с Лехой, стремглав взбежав наперегонки по лестнице, с хохотом вдвоем ломились в дверь, чтобы побыстрее переодеться в гражданку и рвануть туда, на волю, где воздух, солнце, девчонки, жизнь. Я открыл глаза, и надавил кнопку звонка.

Совершенно не изменившийся за все эти годы Леха Чебан стоял на пороге, и если бы я не был упрежден о том, что у старого кореша есть сын с голосом, удивительно похожим на отцовский, не уверен, что мысль, не переместился ли я на три десятка лет назад, показалась бы мне безумной.

— Здрасьте! — радостной улыбкой засветился с порога Чебан-младший. — Вы дядя Арсений, из Москвы? Батя стока об вас рассказывал! Проходите, проходите! Так здорово, что вы приехали!

Я перешагнул через порог. Та же тесная прихожая с белой шторкой, закрывающей вешалку с одеждой, тот же светильник без плафона под потолком, разве что лампочка не тогдашняя тусклая двадцатипятиваттка, а яркая белая, современная, энергосберегающая.

— Проходите, что же вы? — звал из-за угла коридора Лехин сын. — Нет, нет, не разувайтесь, не прибрано!

Я сделал пару шагов вперед. Да, и здесь все так же: слИвадверь в санузел, прямо — кухонка, откуда вкусно пахло борщом, направо — полутемная комната с зашторенными окнами. Даже тогда, по молодости, эта квартирка не казалась большой, но такого, как сейчас ощущения крохотности, сжатости не вызывала. Сейчас же я почувствовал, что не понимаю, как в такой тесноте можно жить, — квартирка была максимум метров тридцать площадью; по сравнению с ней мои совсем не гигантские по московским меркам восемьдесят «квадратов» казалась полем для гольфа. Я заглянул в комнату, в ее дальнем углу шло какое-то шевеление, но после слепящего света в прихожей кроме обтянутой белой майкой спины младшего Чебана я ничего не различил. А, нет — вон колесо какое-то со спицами, велосипед, что ли? Они что, велосипеды еще здесь умудряются хранить?! Да нет, это не велосипед.

Белая спина разогнулась, раздался какой-то визг, стук, ладная фигура Лехиного сына развернулась на месте, и из-за нее, как из-за плаща фокусника, выехала по дуге инвалидная коляска на колесах, так напоминающих велосипедные. Чебанов отпрыск крепко сжимал черные рукояти, приделанные к спинке, а в самой коляске, опираясь на кривоватые подножки странно тонкими даже в обтягивающих их трениках ногами и бессильно свесив с подлокотников длинные кисти рук, сидел седой старик, чем-то отдаленно похожий на молодого парня за его спиной. Скорее, мозгами, чем глазами и памятью я узнал в старике друга и сослуживца.

— Леха? — не смог не выдать своего изумления я. — Ты? Ты! Ты… Что с тобой?!

— Да я это, я, — хрипловато кхекнул старик. — А ты чего видеть ожидал? Яблони в цвету? Так это вон, молодежь пускай цветет, ее время. Хотя ты вон выглядишь молодцом, раздобрел только. А так посмотреть — все тот же сержант Арсений Костренёв, не перепутаешь. Ну, здорово, Сеня, долгонько не виделись!

И Леха, протянув ко мне со своего кресла руки, сгробастал меня в неожиданно крепкие, не продохнуть, объятия. Я тоже обнял его, но как-то неловко (мешала спинка кресла), прижался щекой к его небритой колючей скуле, ощутил его запах — купаж старости и больницы, ни с чем не перепутаешь.

— Здорово, Леха! — прошипел я ему на ухо, удушаемый одновременно его объятиями и слезами.

— Так, а вот этого не надо! — видимо, почувствовав кожей мокрое, ощетинился Чебан. — Нечего тут сырость разводить, будто кто-то помер. Колька, хорош в спину пхать, марш на кухню, все у тебя готово? Сень, а ты давай-ка мыть руки с дороги, да за стол, а то водка согреется, и закусь остынет.

Одной рукой ловко крутя колесо, другой Леха затолкал меня в ванную, еще более крохотную, чем вся квартира. Буквально ввинтившись в узкое пространство между унитазом, раковиной и сидячей ванной, я умудрился-таки вымыть руки, всего один раз ударившись локтем о стену, да зацепив на обратном вращении невесть зачем приделанную к стене гнутую металлическую ручку. Вспомнив армейские времена и еще раз подивившись тому, насколько за последние тридцать лет изменились мои представления обо всем, я выскользнул из ванной. На кухне стоял дым столбом, Леха распечатывал запотевший брусок неизменной украинской Хортицы, Колька заканчивал разливать ароматный борщ, на столе теснились блюдечки с салом, колбасой, овощами. Среди урчащего холодильника, мойки, плиты и уж занявших свои места Лехи и Кольки оставалась только узкая щель между столом и стеной, и именно туда мне предлагалось влезть, — по крайней мере, именно там стояла единственная свободная табуретка. Я исполнил новый танец, и в результате все-таки уместился в эту щель, усевшись, правда, немного вполоборота и обняв коленями ножку стола.

— Так, Кольк, ну-ка, двинулся! — рявкнул на сына Леха. — Ишь, расселся, барин!

Самому Кольке двигаться было некуда, он сидел вплотную к старой крашеной тумбе, являвшей здесь собой основную часть кухонной мебели, но тот с готовностью втянул живот и потянул на себя стол, и даже подвинул его — сантиметра на четыре. И тут я ощутил разницу между понятиями «нэмае зовсим» и «нэмае, но трохы всэ таки е», потому что сразу смог засунуть под стол обе ноги, из положения «искоса» повернувшись к поляне всем фронтом. Леха разлил водку (только себе и мне, пояснил: «Этому рано еще!») по старомодным лафитникам (неужели все тем же?!) и поднял первый тост:

— Ну, как принято говорить в нашей незалэжной — за зустрич!

Чокнулись, махнули. Водка морозной ртутной каплей заскользила по пищеводу, растеклась по желудку горячим огнем.

— На, заешь, — подоспел Леха, протягивая мне кусок ароматного черного хлеба, покрытый розовым салом и ломтиком огурца, и тут же налил по второй.

Вторая пошла так же хорошо, но немножко по-другому, немного постояв где-то на середине пути, и уже потихоньку растворившись дальше уютным теплом. Под нее хозяин дома протянул мне бутерброд с горчицей и подвинул тарелку с борщом:

— Похлебай.

Тарелка фантастически вкусного красно-фиолетового борща со сметаной улетела в один миг, Колька сразу налил добавки, под третью и четвертую опустела и она. В теле была сытость, на душе — блаженная истома, и только червячок предстоящего разговора неприятненько свербил, пробиваясь сквозь искреннюю радость встречи.

— Ну, рассказывай, — начал, наконец, Леха. — Что за проблемы привели знатного москальского гостя до нашей скромной хаты?

Червячок высунул голову и, гаденько осклабившись, тяпнул, — где-то под сердцем захолодело. Задело и «москальского», но так, больше из нелюбви к подобного рода штампам: приедь старый кореш ко мне, я никогда, даже в шутку не назвал бы его хохлом. Гораздо больше зацепил «знатный гость», неприкрытый намек на разницу в социальном статусе и на что-то нехорошее касательно этой разницы у хозяина в душе. Я проглотил обиду, но делиться проблемами как-то сразу расхотелось.

— Давай лучше ты сперва, — ответил я, наливая по полрюмки. — Как это тебя угораздило? Когда?

И я осторожно кивнул подбородком на Лехины колеса.

— А, это-то? — усмехнулся он, стукнув кулаком по черному подлокотнику. — Да это так, невезуха. Как говорится, бывают в жизни огорчения.

— Пап, я, может, пойду, — тихонько встрял в разговор Колька. — У вас с дядей Арсением все есть, борщ я подогрел.

— Водка есть? — хмуро вскинул на сына глаза Леха. — Водки сколько?

— Две бутылки еще в холодильнике, — ответил Колька, вставая из-за стола. — Вам хватит на сегодня.

— Хватит, хватит, — ворчливо передразнил сына Чебан. — Почем тебе знать, пацан, чего взрослым хватит, а чего нет? Ладно, давай, топай, не пропадай только.

— Ага, я на связи! — радостно закивал головой Колька. — Дядь Арсений, пока! Вы же не уедете? Ну, так завтра увидимся!

И он с улыбкой протянул мне руку. Только улыбка эта и отличала сына от отца тридцатилетней давности, — Леха, выросший в пропитанной принципом «homo homini lupus est» атмосфере подворотен никогда так открыто и жизнерадостно не улыбался.

— Хороший парень, — обернулся вслед хлопнувшей входной двери Леха. — Весь в меня, только характером в мать. Мать его, покойница, доброй женщиной была.

И в седых Лехиных глазах засверкали слезы. Я молча поднял рюмку, он — свою. Выпили, и Чебан словно замер, замолчал, опершись локтями о стол и невидящим взглядом глядя в окно, где густели сумерки.

— А чего парень ушел-то? — спросил я через минуту — так, ни о чем, чтобы оживить внезапно умерший разговор. — Сидел бы с нами, куда он на ночь глядя?

— Пусть идет, — ворчливо отозвался, оживая, Леха. — Деваха у него тут завелась, шишка в лес тянет. Да и шконок только две, а на полу не лечь — ежели мне ночью приспичит, я спящего на своей тачанке никак не объеду.

— Да я в гостиницу в любую! — всполошился я. — Пусть парень дома ночует!

— Сеня, сиди на жопе ровно! — окрысился Леха. — Для Кольки твой приезд — повод из дома усвистать, говорю ж, есть ему с кем ночевать! Так что ни в какую гостиницу ты не поедешь, чего попусту деньги тратить? Или брезгуешь нашей тесноты?

И Леха очень зло уперся взглядом мне в глаза.

— Нет, не брезгую, — ответил я, с трудом выдержав взгляд. — А ты-то как без него?

— Я-то? — усмехнулся Леха, разливая водку по рюмкам. — А ты-то мне что, кореш старый, не поможешь, коли нужда будет?

— Конечно, помогу! — снова всплеснулся я, но Леха, перебивая меня, махнул рукой.

— Да шучу я, не дрыгайся! Я сам себя обслуживаю, мне помощь не нужна. Ручку в сортире видел? Без нее не на что было опереться, а сейчас я там лётаю, как орангутанг по веткам! Я и на улицу один спускаюсь, а вот назад — это нет, тут я без Кольки никак. Лифта у нас, видишь, нету. Я как инвалид в очереди на улучшение стою уже больше десяти лет, и еще два раза по столько могу стоять, да что толку? Давай лучше выпьем.

— Так как это случилось-то? — снова осторожно спросил я. — Когда?

— Да как, как? — пожал плечами Леха. — Обыкновенно — по глупости, по пьянке. Да по злости.

— По злости? — не понял я. — Как это?

— Да вот так. Ты наш последний телефонный разговор помнишь?

— Помню, — кивнул я, холодея внутри. — Я тебя с днем рождения поздравлял, ты пьяный был, понес что-то, я трубку бросил. Лет двенадцать назад это было.

— Пятнадцать, — поправил Леха. — Это было пятнадцать лет назад. Да, пьяный я был, это верно. Я тогда вообще круто бухал, а тут день рождения, такое дело. Я с утра начал, а Вите, жене моей, это, ясно, не понравилось. Ну, слово за слово, разругались мы, забрала Виктория Ивановна Кольку — ему два года тогда было — и уехала к матери в Чугуев. Ну, дома чего сидеть, да и не привык я в одиночку. Вышел на улицу, думаю, щас кого первого знакомого встречу, с тем и буду отмечать. И встречаю я, Сеня… Ты не поверишь!

— Кого? — заинтригованный, спросил я загадочно улыбающегося Чебана. — Ну, не тяни!

— Да я и не тяну! — вспылил Леха. — Алку встретил я, Алку Сороку, помнишь такую?

Сердце замерло. Помнил ли я девушку по имени Алла, Лехину одноклассницу, которую тот, видимо, по школьной еще привычке, по ее очаровательному имени не звал, а кликал по фамилии, Сорокой? Очаровательную девушку, с которой Чебан познакомил меня в последнюю нашу с ним перед дембелем увольнительную? С которой мы почти сутки не вылезали из постели? Которая при расставании, очень серьезно глядя мне в глаза, говорила: «Я люблю тебя, московский парень Арсений. Не забывай меня, возвращайся!» И которую я, конечно же, в точности как герой Хеллера из «Уловки-22», забыл сразу же по расставании? Да, сейчас я сразу же вспомнил ее.

— Да, помню, кажется, — с напускным равнодушием ответил я. — Горячая была девка. И чего?

— Чего? — усмехнулся Леха. — Да нет, ничего. Обрадовались, разобнимались, расцеловались — столько лет не виделись. Я ей возьми и скажи: «А у меня сегодня день рождения», а она: «Ну, так давай праздновать!» Набрали бухла и завалились сюда. Засиделись, я к ней приставать начал спьяну, а она от меня отхохатывается, по рукам бьет, и все про тебя спрашивает. А я ей — козел, мол, твой московский парень Арсений, друзей старых забыл, раз в год на день рождения и то не звонит. И — опять к ней — давай, мол, Сорока, чего ты, тебя он тоже забыл. А она — нет, мол, Чебан, с тобой не буду, я Арсения помню. Я аж взвился весь, потому что на хлеб Сорока не только мозгами зарабатывала, я-то знал. И тут ты звонишь. Она трубку рвать, ну, я и понес чего не надо было. Ты трубку бросил, она рыдать. Я говорю: давай выпьем, а она ни в какую, все, говорит, хватит, пошла я. А ей аж на Мерефу, неблизко, и время ночь. Ну, я ей и предложи, дурак пьяный, отвезти. Ей бы отказаться…

И Леха с размаху жахнул по столу кулаком, — подпрыгнули тарелки, упала на бок рюмка.

— И что дальше? — снова хмуро спросил я, уже догадываясь, что произошло.

— А дальше не помню я ничего, — скривился Чебан. — Очнулся в больнице через двое суток, ног не чувствую. Врачи рассказали, что улетел я в кювет, что сломан позвоночник, и ходить я, видимо, больше не смогу. Я спрашиваю, что что с пассажиркой, они глаза прячут. Потом пришли менты, рассказали, что Сорока вылетела через лобовое стекло и скончалась на месте, а мне теперь шьют непредумышленное. Слава Богу еще, что поскольку после аварии я стал инвалидом, суд на зону меня определять не стал, дали условно. С Витой моей у нас после этого все пошло наперекосяк. Не простила она мне пьянку с другой бабой. Говорила, если б ты в нормальном здравии остался, бросила бы тебя не задумываясь к чертям собачьим, но так не могу. Ходила за мной, утку с дерьмом выносила, пока я сам не приспособился, Кольку поднимала. Но все это с каким-то упреком в воздухе. Ну, я тоже в ответ срывался, — тяжело жили, в общем. А потом нашли у нее какую-то болячку нехорошую, от которой она в результате и сошла, мы уже три года с Колькой одни. Вот и вся история.

Я сидел, ковыряя ногтем ножевую зарубку на клеенке. Мысли были уже сильно пьяные, но все равно Лехин рассказ произвел на меня оглушающее впечатление. Даже не сама история, вполне себе бытовая и обыденная, а то, что ничего этого я про старого армейского друга Леху Чебана не знал. А не знал потому, что не хотел знать, потому что пятнадцать лет назад, бросив трубку, вычеркнул из своей жизни человека, когда-то мне ее спасшего. А тут еще Сорока, то есть, Алла, Аллочка… Прошло больше четверти века, а я помнил сейчас ее глаза, ее запах, ее слезы. Совесть вздымалась в моей душе гигантским, закрывающим горизонт атомным грибом. Вот ты какой, Арсений Андреевич Костренёв, на самом-то деле! Не умный, вполне состоявшийся в жизни и, главное, очень приличный, человек, привыкший всеми этими качествами очень гордиться и себе нравиться. Ты — обычная равнодушная, самовлюбленная сволочь, один из тех, кого так правильно призывал бояться Бруно Ясенский.

— Прости меня, Леха! — с трудом сдерживая раздирающие скулы слезы, сказал я. — Mea culpa, моя вина.

Чебан повернул ко мне голову и совершенно трезвым взглядом посмотрел на меня.

— Сень, если еще раз такую чушь от тебя услышу, дам в морду, не обессудь, — сказал он тихо и серьезно. — Во всем, что происходит с нами в нашей жизни, виноваты мы сами, и ты к моим косякам не примазывайся. Ты меня хорошо понял?

— Понял, — кивнул я. — Что я для тебя могу сделать?

— Водки налить, — усмехнулся Леха. — Давай выпьем, старый друг, за то, что мы снова вместе. Я, честно говоря, уже и не чаял.

И он сильной рукой обхватил меня за шею, притянул, крепко прижал.

— Скажи, а ты Цеппелинов еще слушаешь? — заговорщицки просипел он мне прямо в ухо.

— Конечно! — не задумываясь, соврал я. — Каждый день.

Мы пили, из маленькой магнитолы, уместившейся на холодильнике, гремел Led Zeppelin, мы обнимались и вспоминали минувшие дни. Я еще помнил, как Леха долил остатки из второй бутылки и стал откупоривать третью, а потом не помнил ничего.

*****

Разбудило меня громкое шкворчение чего-то поджариваемого на сковородке — судя по запаху, яичницы с колбасой. Голова была тяжелая, как свинцовая бита для игры в чики, но — спасибо Хортице — не болела и, значит, можно было жить. Я лежал на узенькой кушетке, видимо, служившей спальным местом Кольке, раздетый, в одних трусах, и наволочка под моей щекой пахла свежепостиранной свежестью. Как я раздевался, я не помнил категорически, и можно было ничтоже сумняшеся предположить, что сам это сделать я с ночи был не в состоянии. Это что ж, Леха с меня, как с маленького, штаны стаскивал и спать укладывал? Ну, дела! А вот хозяйская постель была уже аккуратно заправлена, и Лехиной «тачанки» видно не было.

С кухни выглянула сияющая Колькина физиономия.

— С добрым утром, дядя Арсений! Как самочувствие? Батя уже двумя рюмочками поправился, я его на улицу вывез, он там в теньке досыпает. Вы как, яечню по утрам до сэбэ допускаете?

Я кивнул, с трудом растянув рот в улыбку, потому что от одного только представления о попадающей в желудок пище меня сразу закрутило штопором.

— А вы в душик, дядя Арсений! — сочувственно отозвался на мои пищеварительные турбуленции Колька. — Батя, как переберет, всегда с утра в душик залезет, и снова как огурец!

Я не смог не оценить рациональности Колькиного предложения и, цепляясь за воздух, направился в «душик». Повращавшись там в немыслимых пируэтах четверть часа и набив всего один синяк от соприкосновения с неожиданным полотенцесушителем, я умудрился отправить все виды нужд, проглотить свои ежедневные таблетки, почистить зубы и принять контрастный душ. Из санузла я вышел в состоянии «скорее жив, чем мертв», и даже кухонные запахи уже не вызывали во мне прежних вибраций. Колька поставил передо мною тарелку с «яечней», в которой колбасы, сала и помидоров было больше, чем яиц, большую чашку с дочерна заваренным чаем и подвинул поближе банку с горчицей.

— Вы, дядь Арсений, яечню обязательно с горчицей, — пояснил он. — Погуще мажьте, а лучше прям ложкой — горчица вчерашнее через пот дуже гарно выгоняет. А потом чайку, чай крепкий, он голову просветляет. Батин рецепт!

— Ага, спасибо! — отважился на первое с утра вербальное общение я. — Как сам-то погулял?

— Норма-ально! — махнул рукой Колька, и взгляд его затуманился. — Да вы кушайте, кушайте!

Я налег на еду, по Колькиному совету обильно сдабривая продукт горчицей, и через пять минут начал обильно истекать потом. Потом выхлебал горячий, сладкий как патока чай, и к концу сессии, оценивая свое состояние, я сам едва мог поверить, что с вечера во мне перегорает чуть не литр водки. Но вот рубашку можно было выжимать.

— А вы рубаху снимайте, дядя Арсений, — радостно предложил Колька, протягивая мне вафельное полотенце. — На улице тепло, вы пока с батей посидите, покалякаете, а я стирану по-быстрому. Утюгом высушу, через полчаса все будет готово. Давайте!

Я посмотрел на цветущего дободушнейшей изо всех виданных мной когда-либо улыбок Кольку, и мне почему-то захотелось плакать.

— Спасибо, Коль, не надо, — ответил я. — У меня в машине сменка есть, я переоденусь.

Колька кивнул, но было видно, что парень огорчен отказом.

— Добрый ты, — улыбнулся я.

— Ага! — радостно подхватил тот. — Батя меня «Мать Терезой» дразнит. Говорит, в мамку я такой.

— Да, он рассказывал, — посерьезнел я. — Как вам тут с ним бобылями живется-то?

— Да ничего так оно себе! — обрадовался Колька. — Жаль только, батя сам по лестнице взбираться не может, он бы чаще на улице мог бывать, в магазин ездить, еще куда. А то сидит дома, кроме как водку пить, чем заняться? Мы даже с бабкой с первого этажа хотели поменяться, денег сверху давали за ее гадюшник, но она уперлась — ни в какую. Хотя и то, ей тоже на третий этаж самой ни за что не взобраться, та же фигня. Нам бы квартирку невеликую какую, но чтоб с лифтом, или на первом этаже. Мы на очереди стоим, сколько я себя помню, но батя говорит, що пэрспектив нэмае.

— А сколько стоит тут квартира? — еще на понимая, зачем мне эта информация, спросил я.

— У-у, по-разному, — отозвался Колька. — Такая, як наша, так вообще ничего не стоит, потому что ее никто не купит, если продавать. А так в домах, что получше, тысяч сто пятьдесят гривен, до двухсот. А на Пролетарском, на Лермонтовской, в Комсомольском в девятиэтажках с лифтом — там цены за потолком, от двухсот пятидесяти тысяч.

Я посидел, с трудом пощелкал в голове калькулятором.

— То есть, тысяч за тридцать долларов жилье нормальное в Змиёве купить можно? — спросил я.

— Колька наморщил лоб, тоже, видимо, калькулируя.

— За тридцать тысяч? — расцвел он. — Долларов? Конечно! Да покупателя с такими деньжищами тут на части разорвут! Горло будут друг дружке грызть, скидки одна другой богаче предлагать.

Я подумал, что три дня назад отвалил паскудным мариупольским ментам эквивалент двух или даже двух с половиной квартир для Лехи и его сына, и мне снова захотелось надраться. От деструктивного желания меня отвлекла эсэмэска от Павлика. Он сообщал, что отправил мне три тысячи долларов через систему Маниграмм в отделение Приватбанка по адресу: улица Ленина, 10-Б. Я спросил у Кольки, где это, тот сказал, что не близко, «за речкой», и охотно вызвался сопроводить.

Леха дремал в своем кресле с предусмотрительно подложенными под колеса кирпичами (Колькина рука!) в теньке под раскидистым тополем, росшим прямо у подъезда. Колька сказал, что поездка займет максимум минут сорок, и мы решили Леху не будить. Всю недлинную дорогу по центральной вулiце Гагарiна за разделяющую город на северную и южную части речку Мжу Колька восторгался моей машиной, ласково гладил рукой торпедо, осторожно дотрагивался до подрулевых лепестков-переключателей, выспрашивал про фирменный субаровский симметричный полный привод. Проездили мы, конечно, не сорок минут, а часа полтора, но когда, сверстав мои дела и закупившись на местном рынке провизией, вернулись к дому на улице Гоголя, Леха, мирно посапывая, еще спал. Колька, осторожно растолкав отца, первым делом выпалил:

— Бать, у дяди Арсения та-акая тачи-ила!

— Да, дядя Арсений у нас богатый! — проворчал в ответ, недобро зыркая исподлобья красными спросонья глазами, Леха. — Дядя Арсений у нас олигарх!

— Какой олигарх? — взъярился за меня Колька. — Бать, ты чего? Дядя Арсений классный!

— Классный он! — передразнил сына Леха. — Ишь, защитничек! Мать Тереза, твою мать! А пожрать вы купили?

— Во! — радостно воскликнул Колька вытаскивая из салона два тяжеленых пакета. — И выпить, и закусить купили. И мороженое купили, импортное, виноградное!

— Тогда чего время теряем? — помягчел взглядом Леха. — Айда наверх, время на ужин, а еще не обедали.

Наверху, пока Колька, гремя крышками, хозяйничал на кухне, мы с Лехой в полутемной комнате остались наедине. Леха сидел в своей тачанке и хмуро дымил в распахнутое окно.

— Ты чего злой такой? — спросил я вполушутку. — На меня наехал, олигархом обозвал.

— А кто ты есть? — дернул головой Леха. — Олигарх и есть. Виноградное мороженое у нас только олигархи себе могут позволить, Ахметовы да Порошенки. Распилили всю страну на вотчины, мороженое жрут, а простой люд хрен без соли догрызает.

— Ну, а я-то тут причем? — нахмурился я, не понимая, всерьез это все, или Леха шутит так. — Я вашу незалэжную не пилил, я москальский, закордонный.

— O то ж, — неопределенно отозвался Леха. — Ты не обращай внимания, Сень, я на второй день всегда смурной такой, дальше лучше будет.

— Дальше? — изумился я. — Ты сколько ж времени гужбанить собрался? Неделю?

— А ты? — прищурился на меня Леха. — Или думаешь, первый раз за двадцать пять с лишком лет приехал, и одними посиделками от старого кореша отделаешься? Неделю и будем гудеть, пока гудок весь не изгудится.

— Не, Лех, я так не могу! — засмеялся я. — Здоровье не позволяет. Мотор у меня последнее время сбоить начал, таблетки глотаю. Аритмия называется. Врачи говорят — паршивая вещь.

— Это навроде, как если опережение зажигания сбивается? — нахмурился Леха. — Да, понимаю, точно — паршивая штука. Наш мотор — не то, что под капотом, так просто трамблерчик на нужный угол не повернешь, проводочек не заменишь. Виктория Ивановна-то моя от такой же примерно напасти преставилась. Ну, ладно, смотри сам, я могу и один.

— Да нет, отчего ж, я тоже рюмку махну, — возразил я. — Надо поправиться, а то потряхивает до сих пор. Просто неделю — это уж слишком.

— Да это я так про неделю! — осклабился Леха. — Стебался. Ладно, пойдем, теперь ты о своих справах розповидаешь. А то вчера как-то не дошло.

Колька сварганил на закусь кастрюльку какого-то потрясающего варева из мяса кусками, картошки и крупно порезанных овощей, и его запах заставил зафонтанировать мои слюнные железы. Неизменная Хортица уже успела замерзнуть, и мы одну за одной, отвлекаясь только на закусь, махнули по три рюмки. В голове зашумело, благо, Леха первый предложил повременить с продолжением во избежание того, чтобы мы снова, не переговорив о делах, по его образному выражению, «не ушли, обнявшись, за горизонт». Колька снова усвистал, с видимым удовольствием оставив нас одних. Я вкратце рассказал Лехе, о приведших меня на Украину сыновних проблемах («Убил бы на хрен!» — отреагировал тот), потом о том, что мешает мне территорию «незалэжной» покинуть.

— М-да-а! — глубокомысленно протянул, выслушав меня, Леха. — Кто-то крепко на тебя окрысился. Догадываешься, кто?

— Понятия не имею, — скривил губы я, умолчав о своих предположениях, как не имеющих отношения к сути необходимости моего пребывания на территории другого государства.

— Тогда давай обрисуем ситуацию, — сосредоточился Чебан. — Я так понимаю, что твой сынуля очень удачно подцуропил тебе поездочку за кордон, а то бы сидел бы ты сейчас у себя в Москве на нарах, так? Это называется, нет худа без добра. А еще ты вспомнил, что у тебя в Украине есть старый кореш, и раз уж ты здесь, то нужно воспользоваться случаем и его проведать. Это ты вообще молодец, а то уж я тебя окончательно обмоскалившейся сволочью считал. И что тебе надо у нас здесь перебиться, пока дома у тебя ситуация не разрулится или, по крайней мере, не прояснится. При этом вариант «перебития» должен быть максимально недорогим, потому что сколько тебе ту сидеть, неизвестно, а у любых денег есть неприятное свойство заканчиваться. Правильно я все понимаю?

Ну, в общем, да, — кивнул я. — Насчет денег — это очень даже правильно.

— Так какие проблемы? — воскликнул Леха. — Конечно, ты мог бы жить здесь, у нас с Колькой, вообще бесплатно. Но, думаю так, ты не захочешь, это я без подначки говорю. Мы-то притерлись давно, прижились, друг дружку объезжаем на автомате. Лучше всего тебе квартирку снять, или даже дачу, в Змиёве полно народу в дачах живут. По деньгам это будет тыщу гривен, максимум, полторы. Это долларов сто-сто пятьдесят. А если будешь зелеными расплачиваться, то это выйдет еще дешевле процентов на двадцать. Курс падает, народ валюту по любой цене готов скупать. Завтра с утра газеток накупим, к вечеру уже в свою хату переберешься. Ну, добро? Проблема решена, уже можно выпить?

— Да, отлично, — согласился я. — Буду в гости к тебе заезжать. Давай за такое дело выпьем.

— А мотор не забарахлит? — озаботился Леха, задержав бутылку над моей рюмкой.

— Не, нормально, — махнул рукой я. — Я так понял, это больше от нервов, чем от чего-то другого. А нервы у меня сейчас в порядке, давно такого спокойствия на душе не было.

Мы пили и говорили. Это был тот редкий случай, когда водка, сначала взойдя на старых дрожжах быстрым хмелем, потом начинает производить обратный эффект. Голова становится ясной, как солнечный морозный ноябрьский день, и чем дальше — тем яснее. Зрение становится резче, расширяются горизонты, понятной становится суть вещей и событий. А может, это «горячий снег» все еще продолжал действовать? Мы говорили о том, о сем, а я параллельно без какого-либо труда размышлял над своей ситуацией. Вернее, над тем, какой она будет после того, как закончится вся эта катавасия с моим обвинением в убийстве. Тогда я вернусь домой, буду много работать, и вообще все будет очень, очень хорошо. А Леха Чебан с своим потрясающим сыном Колькой останутся здесь, в своей хибаре размером с собачью конуру, и с этой точки зрения у них никогда ничего не будет хорошо. Но я буду далеко, и эта ситуация снова перестанет меня касаться и бередить мне душу. Но это неправильно, и так быть не должно.

— Слушай, Лех, — перебил я на полуслове Чебана, взахлеб вспоминавшего какую-то уморительную армейскую историю. — А переезжайте-ка вы с Колькой ко мне в Москву, а? Я тебе работу в своей компании изображу, надомную, или еще как-то, посмотрим. Колька школу закончит, в институт пойдет. Он у тебя в какую сторону склоняется? Компьютеры? Во, в МИРЭА его определим, профильный ВУЗ, у меня там крюк есть конкретный. С жильем решим вопрос, не знаю еще как, но решим. Как тебе такая идея?

Леха, как раз наливавший очередную рюмку, нахмурил брови, поставил бутылку.

— Не, Сень, — покачал он головой. — Я, конечно, тронут, но ни туда, ни туда мы с Колькой не поедем.

— Куда это — ни туда, ни туда? — не понял я. — Напился ты, что ли, уже?

— Нет, как стекло я, — усмехнулся Леха. — Ну, может, как матовое стекло. А насчет ни туда, ни туда — поясню, коли не понимаешь. Ты меня сейчас в два места сразу пригласил — к себе, и в Москалию вашу, в Россию, то бишь. К тебе я не поеду, потому что за бедного родственника никогда не был и не буду. Живем мы тут с Колькой в тесноте, да не в обиде, и дальше жить будем. Даст Бог, выучится он на программиста — на хакера, как он говорит, начнет своим ремеслом зарабатывать. Говорит, уеду я, бать, в Америку работать, в эти фирмы главные ихние, в Эппл или в Гугл, грошэй дуже богато зароблю, и тебя к себе перевезу. И ты знаешь, я ему верю. Он не гляди, что мягкий такой, как котенок, он в делах упертый. Так что насчет учиться, работать у нас с ним, извини, другие планы. А вот в Москву и вообще в Россию не поеду я по другой причине. Тут сложнее, так что давай сперва махнем для смазки мыслей, так сказать.

Выпили, не закусывая, поставили.

— Ты понимаешь, Сень, — цокнул языком он, — не туда Россия твоя последние десять с мелочью лет гребет, и чем дальше, тем круче не в ту сторону забирает. И лично мне это очень не нравится.

— Это куда это — не туда? — поинтересовался я, почувствовав неожиданный укол верещагинской обиды за державу. — Поясни.

— Поясню, — согласился Леха, — хотя ты сам все прекрасно понимаешь. Вот помнишь, мы с тобой в армейке слушали Цеппелинов, балдели и говорили, что какая это была бы фантастика посмотреть, послушать их вживую, а? И понимали, что это на самом деле фантастика, потому что ни Цеппелинов, ни других пацанов импортных, которые музыкой своей душу наизнанку выворачивают, в совок не пустят. И удивлялись — почему? Потому что эта музыка может чему-то помешать, чего-то там разладить в наших комсомольских душах? Да ну, херня собачья! Строительство коммунизма или еще там чего-нибудь такого же абстрактного и музыка Лед Зеппелин — это разные вещи, это как сравнивать зеленое с половиной шестого. И запрещение этой музыки, это — не то, это что-то не то. И, значит, многое другое, возможно, тоже не то? И тут оно как раз все стало меняться, сыпаться, бабки пошли, кооперативы, и про построение коммунизма все забыли, потому что вдруг стало незазорно вслух думать, что это — бред сумасшедшего. А потом некоторые прочитали Шаламова и Солженицына, и кое-кто даже понял, что восемьдесят лет двигались, как Майкл Джексон своей лунной походкой — полная иллюзия, что идет вперед, только двигается при этом назад. И в сопровождение этого процесса закопали в землю охрененное количество народу, кто был против, или кто просто замечал. А вместе с ними и тех, кто не замечал, но в принципе мог заметить, а до кучи — и все их семьи, чтоб под ногами не болтались. И поэтому в 91-м, когда совок приказал долго жить, никто особо не переживал. Легли спать в ЭсЭсЭсЭре, проснулись кто в России, кто в Украине, кто еще где, и водка от этого не перестала быть водкой, музыка — музыкой, а дружба — дружбой. И внезапно оказалось, что именно эти понятия — главные, а не те, что написаны белыми буквами на красных транспарантах. И десять лет после этого и у нас, и у вас все шло, на мой взгляд, в нужном направлении. А бандюки, нищие старики, дефолты и схлопывающиеся банки — это неизбежная плата за проезд по дороге, ведущей к свободе. В конце концов, и в Америке были Джон Диллинджер, алкоголик — президент Гардинг, сухой закон и великая депрессия. И тому, что у вас это движение вперед шло не в пример быстрее, лично я завидовал белой завистью. Но оказалось, что это была как оттепель после Сталина. Как потом Брежнев с Сусловым быстро гайку снова закрутили, так снова у вас и произошло. Только Хруща скинули, а ваш Акела одряхлел и сам передал вожачество над стаей молодому. А у того были свои соображения, какую пьесу играть в вашем театре. Началось с того, что вернули старый советский гимн со стишками на новый лад. Потом были выборы 2002-го года, и у вас в Думе не стало никого, кого можно было бы хоть с натяжкой назвать демократом. Потом посадили Ходорковского, убили Политковскую, Литвиненко, и я понял, что Майкл Джексон вернулся на сцену, только при этом в его сценическом гардеробе место кожанки с золотыми патронташами занял китель с синими просветами на подполковничьих погонах. Потом много чего еще было, не упомнить. Потом вам дали четыре года передохнуть, выпустили дублера. Тот даже гайку умудрился исподтишка слегка расконтрить, и в публике зашептали, что, мол, дублер-то ничем не хуже старого Джексона, и что худшее позади. Но в 2012-м ваши ЭнКаВэДэшники — КГБ, ФСБ, как хочешь назови — перестали играться в лялечку, и четко всем растабличили, кто царь горы. Но народ конкретно разболтался, и вышел на улицы, и тогда гайку быстро снова законтрили. И — понеслось! Пусси Райот — в тюрьму! Фигурантов Болотного дела — в тюрьму! Мадонну — не пущать! Не дадим российских детей америкосам, пущай дома с голоду мрут! Навальный — не оппозиционер, а банальный вор! А сам-то ваш что вытворяет? Сначала амур завел на стороне, ребенка родил, потом старую бабу вообще прогнал. Личное дело? Но только не для президента мировой державы! В той же Америке, думаю, это означало бы конец карьеры любого политика, позволившего себе такие вольности со своей семейной жизнью. Но ваш ведет себя как царь, как помазанник божий, которому все дозволено. Как Петр, например — Евдокию Лопухину постылую в монастырь, литовскую девку Марту Скавронску — в койку. Да его ж все так и зовут — царь Владимир Первый. И что самое интересное — люд ваш расейский это все поддерживает, потому что рейтинг вашего бывшего шпиона, а ныне управителя — чуть не 80 процентов! Но любой народ заслуживает власть, которую имеет. То есть, которая его имеет. Вон, в Бразилии, где каждый ребенок рождается с мячиком, народ протестует против трат на проведение чемпионата мира! В Бразилии — против футбола! Да потому что народ бедно живет! А у вас? Олимпиада — ништяк, давай! Чего-то там циклопическое во Владивостоке — давай! Чемпионат мира по футболу в 18-м году — давай! Сколько вы на все это выкинете? Миллиардов сто? Долларов! Сам прикинь, сколько на таки гроˊши можно было бы построить, к примеру, дорог? Или народ у вас не перебивается от зарплаты к зарплате? Или старики ваши могут достойно жить на свою пенсию? Вот мамо твоя сколько пенсии получает?

— Н-не знаю, — пожал плечами я, внезапно осознав, что мама так и не перезвонила. — Тысяч пятнадцать, наверное.

— Это вряд ли, — прищурился Леха. — Тысяч десять максимум, я думаю. Хорошо, конечно, что твоей мамусечке не нужно эту копейку считать, у нее есть сынку, который ее содержит, надо думать, на достойном уровне. А если бы не было тебя, жила б твоя маты, я так думаю, впроголодь.

— Можно подумать, что у вас старики живут лучше! — фыркнул я, раздираемый желанием позвонить маме прямо сейчас и нежеланием делать это при Лехе.

— Не, у нас пенсии еще раза в два меньше! — радостно махнул рукой Чебан. — Только разговор не о том, у кого хуже. Разговор о том, как говориться, камо грядеши.

— Куда идешь? — автоматически перевел я. — Ну, и куда, по-твоему, мы идем?

— Назад, — пожал плечами Леха. — Назад, к совку. Это будет совершенно другой совок, совок без советов, без коммунистов, но он может быть даже хуже того, прежнего. И движение это ваше, к сожалению, неизбежно по двум причинам. Во-первых, потому что вы разрешили, вернее, не помешали вашему новому пастырю еще двенадцать лет вести вас, как стадо, за собой. А во-вторых, что почти все вы блеете в унисон, как раньше: «Одобрям-с!», и мнения тех, кто не согласен, даже подавлять не нужно, за этим громоподобным выражением стадного единства их просто не слышно.

Я вспомнил, как после думских выборов 2002 года, когда я всю ночь просидел у телевизора, все больше мрачнея от становившихся все более очевидными результатов, под утро я написал стихотворение, заканчивающееся катреном:

Видимо, есть объясненье простое

Грустным итогам — увы мне, увы:

Люди, опять по шеренге и строю

В милой отчизне соскучились вы!

и мне вдруг жутко захотелось дать старому другу Лехе в морду.

— Ну, ладно! — внезапно для себя самого раздраженно перебил я его. — Но тебе-то что до того, что у нас твориться?!

— Да нет, ничего, — безразлично дернул плечами Леха. — Если бы «ваша Раша» не пыталась бы и Украйну за собой тянуть, так и совсем до лампочки было бы.

— Мы? — изумился на него я. — Тянем вас?

— Ну, а как ты думал? — усмехнулся Леха. — Кабы не «помаранчева революция», ваш адепт Янукович пришел бы к власти еще в 2004-м. В 2006-м за его победой на выборах в Раду только слепой не увидел бы уши ваших спецслужб и политтехнологов вроде Павловского. Потом они взялись за Юлю, обвинив ее в том, что зимой 2009 года страна замерзала без газа, за который ваш Газпром заломил цену, як жид гою. Потом — за Ющенку, и в результате страна поверила в то, что майдан был ошибкой, и в 2010-м выбрала-таки Януковича. Хорошо еще, что цей хитрый тюремщик на Москву манал горбину ломать, и срочно начал со своими опричниками страну разворовывать. Так что сейчас, слава Богу, всем стало ясно, що будэ с Украйной, если и дальше ею будут управлять с Москвы. На следующих выборах ему точно ничего не светит. А то, глядишь, в Киеве очередной майдан замутят, да скинут этого ворюгу, туда б ему шлях!

— И куда дальше? — чувствуя, что начинаю заводиться, спросил я. — На Запад? В ЕЭС, в НАТО? Выгонишь наш флот из Севастополя? Поставишь у себя на крыше америкосовские ракеты, которые могут до Москвы за пятнадцать минут долететь, и будешь радоваться? Ну, пусть не радоваться, но так, смотреть сквозь веер из пальцев?

— А вот цэ уже москальски ваши хытрощи начинаются! — хлопнул сея по колену Леха. — Раз не с вами, то, значит, против вас? Если не лизоблюд, то враг? А я не хочу ни за кем тарелку подлизывать, ни за Европой с Америкой, ни за вами, понимаешь! Я хочу быть от всех независимым! Нэзалэжным! И хочу, чтобы такой же была страна, в которой я родился и живу. Неужели непонятно?!

— Понятно, — хмуро ответил я. — Это понятно. Но только думаю я, не дадут твоей Украйне быть на самом деле нэзалэжной.

— Хто не даст? — взъярился Леха. — Имеешь в виду, америкосы?

— Да, — ответил я. — Америкосы в первую голову. Им не нэзалэжность Украины нужна, им нужно в Крыму флот разместить и ракеты в Харькове да Донецке поставить. Чтобы Россию на такой короткий поводок посадить, чтобы тявкунуть не могла, пока они будут Югославию, Ирак, Сирию бомбить и вообще весь мир под себя, как коврик, раскатывать. Что, скажешь, не так?

— Я скажу — хрен им! — ответил Леха, сворачивая пальцы в смачный кукиш. — Может, кто на Западэнщине того и хочет, только Львивщына, Галычына и Ивано-Франкивськ — не вся Украйна. Но я тебе скажу, что это — даже хорошо, что у нас могут быть такие разные мнения, но при этом мы живем в одном государстве. Как это называется — плюрализм? Это то, что так ценил Горбач и чего у вас в Рашике теперь, через двадцать лет после закрытия совка и в помине нету. А знаешь, почему? Потому что вы за три четверти века, когда вами коммуняки управляли, так привыкли к уздечке, что когда в 91-м уздечки не стало, вы десять лет испытывали такой дискомфорт, что теперь с радостным блеянием в новую уздечку тыкаетесь, лишь бы побыстрее ее на ваших мордах затянули. У нас по-другому. На Украине даже крепостное право всего восемьдесят лет существовало, а не 250, как у вас, у нас ген рабства сформироваться не успел.

— Ген рабства?! — опешил я. — Ты вообще думаешь, что несешь? Это что ж, по-твоему, русские — это нация рабов, а украинцы — нация свободных, так, что ли? Дальше, я так понимаю, последует заявление, что украинцы — первосортная нация, а москали — второсортная? Untermensch, по классификации господ Штуккарта и Глобке, не знаю, слышал ли ты о таких? А вы, стало быть, Ubermensch? Эдакая, я бы сказал, Укроменш? Ну да, у вас же на западе кричат «Слава Украине!» Чем это отличается от Deutschland uber alles? Тоже мне, великая Украинская империя, четвертый Рим, блин! А с востока — дикие орды, гунны, скифы, вандалы, да? Завидуют вашей новой европейской цивилизованности, точат зубы обратно у вас Крым оттяпать! Да что там Крым — весь левый берег к рукам прибрать, буферное государство учинить, Малороссию какую-нибудь… или Новороссию там, а великоукрскую цивилизацию, носителя истинно европейских ценностей за Днепр упрессовать?! В Рашике форточка все, наглухо задраена, у всего населения цитатники Путина в нагрудных карманах, оппозиционеров мочат прямо у Красной площади? У тебя в голове не того… не лю-лю? Ты себе так современную Россию представляешь? Меня, друга своего, русского, таким видишь? У мозгоправа давно не приеме не был? Как Форрестол[i], из окошка выбрасываться с криком «Москали идут!», часом, не собрался?

Леха Чебан слушал эту мою тираду, стиснув рюмку так, что казалось, она сейчас лопнет в его пальцах. Но я и сам распалился чуть не добела, поэтому когда он вдруг весело рассмеялся, я, уже готовый чуть не к мордобою, искренне удивился.

— Вот зараза ж ты все-таки, Сеня! — радостно воскликнул он. — Надо ж так все переврать! Вечно ты так все выкрутишь, что и не узнать! Заметь, это ты какие-то апокалиптические картины будущих России с Украиной справ[ii] нарисовал, я до такого и додуматься не смог бы! Но на самом деле подозреваю, что ты со мной если не во всем, но во многом согласен. Ты ж всегда был, по сути, диссидентом, я помню. «В чем мы с партией едины? Дружба, водка, Цеппелины!» — кто сочинил? Ладно, предлагаю замириться, мы-то с тобой друг другу точно не враги, а дружбаны, верно? В общем, за приглашение твое я тебе очень сильно признателен, но, извини, не поедем. А если тебе — тока без обид! — так приспичило на кого-нибудь благотворительность свою просыпать, то я тебе подскажу подходящую кандидатуру. Вот щас только в сортир скатаюсь, и скажу. А ты позвони пока, а то уже с полчаса телефон тискаешь!

И Леха, закрутив на своей тачанке виртуозный пируэт, каким-то миллиметровым чудом не задев при этом ни стол, ни холодильник, выехал с кухни. Я задумчиво посмотрел ему вслед, и набрал маму. Тянулись гудки, но ответа не было. Другой, третий раз — тоже самое. Долго, слишком долго мама не выходит на связь, что-то тут не так. Почувствовав, как тревога начинает туго сжимать пищевод, позвонил Марине.

— Здравствуй, Арсеньюшка! — как-то особо по-доброму прозвучал в трубке женин голос. — Как дела у тебя? Как там город Мариуполь?

Я вкратце рассказал Марине, что перебрался в пригород Харькова (поближе к границе — так я обозначил мотивацию переезда, а о Запорожском «периоде» счел за лучшее умолчать вовсе).

— Как там у вас? — поинтересовался я — просто так, дежурно, чтобы не сразу переходить к просьбам и указаниям на тревожащую меня тему.

— Все хорошо, — ответила Марина. — Оба ходят тише воды, ниже травы. Кирилл очень ждет твоего возвращения. Говорит, буду извиняться, пока папа меня не простит. Переживает. Дома тоже все в порядке, никто не приходил.

— Кто не приходил? — не понял я.

— Ну, с обыском, — пояснила Марина. — Ты ведь говорил, на даче был обыск? Точно — я поехала, дом опечатан, я входить побоялась. Посмотрела через окошко — внутри все кувырком. Я так думаю, что и домой должны были прийти, верно? Но никого не было.

Я почувствовал, как в голову с Мариниными словами влетела какая-то мысль, но настолько невнятная, что разбирательство с нею я решил оставить на потом.

— Ну, и слава Богу, — только и прокомметировал я, и изложил Марине суть моей тревоги, попросив завтра по возможности с утра смотаться в Строгино проведать маму.

— Я, конечно, съезжу, — не без сдерживаемой язвы в голосе ответила Марина. — Не прямо с утра, но съезжу обязательно. Только я уверена, что Наталья Ильинична, как обычно, что-то не то нажала на аппарате, так что он у нее теперь не звонит, и случайно выдернула ногой провод из розетки на домашнем телефоне.

— Мы не разговаривали уже дня четыре, — возразил я. — Она давно должна была бы сама позвонить.

— Ну, значит, дуется на тебя, что ты не звонишь, при этом не зная, что у нее самой телефоны не звонят, — быстро нашла объяснения скептически относящаяся к некоторым нюансам наших с мамой отношения Марина. — Я съезжу, съезжу, не переживай.

Не могу сказать, что я положил трубку с полным облегчением, но тем не менее как всегда во всем уверенной Марине удалось развеять большую часть моей тревоги. Тут как раз вернулся из поездки в сортир Леха.

— Ну, по рюмашке? — больше утвердительно, чем вопросительно воскликнул он, аппетитно потирая руки. — Тильки зараз побачу, який харч у холодильнике залышылся!

— Ты давай рассказывай, про какую там кандидатуру ты тут намекал, — прищурился на него я, разливая водку.

— А-а, ты про это? — усмехнулся Леха. — Щас расскажу. Тут, вишь, такое дело…

И Чебан, словно не будучи уверенным в том, стоит ли раскрывать свой давешний намек, замолчал, глядя на отражение лампы в темном окне. Я стукнул своей рюмкой об его:

— Давай, не тяни. Сказал «а», говори уже и «бэ».

Леха вскинул глаза на меня, кивнул, выпил.

— Тут, вишь, какое дело, — повторился он. — У птицы нашей, Сороки, ребенок сиротой остался, сын. Знаешь как кличут? Андреем, а по отцу записан — Арсеньевичем. Сорока Андрей Арсеньевич. А родился знаешь когда? 17-го августа 88-го года. Ничего тебе эта дата не говорит?

Я быстро в уме позагибал пальцы назад, получилась середина ноября 87-го. Ну, да 14-го мы с Чебаном ушли на дембель, 16-го он познакомил меня с девушкой Аллой Сорокой, 18-го мы с ней расстались, как оказалось, навсегда. А ровно через девять месяцев, день в день, у нее родился сын, которого она назвала Андреем. Это что ж получается — в честь деда ребенка? У меня задрожали руки.

— Ты хочешь сказать?.. — начал я, не глядя Лехе в глаза.

— Да ничего я не хочу сказать! — всплеснул руками тот. — Ну, да, по времени, вроде, сходится, так и что? Может, Сорока наша, царствие ей небесное, накануне, перед тем, как с тобой, тоже с кем-то полетала, и к моменту, как с тобой закадриться, уже заряженная была по полной программе? А отца записала Арсением, просто потому что потом решила, что ребенок от тебя.

— Нет, — помотал головой я, — такого быть не могло. У нее со мной первый раз это было.

— Вона-а! — присвистнул Леха. — Точно?

— Точнее не бывает, — горько усмехнулся я. — Мы полночи простыни стирали.

— А-а, ну, да, — протянул Чебан. — Ну, так, может, она сразу после тебя с кем-то ребеночка запрограммировала?

— Да ну тебя! — поморщился я. — Чего ты на покойницу наговариваешь? Не знаю, как потом, а тогда она гулящей не была, можно сказать, наоборот. И вообще, у нас с ней все не потому, что передок на приключения потянул, а по любви было, понимаешь?

— Понимаю, — кивнул Леха. — Да это я так, чтоб тебе проще было отмазу найти, если бы вдруг ты в отказ пошел. Там вообще все ясно, на парня только стоит посмотреть — вылитый сержант Арсений Костренёв, ДэМэБэ осень 87-го.

— Ты видел его? — воскликнул я. — Что, правда, похож на меня?

— Не то слово, — заверил меня Чебан. — Просто одно лицо, никакого анализа ДНК не нужно. Давай выпьем. Не каждый день у старого друга сын появляется.

Я проглотил водку, но эта рюмка пошла совершено по-иному, чем все предыдущие сегодня. Сразу зашумело в голове, поплыло перед глазами, как будто оказался превышен какой-то порог, после которого каждая капля имеет значение.

— Так это она тебе про сына рассказала? — спросил я Леху. — Тогда, пятнадцать лет назад?

— Не-а, — пьяно помотал головой Чебан. — О том, что сын у нее, я и так знал, что Андрюхой зовут, но то, что она считает его твоим, она и словом не обмолвилась. А то, что он Арсеньевич, и когда родился, я только на суде узнал. А как увидел, все стало ясно.

"Что ж не позвонил?» — хотел наехать на Леху я, но вспомнив историю наших с ним отношений, вовремя захлопнул рот. Это сейчас мы сидим, как когда-то, кореша не-разлей-вода, словно и не было пятнадцати лет пустоты между нами, только она, к сожалению, была.

— Слышь, Лех, — позвал я. — А что, парень этот, он здесь живет?

— Ну, да, — отозвался Чебан, — Там же, на Мерефе, в матернином доме со старой бабкой, Алкиной теткой.

— Я в смысле, что можно навестить его, встретиться с ним? — уточнил я.

— Да почему нельзя? — пожал плечами Чебан. — Здесь он, думаю, куда ему податься? Только — давай об этом завтра, а? Утро вечера завсегда мудренее, а то, честно, глаза уже закрываются. Айда спать, а, кореш?

— Айда, — согласился я. — Давай по последней и — спать.

Леха заснул сразу, а я долго еще не мог сомкнуть глаз, то следя за кружевной рябью лунного света, пробивающейся сквозь дрожание тополиной листвы за окном, то прислушиваясь к тревожным Лехиным стонам. Потом водоворот каких-то полусвязных мыслей о маме, Кирилле, о «новом» своем сыне Андрее все же захватил, закрутил меня, понес куда-то, и глубокая черная воронка сна захлопнулась над моим сознанием.

*****

Мне снилось, что мама умерла. Что Марина пришла в нашу старую квартиру в Строгино и открыла дверь своими ключами. «Наталья Ильинична-а!» — позвала она с порога и, не услышав ответа, прошла в спальню. Мама встретила ее, сидя на кровати, в одной ночнушке и накинутом на ее старчески заострившиеся плечи темно-фиолетовом халатике. «Во-первых, не Наталья, а Наталия, — фыркнула она Марине вместо приветствия. — Неужели так трудно запомнить? А во-вторых: ну, что, угробили бабку? Лежу тут одна, сил нет даже воды попить, и никто не звонит, никому я не нужна. Повалялась я так, повалялась, тут папа меня позвал, говорит: «Чего ты мучаешься, иди сюда, здесь лучше, на этом свете тебе делать больше нечего». Ну, я и ушла, ну вас к чертовой бабушке». Мама недобро смотрит на опешившую Марину исподлобья, потом ложится, вытягивает ноги, складывает руки на груди и закрывает глаза. «Наталия Ильинична! Наталия Ильинична!» — зовет ее Марина, но тщетно. Мамины глаза закрыты, ни один мускул не дрогнет на ее лице, — она так искусно притворяется, что создается полная иллюзия того, что мама умерла.

Звонок мобильного подбросил меня с постели. На часах был полдень, и звонила Марина. Удивительно, но я совершенно точно знал, что сейчас услышу.

— Арсюшенька, ты только не волнуйся, — раздались в трубке Маринины всхлипы. — Я пришла к маме, а тут… В общем, нет больше мамы.

Обостренное чувство нереального толкнуло, пространство, все ускоряясь, понеслось на меня. Черный двухклавишный выключатель на стене начал страшно увеличиваться в размерах, как если поворотом колесика мышки делаешь все крупнее фотографию на экране компьютера. Вот он уже прямо у меня перед глазами, чудовищно-огромный, вот он уже вокруг меня, то есть я внутри его. Я вижу все его исполинское нутро, планочки, пластиночки, прикрученные винтиками медные проводочки. И все это все растет, увеличивается, я уже внутри одного из проводов, среди молекул меди (медь по латыни — cuprum, я помню это), а мимо проносятся на маленьких велосипедиках посыльные-электроны, нежно сжимая в руках горошинку электрического заряда.

— Как она умерла? — спросил я Марину, с трудом выныривая из выключателя. — Когда?

— Видимо, во сне, — хлюпнула носом она. — А когда? Ночью, этой ночью, наверное, она еще не совсем… холодная. Я вызвала скорую, они, наверное, смогут точнее сказать.

— Да, пусть скажут точнее, — с непонятным чувством важности этой задачи сказал я.

Я представил, как мама, еще живая, лежит и слышит мои звонки, знает, что это звоню я, но не может ответить, и из моих глаз потекли слезы.

— Надо похоронить маму по-человечески, — говорю я. — Ты сможешь там организовать все без меня?

— Да, да, не волнуйся! — отвечает Марина. — Я все сделаю, не беспокойся об этом. Кирилл со мной, он поможет.

— Хорошо, созвонимся, — говорю я.

— Да, созвонимся, — отвечает Марина.

В трубке наступила тишина. Я отнял телефон от лица, но тишина неотлипаемо приклеилась к уху, пролилась внутрь, заполнила черепную коробку вязкой пупырчатой жижей. Не стало шелеста тополиных листьев и голубиного гугуканья за окном, громкого тиканья часов на стене, раздраженного ворчания старого холодильника на кухне. Не стало звуков, не стало ничего, наступила — пустота. Я вспомнил, как ранней весной 92-го умер отец. Денег тогда не было практически совсем, мы с Мариной еле наскребли нужную сумму, чтобы рассчитаться за все кладбищенские дела, на хоть мало-мальски пристойные поминки отдала всю заначку мать. Помню себя, стоящего над разверстой могилой на Митинском, помню стук лопат и тихое матюкание наткнувшихся на валун могильщиков. Я думал о том, как же мало времени за всю мою жизнь я общался с отцом, о скольком я еще хотел бы с ним поговорить. Я плакал, коря себя за то, как подростком стеснялся отцовых объятий, как стыдился лишний раз сказать: «Я люблю тебя, пап», считая это недостойными мужчины соплями. Было худо, очень худо, но такого ощущения пустоты, как сейчас, все-таки не было.

Меня вернул к действительности колокольные удары поворачиваемого в замке ключа. Как всегда радостно улыбающийся Колька вкатил отца на его тачанке. Леху не было видно за полном всякой снеди пакетом, из которого высоточным шпилем торчало горлышко вечной Хортицы.

— Во, дядь Арсений! А мы с батей уже в магазин метнулись! — с порога закричал Колька. — И мороженого снова купили, апельсинового!

Я поднял на него глаза, и парень сразу осекся.

— Ой, чего это вы такой, дядь Арсений? — забеспокоился он. — Случилось чего?

Из-за пакета выглянул встревоженный Леха, внимательно посмотрел на меня и повернул голову к сыну:

— Ша, не блажи! Похоже, кто-то помер.

Потом мы сидели с Лехой на кухне и молчали.

— На, выпей, — пододвигал мне рюмку Леха. — Выпей, полегчает!

Я взял рюмку, уже выпил почти, но снова поставил на стол.

— Нет, не буду, — решительно закрутил головой я. — Нельзя, ехать надо.

— Ехать? — изумился Леха. — Куда? Домой? Так ты же в розыске, твоя карточка, небось, на всех таможнях! Сразу после пересечения границы тебя и примут. С распростертыми, так сказать.

— А что делать? — поднял я на Леху безнадежные глаза. — Мне там надо быть, с мамой проститься. Я не могу не ехать.

Леха крякнул, с размаху махнул рюмку.

— Бать, ты помнишь Игорька Журбея? — подал из комнаты голос Колька. — Байку его про то, как они в прошлом году в Россию сгоняли?

— Как это? — навострил уши я.

— Да ты слушай его! — махнул рукой Леха. — Будто бы двое пацанов местных прошлым летом были у бабки одного из них в гостях. А живет та бабка верстах в тридцати от Харькова в деревушке — Пыльная называется. От нее до границы с километр, не более. И, дескать, все там местные спокойно через ту границу в Россию ходят. Ну, и эти двое тоже за приключениями потянулись, сходили, якобы, за кордон. Только я не верю россказням этим ни на грош. Знаю я цего Журбея и того байстрюка, который с ним — бездельники и ветрогоны, им соврать или даже стырить шо, как мне воды напиться.

— Они доказательство с той стороны принесли, — обиженно пробасил Колька. — Водку российскую и консервы.

— А то москальской водки и харчей у нас в магазинах нэмае! — всплеснул руками Леха. — О, нашли доказу богатую!

— Таких — нету, бать! — высунувшись на кухню, затряс головой Колька. — На тех харчах из России, что у нас продаются, обязательно надписи есть по-украински, состав, там, срок годности и все такое. А на тех все по-русски, ни словечка на мове, и марка акцизная на бутылке российская.

— Прямо ты сам видел! — скорежив губы, передразнил сына Леха.

— Видел и сам харч тот ел, — с уверенностью отразил выпад отца Колька. — Да и не главная это доказа.

— Не главная? — нахмурился Леха. — Не понял! А ну, колись!

Колька лукаво переминался с ноги на ногу, видно было, что ему и хотелось рассказать что-то, что вмиг сразило бы отцовский скепсис, и кололось получить за это по первое число.

— Ладно, бать, расскажу, только ты не сэрдся, — с совершенно обезоруживающей улыбкой своей согласился он. — Пацаны им тоже не поверили, так они позвали: «Айда с нами!», все и поихалы. Я тоже поихал.

— Ты?! — уперся руками в подлокотники Леха. — Поехал?! Ты ходил через кордон?!

Глаза его сверкали так, что казалось — из них сейчас вылетит по пуле и сразит нашкодившего отпрыска наповал.

— Не, бать, что я, совсем дурной? — обиделся Колька. — Я на этой, на нашей стороне лесопосадки посидел. Там лесопосадка такая, мы смотрели потом спутниковую карту, так граница прямо по ней идет. А пацаны, кто погорячее, с Журбеём на ту сторону сходили, до русской деревни — Вергилёвка называется — дошли и обратно вернулись.

Леха еще минуту испепелял Кольку глазами, но видимо, не найдя в действиях сына достойного серьезной предъявы состава преступления, снова осел в своем кресле.

— Так что же, Коль? — перехватил инициативу разговора с Лехиным сыном я. — Ты имеешь в виду, что граница там никем не охраняется, ходи кто хочет?

— Ага! — радостно заржал Колька. — Даже не обозначена никак. Столб только такой приметный стоит прямо у посадки. Провода на него с нашей стороны приходят и все, дальше никуда не идут. У него подпорка внизу, а сверху — укосина, точно как буква «К»! Его местные так «кордонным» и кличут.

— Ты че, собрался нелегально границу перейти? — вызверился на меня Леха. — Совсем с дубу лю-лю? Представляешь, что будет, если тебя прыймут?

— А чего будет? — переспросил я. — Думаю, не сильно хуже, чем если на таможне возьмут, а ехать мне так и так нужно. Не могу я с матерью не попрощаться, понимаешь ты это?

— Понимаю, — глухо отозвался Леха и замолчал, замер в своем кресле, будто думал какую-то непростую думу.

Потом налил рюмку, так же молча выпил, скосил глаза на сына:

— Собирайся. Проводишь.

Колька от восторга аж подпрыгнул. Я протянул Лехе «краба», он сильно, до боли сжал. Свободной рукой я обнял его, поцеловал в щеку.

— Спасибо, Леха! — сказал я, не стесняясь слез. — Дружба, водка, Цеппелины! Нет, не так: просто дружба, безо всякой водки и даже без Цеппелинов!

Сборы были недолги, через четверть часа все уже стояли в дверях.

— Кольк, ты вниз иди, — распорядился Леха. — Нам тут с дядей Арсением кой-чё перетереть трэба на прощання.

Колька понятливо кивнул, вышел на лестницу, прикрыл за собой дверь. Леха сидел в своей каталке и странно беззащитно глядел на меня. Кадык на его тощей шее ходил ходуном.

— Сень, брат, — хрипло произнес он, — тут такое дело. Ведь я, получается, мать твоего ребенка угробил. Ты прости меня. И твоя маманя… теперь, когда ты у меня в гостях… Ничего просто так не бывает, я только сейчас это понял. Это я виноват, ты прости меня…

— Дурак ты, — перебил я его. — Чего несешь? Эдак и я могу сказать, что трубку тогда бросил, ты с катушек соскочил и то, что потом пьяный в кювет улетел, это моя вина. И мама… Какая разница, где я находился, когда она умерла? Главное, что не рядом с ней. Ты ж сам вчера сказал: «Во всем в нашей жизни виноваты мы сами», и я в этом полностью с тобой согласен. Давай, не поминай лихом.

В машине я вытащил из сумки планшет, вышел в интернет. Быстро нашел сайт с Гуггловскими спутниковыми картами, открыл Харьковскую область.

— Ага, ага, вот тут это! — ткнул пальцем в экран Колька, с вожделением глядя на планшет. — Вот она, лесопосадочка, и вот даже тень от «кордонного» столба видать. Поехали, я типа вашим штурманом буду!

И он, по-хозяйски утвердившись на пассажирском месте, прищелкнул ремень безопасности и устремил сосредоточенный взгляд сквозь лобовое стекло, явно ощущая себя как минимум Даниэлем Эленой — верным навигатором великого Себастьяна Лёба. Я улыбнулся про себя и бросил прощальный взгляд на старый дом с кичащейся своей молодостью блестящей табличкой «Вулыця Гоголя, 43» на обветшалом углу. В раме окна третьего этажа гордым седым грандом на полотнах старых испанских мастеров сидел Леха Чебан и красными от сдерживаемых слез глазами смотрел на меня. Я сдержанно кивнул ему: «Пока! Может, свидимся», и он в ответ поднял вверх раскрытую ладонь с длинными прокуренными пальцами.

Мы отъехали от дома, и по знакомой уже мне дороге выехали к перекрестку с улицей Гагарина.

— Так, направо, — дал уверенное указание Колька.

— Не, погоди, — ответил я, включая аварийку. — Направо — это к Харькову?

— Ну, да, — утвердительно кивнул мой штурман. — Нам же через Харьков и туда, дальше. А что?

— Ну, во-первых, сейчас рано еще, — пояснил я. — Нам до места сколько ехать? Часа полтора — два? А через кордон идти надо ночью, так чего там зазря полдня светиться? Потом, надо понять, где машину лучше бросить. И еще дельце у меня одно есть в ваших краях, на Мерефе.

— Тю-ю, на Мерефе? — удивился Колька. — А шо там у вас на Мерефе?

— Да человека одного надо бы повидать, — сказал я. — Ты случайно там такого Андрея Сороку не знаешь?

— Кого?! — подпрыгнул в кресле Колька. — Сороку? Да кто ж его не знает? У нас тут все друг друга знают, а уж этого-то — каждая собака! Дядь Арсений, простите, а какой у вас может быть интерес до того Сороки?

— А что? — чувствуя подвох, переспросил я. — Почему у меня не может быть к ему интереса?

— Да это ж пьянь беспробудный! — фыркнул Колька. — Он как года три назад из тюрьмы вышел, так снова не просыхает.

— Из тюрьмы? — переспросил я, чувствуя, как сжимается сердце. — А за что он в тюрьму-то угодил?

— Он и приятель его — такой же зюзя, кстати Журбея старший брат — палатку ночью подломили, — усмехнулся Колька. — Бухла взяли, закуси, и рядышком сели выпивать. Там же повырубались, менты их тепленькими и повязали.

— Боже! — схватился за голову я. — Какой кошмар! Knиgolub.net

— Во-во, и я говорю! — подхватил, не зная причин моего отчаяния, Колька. — Что вам может быть до этого Сороки?

— Да ты понимаешь, родственник у него в Москве есть, у меня в компании работает, — начал на ходу сочинять я. — Узнал, что я еду в Змиёв, привязался, передай, мол, деньги Андрею.

— И что, много денег? — насторожился Колька.

— Да нет, немного, — пожал плечами я. — Три тысячи долларов.

— Скока-а?! — взвился Колька. — Да вы представляете, что будет, если эта алкашня получит в руки три тысячи баксов?! У него когда денег нет совсем, он же не пьет, почти нормальный становится. А дай ему такие деньжищщи, он месяц торчать будет, подохнет от водки! Если, конечно, по башке ему собутыльники не дадут и все деньги не поотбирают. Этот родственник ваш точно добра Сороке не желает! Да и странно, что это за родня у него, откуда взялась?

— Ну, не знаю, — с деланым равнодушием ответил я. — Так что же мне с деньгами-то делать? Я обещал предать…

Во, я придумал! — обрадованно закричал Колька. — Вы их бабке его, тети Аллы тетке старой отдайте. Живут они бедно, она их ни в жизнь Андрюхе на пропой не отдаст! Да и не найдем мы его — где он шляется — чы на Мерефе, чы в Змиёве? А бабка всегда дома.

— О то ж, — совершенно автоматически повторил я подслушанную у Лехи Чебана непонятную фразу. — Поехали.

Дом, в котором жил Андрей Сорока, оказался утлой хибарой, стоящей на заштатной улочке на окраине Мерефы, уныло тянущейся вдоль железной дороги. Я оставил Кольку в машине, и пошел к калитке. Звонка не было, и я постучал — раз, два, но никто не откликался. Уповая на то, что за воротам нет какой-нибудь особо вредной сторожевой псины, которая голос не подает, а сразу вцепляется незваному гостю в горло, я толкнул калитку. И тут дверь хибары открылась, и на крыльцо вышла старая, но с виду крепкая еще женщина, чем-то неуловимо похожая на девушку Аллу Сороку, какой запечатлела ее моя память.

— Ой, мамочки! — воскликнула женщина, хватаясь за сердце. — Напугали вы меня! Стучаться надо, не учили вас?

— Я стучался, — извинительно ответил я. — Вы не услышали, должно быть.

— Не услы-ышала! — передразнила меня бабка. — Я еще не такая древняя, в глухоте замечена не была. Кто такой, чего надо?

— Я из Москвы, у меня работает…, - начал было я ту же байку, что сплел Кольке, но тут понял, что уж о ком — о ком, а об племяшовой, суть, собственной родне, бабке лапшу на уши навешать вряд ли удастся. — Один человек, который велел вам с Андреем денег передать.

— Денег? — изумилась бабка. — Нам с Андреем? Мабуть ты, мил чоловик, з глузду зъихав[iii]?

И тут, все время разговора подслеповато щурясь на мое лицо, она всплеснула руками и застыла, закрыв ладонью рот. Я посмотрел в ее расширившиеся глаза и утвердительно покивал головой.

— Так вот ты значит какой! — протянула, наконец, бабка. — Алка всю жизнь тебя ждала, пока Чебан ее не угробил.

— Я не знал, — ответил я. — Вчера узнал только.

— Понимаю, — кивнула бабка. — Ну, что, в дом пройдешь?

— Нет, — сказал я. — Тороплюсь я, мама у меня в Москве умерла.

— Царствие ей небесное! — перекрестилась старуха. — Как звали матушку-то? Я в церковь пойду, свечку по ней поставлю. Родня все-таки.

— Наталия Ильинична, — ответил я. — А вас, простите, как зовут?

— Катерина я, — кивнула бабка. — Катерина Богдановна.

— Катерина Богдановна, вот деньги, возьмите, — протянул я ей конверт. — Здесь три тысячи долларов, двадцать пять тысяч вашими деньгами, у меня сейчас больше нету. Вы возьмите, не возражайте, только чтоб на пользу пошли. Андрей, слышал я, не очень правильный образ жизни ведет.

— Да куда уж там! — махнула рукой старуха. — Такое дело, безотцовщина. Мать-то его в руках держала, а уж как ее не стало, мне за ним уж было не углядеть. А так он хороший мальчик, умный, добрый. Но вот сначала водочка, потом тюрьма, и — покатился. А еще-то у тебя, Арсений, дети есть?

— Есть, — ответил я. — Тоже сын. Тоже раздолбай.

— Ну, значит, судьба у тебя такая, — вздохнула бабка, — не иметь от детей счастья. Карма называется. А хочешь, я тебе его карточку покажу?

Бабка снова нырнула в невысокую дверь и вернулась, держа в руках небольшую фотографию. С нее на меня улыбался совершеннейше вылитый я, такой, каким я был в конце школы, и даже точно так же, как у меня, чуть выше левой поднималась при улыбке правая бровь.

— Восемнадцать тут ему, перед армией, — сказала бабка. — Сейчас-то он совсем другой, без слез не взглянешь.

Я кивнул, вернул фото назад. Разговор оборвался, говорить, вроде, было больше не о чем.

— Я деньги возьму, — наконец, решительно тряхнула головой старуха. — Не потому, что считаю, что ты их должен, ничего ты не должен. Ты не знал. Я Алке сколько раз говорила, чтобы сообщила тебе, но она ни в какую. Говорила, если бы я ему была нужна, он и так вернулся бы, а навязываться сама и навязывать ребенка я не буду. Мол, сама я решила оставить, и сама буду за это отвечать. Возьму, потому что вижу, что от души, и потому что очень уж нужно. Я его на эти деньги лечиться сдам, в Харькове клиника хорошая есть. Он сам хочет, но деньги нужны, а где взять, если он пропивает все? Замкнутый круг. А так, глядишь, вырвемся мы из него.

— Ну, слава Богу, — сказал на прощание я. — Очень рад, что у моего сына такая бабушка, как вы, Катерина Богдановна.

— Да скажешь уж! — махнула на меня рукой старуха, расцветая в улыбке. — Ну, что ж, спасибо, что заскочил, лучше поздно, чем никогда. А теперь езжай с Богом.

И она осенила меня широким, размашистым крестным знамением.

*****

За всю дорогу от Мерефы до Харькова я не произнес ни слова. Колька, пребывавший в еще более, чем обычно, приподнятом настроении, может, и рад был бы поболтать, но чувствовал, что я не в духе, и тоже молчал. И только въехав в город, мы вынужденно разговорились, потому что нужно было найти, где на неопределенно долгое время оставить Субару. Выяснилось, что Колька знает укромную стоянку в одном из спальных районов, куда сторож за двести гривен согласился пустить нас на постой со словами: «Да пусть хоть год здесь стоит!» Дальше предстояло двигаться на перекладных, сначала до Харьковского автовокзала, потом на автобусе, идущем в Стрелечью, а последний участок дороги через Пыльную до границы — и вовсе пешком.

— Ну, что, выходим? — после обсуждения маршрута засобирался Колька.

— Погоди, — остановил торопыгу я. — Еще одно дело осталось. У тебя паспорт с собой?

— Ну да, взял на всякий случай, — недоуменно ответил Колька. — Не на рыбалку, на границу все-таки идем.

— Давай сюда.

По планшету я определил нахождение ближайшего нужного мне в Харькове заведения, и через десять минут мы подъехали к подъезду с вывеской «Нотарiальна контора». Я снова оставил изумленно взиравшего на вывеску Кольку в машине, и вышел. Вернулся я минут через тридцать, молча сел за руль и вернулся на стоянку. Там поставил машину в дальний тихий уголок у заросшего высоким кустарником забора, и только тогда повернулся к недоумевающему Кольке.

— На, держи, — сказал я, возвращая ему его паспорт и толстую пачку документов в придачу. — Теперь эта машина твоя. Вот, смотри, тут генеральная доверенность на твое имя, на ее основании ты можешь делать с ней, что хочешь. Вот все документы на нее, они российские, но с доверенностью ты можешь переоформить ее по всем вашим местным правилам. Но — чтоб ты понял — я отдаю ее тебе не для того, чтобы ты на ней катался. Считай, что это не машина, а деньги. Ты должен ее продать, и на вырученное решить ваш с отцом жилищный вопрос. Новая она стоила пятьдесят семь тысяч, да еще обвесов, парктроников и прочего барахла в ней на трешку. Короче — шестьдесят. В Москве она сейчас улетит за сорок. Харьков — не Москва, но за тридцатку, думаю, всяко уйдет. Продавайте вашу хавиру, добавляйте деньги за машину, и новый год будете с батей встречать в нормальном жилье. Только чтоб на первом этаже, или с лифтом.

Колька вытаращенными глазами смотрел то на меня, то на пачку документов в своей руке.

— Алё-о! — потряс я его за плечо. — Ко-оль! Ты понял, что я тебе сказал?

— Да, да, понял! — закивал Колька. — Но — как это? За что?

— Да просто так, — скромно улыбнулся я. — За дружбу. Есть, вишь, такая штука — дружба. Только отцу не говори, пока машину не продашь, а то он в таких делах щепетильный, распсихуется.

— О, да! — радостно заулыбался Колька. — Я его знаю!

Он снова, как в первый день, с восхищением осторожно провел ладонью по торпедо машины.

— Батя меня убьет! — оглядывая салон, мечтательно протянул Колька.

— Не убьет, — подмигнул я ему. — Куда он теперь за тобой, на тачанке-то?

— Во, точно! — подхватил Колька. — А что если, прежде, чем продать, я недельку на ней поезжу? Как вы думаете, дядя Арсений?

— Я думаю, что это не очень хорошая идея, — нахмурился я. — А если разобьешь? Или угонят? Ведь страховки на тебя нету.

— Да, черт, что это я? — влепил себе ладонью в лоб Колька. — Это ж не машина, это деньги на квартиру для бати! А я — поездить, поездить! Как маленький!

— Ладно, нэ журысь, хлопэць! — засмеялся я, трепля Кольку по волосам. — Большой ты уже, большой. Больше, чем даже тебе кажется!

Колька благодарно взглянул на меня. Я отдал ему ключи от машины, и он сам поставил ее на сигнализацию. Я с улыбкой понаблюдал, как он долго не мог определиться, в какой карман спрятать ключи, и мы покинули тенистую стоянку. Скоро мы были на автовокзале, автобус до Стрелечьей отходил через пятнадцать минут. Еще через час тряской езды в раскаленном автобусном нутре водитель объявил: «Остановка Глубоковский сельсовет, сворачиваем на Стрелечью. Кому там до Пыльной, выходьте!» Я растолкал закимарившего Кольку, и мы вышли. Обдав нас душным солярочным выхлопом и пересушенной пылью с обочины, автобус уехал. На покосившемся указателе было написано: «Пыльная — 5 км». Я крякнул, поудобнее пристроил на плече сумку, и мы с Колькой двинулись вперед.

Когда мы дошли до Пыльной, было полдевятого вечера, начинало смеркаться. Деревня представляла собой одну единственную улочку, уставленную хатами, по сравнению с которыми домик Сорок в Мерефе казался особняком. Улочка бодро начиналась от развилки дороги, по которой мы пришли, и вдруг, словно испугавшись близости границы, резко загибалась в обратном направлении. Не было видно не души, лишь разнопестрые куры значительно похаживали за плетнями, да перебежала один раз дорогу прищуренная грязная кошка.

— Вот сюда, — указал Колька в узкий проход между двумя плетнями прямо на развороте улочки. — Аккурат здесь тропинка, по которой они за кордон шастают, и начинается.

Я с трудом протиснулся между задиристыми плетнями, и мы вышли к размежеванным огородам. Менее, чем в полукилометре начиналась лесопосадка, между деревьями чернела буква «К» старого деревянного столба.

Вон он, кордонный столб, видите? — зашептал мне в ухо, дергая за рукав, Колька. — Все, это граница. А вон в поле видите холмик? Это погреб ничейный, что-то вроде схрона. Там кто идет через кордон, темноту пережидают. Мы тот раз там долго сидели, а вам часочек переждать, пока совсем стемнеет. Ну, дядь Арсений, я пошел? А то на последний автобус из Стрелечной не успею, батя сильно заругается, если до ночи не вернусь.

Я обернулся к Кольке, посмотрел, и неожиданно для самого себя вдруг крепко обнял, прижал к груди его вихрастую голову. Господи, какое, оказывается, это может быть счастье, иметь все правильно понимающего и делающего взрослого сына, искренне любящего и почитающего родителей! Но — карма, как сказала Катерина Богдановна, моя несостоявшаяся теща. Я отпустил засмущавшегося Кольку, протянул ему руку.

— Ну, давай, Чебан младший! — улыбнулся я. — Спасибо за помощь. С машиной сделай все, как надо, ладно? Батю береги. Все, я пошел.

— Ни пуха, дядь Арсений! — напутствовал меня Колька, крепко пожимая мою руку.

— К черту! — ласково послал его я.

*****

Схрон был даже не погребом, а чем-то вроде блиндажика, сохранившегося, может, даже и с войны. Внутри были вырытые в земле лавки, покрытые перевитыми наподобие плетня ветками, маленький дощатый стол. Свет проникал в схрон только через низкую дверь, и сейчас, после заката, внутри было совсем темно. Я посветил себе предусмотрительно встроенным в айфон фонариком, бросил в угол сумку, бухнулся на лавку. Отвыкшие от пеших эскапад ноги гудели, и возможность отдохнуть перед куда как более длинным переходом представлялась более чем к месту. Я достал планшет, открыл сохраненную спутниковую карту. Пацаны после перехода границы забирали вправо, на восток, к Вергилевке; мне же нужно было держать курс практически на север, в направлении Устянки, откуда начиналась дорога, приводящая на трассу М2. До Устянки с учетом того, что нужно было огибать небольшое озерцо, было километров восемь-девять, и все полями. Дальше до трассы было вдвое дальше, километров 15, но там был шанс поймать попутку. Я настроил навигатор на пеший маршрут, задал взятые со спутниковой карты GPS координаты Устянки. «Маршрут построен! — отчиталась женщина-навигаторша. — Время в пути один час тридцать семь минут».

— Ну, это как получится, — ответил я излишне оптимистично оценивающей мои способности ходока программе, закрыл глаза и моментально уснул.

Меня разбудил звонок Марины.

— Ты не звонишь, я беспокоюсь, — сказала она. — Как у тебя дела? Ты все еще у своего товарища в Харькове?

— Да, куда мне деться, — совершенно органически соврал я, глядя на часы — была половина двенадцатого. — Как там дела с мамой? Что говорят врачи? Причину смерти установили?

— Остановка сердца, вызванная острой сердечной недостаточностью в результате ишемической болезни, — ответила Марина, видимо, читая по бумажке. — Врач посмотрел мамину медицинскую карту и сказал, что вскрытие делать смысла не видит.

«Вот и хорошо, — подумал я. — Нечего в маме руками копаться!»

— Мне уже выдали свидетельство, — продолжала Марина. — Дата смерти записана сегодня в 02–00.

— Когда же тогда хоронить можно? — спросил я. — Третий день это у нас когда?

— Похороны послезавтра в одиннадцать часов, — ответила Марина. — Я уже обо всем договорилась.

— Это хорошо, это очень хорошо, — на автомате проговорил я, соображая, что я всяко должен успеть добраться до Москвы хотя бы к вечеру завтрашнего дня и, значит, на похороны, вроде, успеваю.

— Что хорошо? — не поняла Марина.

— Да это я так, — отмахнулся от вопроса я. — Хорошо, что обо всем договорилась. Я представляю, как тебе тяжело сейчас одной. Ты молодец.

— Я ничего, я не одна, — принялась бодриться Марина. — Я с Кириллом, знаешь, как он мне помогает!

— Догадываюсь, — скептически отозвался я. — Ладно, пока, целую. Мне пора.

— Куда пора? — зацепилась за неосторожное слово Марина.

— Спать, — чертыхнулся про себя я. — Спать пора, здесь люди рано ложатся, электричество экономят.

— Правда штоль? — недоуменно переспросила Марина.

— А то что думала? — с неожиданно вскипевшей в груди злобой огрызнулся я. — Здесь вам не Москва.

Марина обиженно и непонимающе замолчала. Давешняя неявная мысль стукнулась изнутри в висок, и я уже более миролюбиво поинтересовался:

— С обыском так и не приходили?

— Нет, никого не было, — воодушевилась Марина. — Может, пронесет?

— Может, пронесет, — эхом ответил я, неожидано понимая, что не приходили по этому поводу и в офис — Леночка непременно поставила бы меня в известность.

Пора была выходить. Я снова приладил на плече сумку и взялся за дверную ручку. Потом передумал, снял сумку и набрал номер Дарьи. Последний раз контакт у нас был вчера поздно ночью, как раз после того, как я поговорил с Мариной. Пока Леха копался в холодильнике, я послал ей короткое СМС: «Првт! Как ты?» Через пять минут пришел ответ: «Похоронила маму. Записали — несчастный случай. Тошно. Набери завтра?» Я послал в ответ ОК и грустный смайлик. А с утра, огорошенный известием о смерти своей матери, о том, что обещал позвонить Дарье, я совершено забыл. А теперь ее номер был недоступен. Я вздохнул, и вылез из схрона. После его угольной черноты августовские звезды светили, как люстра в Большом театре. Я тревожно закрутил головой: ведь если вдруг те-кому-надо наблюдают за мной, то видно им сейчас так же хорошо, как и мне. Благо еще не было луны, а то я был бы сейчас, как как выступающий на арене цирка, когда на него направлены лучи всех софитов — он не видит никого, его — все. Я поежился, и двинулся к темнеющей невдалеке стене лесопосадки. Между темной травы отчетливо белела ниточка нахоженной тропинки. Я ступал осторожно, заглушая в ушах тревожно саднящую тишину. За каждым кустом мерещилась засада, за каждой черной кочкой в поле — снайпер. За четыреста метров, отделяющих схрон от линии деревьев, я так себя издергал, что не заметил кордонный столб и буквально уткнулся носом в его нагретый за день солнцем шершавый бок. Все, граница. Я обернулся, но кругом была тишина, никто не следил за мной, не подкарауливал. «Пока, Украйна! — подумал я. — Тобто, до побачэння!» Вспомнились слова Ведецкого про пересечение вождем революции границы по льду Финского залива: шуточка-то оказалась вещей! Я усмехнулся, хлопнул ладонью по округлости столба, подкинул на плече сумку, и зашагал прямо вперед, в темноту.

Путь мой шел по полям, в это предосеннее время уже сжатым. Под ногами то трещала сухая стерня, то мягко пылил поднятый под зиму чернозем. Время от времени я поглядывал на навигатор, но он знай показывал себе «прямо», и только редко-редко уменьшалось на одну-две минуты оставшееся до точки назначения время. С какой-же скоростью нужно было нестись, чтобы уложиться в отведенные навигатором «час тридцать семь»? Ну, да, это же, надо полагать, по асфальту, по пахоте скорость не в пример ниже! Я шлепал уже сорок пять минут, а навигатор обещал еще час двадцать. М-да, ходок из меня, как из сумотори фигуристка… Да еще сумка, зараза! С непривычки начало ломить переднюю поверхность голеней, пришлось еще сбавить ход. Нужно было перестать ужасаться тому, как далеко еще идти, отвлечься от болезненных ощущений, настроить ровный шаг. Самый лучший фон для этого — о чем-нибудь думать.

О чем? О том, что мама умерла, так и не увидев на прощание сына? О том, что дома с большой степенью вероятности ждет тюрьма? О том, что один сын вырос алкоголиком, а второй — просто черт знает чем, а на сдачу еще и наркоманом? Что, в свою очередь, не у всякого, даже очень непутевого сына получится не удостоить престарелую мать перед смертью не только лицезрением, но даже и разговором? О том, что все, происходящее со мной, не результат ли это какой-то жизненной ошибки, которую можно охарактеризовать модным и емком термином «системная», то есть неисправимой, фатальной? Правда, под аккомпанемент таких мыслей не «весело шагать по просторам» — вешаться хорошо. Ладно, оставим мрачные мысли хотя бы до завтрашнего дня.

Так о чем? О любви-с? Разве что… Хотя, любовь — тоже тема грустная. Когда она взаимна — это постоянно благоухающий букет прекрасных цветов, когда же нет… Вон, Соро…, то есть, Алла, Аллочка. Получается, любила тебя, болвана, всю жизнь, сына от тебя родила. Да, ты об этом не знал (правду сказать, и знать не хотел), но ей-то от этого не легче было, а наоборот, еще более беспросветно, безнадежно… И погибла-то она так глупо, никчемно не оттого ли, что не видела света в конце тоннеля, и неосознанно, исподволь шла к тому, чтобы побыстрее точку поставить? Вот и исполнилось… Интересно, а как сложилось у той чернокожей девочки, Джой? В Москве ли она до сих пор или уехала домой, в Соуэто? Боже, ведь у нас с ней был незащищенный секс и, прощаясь, она говорила: «Если мне повезет, и я забеременею от тебя»… Господи, может, у меня где-то растет еще один сын, голубоглазый и очень, очень смуглый? Если Джой назвала его по имени, которым я тогда представился, тогда он — Ноууан Арсеньевич? Блин, бред какой-то! Хотя, почему бред?.. Бред то, что женщины тебя любят, рожают от тебя детей, но это проходит как-то мимо тебя, стороной, как будто ты не имеешь к этому никакого отношения. Ловко устроился, нечего сказать!

Интересно, а сам-то ты кого любил в этой жизни? Сильно, по-настоящему, наотмашь, безоглядно, навсегда? Может, эту постоянно щурящуюся Леночку Воротникову, которой ты признался в любви в шестом классе? Но потом ты понял, что ее казавшееся тебе таким милым постоянное близорукое прищуривание — это ужасно, и перестал смотреть в ее сторону ровно тогда, когда она начала поглядывать в твою. А ведь это была твоя первая любовь, как никак… Или Ирку Чуприну, которая занимала все твои мысли в старших классах? Это было уже взрослое, осознанное чувство, ты стремился к ней, не как к бесплотному идеалу, а как к существу противоположного пола. Но она была старше и глядела на тебя, как на недоросля, ничего, более, чем дружеского, между вами не допуская. Правда, она стала-таки стала твоей первой женщиной. Вы встретились случайно в жаркий августовский день послешкольного лета, не видевшись до этого с выпускного. Ты только что сдал последний экзамен в свой институт, она — в свой. Вы оба стали студентами и были счастливы, ведь впереди была новая, огромная, бескрайняя жизнь. Решили отметить. Было сладкое вино «Тамянка» в каких-то диких количествах, а потом она поцеловала тебя. Потом случилось то, о чем ты даже мечтать не мог, а утром ты проснулся со страшной головной болью, но совершенно счастливый. Ирку родители на следующий день услали в деревню к бабке, первого сентября вместе со всем курсом уехал на месяц на картошку ты, так что увидел ты ее только в середине октября. И она сказала тебе, что выходит замуж за серьезного и взрослого человека (кстати — милиционера), и попросила то, что было между вами, побыстрее и понадежнее забыть. Не знаю, может быть, у тебя это и произросло бы в настоящее и большое чувство, но — не случилось.

Зато уж, наверное, ты любил свою жену Марину? Нет, ну, конечно, любил. Нельзя прожить с человеком почти четверть века, не любя его. Правда, ваша стремительная, меньше, чем через три недели после знакомства, помолвка была вызвана — по крайней мере, у тебя — не искрометностью внезапного чувства, а более прозаическими причинами. Целый год, предшествующий встрече с Мариной, у тебя был роман с Наташей — женщиной, почти на десять лет старше тебя, матери двоих детей. Это были странные отношения, но когда ты был с ней, ты был счастлив. Потом ты уехал на две недели в отпуск в Крым, а когда вернулся, Наташу словно подменили. Оказалось, что за это время кто-то умудрился перезавоевать — если не сердце ее, то как минимум тело. Ты хотел забыть ее, но не получалось, в тебе бушевала ревность. А, может, досада, что бросил не ты, а — тебя? Как бы то ни было, ты кипел, страдал и добивался. Ты встречал ее с работы и дарил букеты, стоившие гораздо больше ее месячной зарплаты. Но все было бесполезно, и не потому, что Наташа любила другого. Нет, просто, случайно с кем-то переспав, она восприняла это, как знак к необходимости порвать неестественную и совершенно бесперспективную связь с тобой. Но ты этого понять не мог и не хотел, и чтобы вернуть себе эту женщину, ты предложил ей… руку и сердце. Наташа долго смотрела тебе в глаза, ничего не ответила, но эту ночь она снова повела в твоей постели. Утром ты снова был счастлив, но потом пришли мысли о том, что ты будешь всю жизнь делать с женщиной настолько старше себя и двумя ее детьми? Неизвестно, как бы ты поступил, если бы Наташа предложила «ответить за базар», но она этого не сделала. Отношения начали стремительно умирать, а через две недели ты встретил Марину, и понял, что от добра добра не ищут.

Так любил ли ты ее? Так, как других до (и после) нее, с фонтанами, фейерверками, полыхающим костром чувств и эмоций — точно нет. Это вышел несильно, но долго горящий огонь, подпитываемый постоянно подбрасываемыми в него поленьями совместно нажитых детей и имущества, сучьями решаемых жизненных проблем, ветками прожитых вместе лет. Как человека, мать, хозяйку дома, верную, заботливую, тактичную — конечно, да. Вот если бы еще Кирилл не уродился таким… Но история не дружна ни с какими «если». Кирилл вырос тем, кем он есть, и я чувствовал, что не головой и не сердцем, но каким-то третьим органом чувств возлагал ответственность за это на Марину: увствовал, знал, что это неправильно, но ничего не мог с этим поделать. А теперь в этом странном, неестественном, но тем не менее случившемся соревновании, выборе «за кого ты, с кем ты?» Марина выбрала Кирилла. Наверное, она и вовсе не видела в этом самого выбора, но для меня он был. Безусловно, Кирилл был главным «поленом», горящим в нашем с ней костре, и вот теперь это полено с треском догорало. Еще бы, ведь половину срока вашего супружества ты любил другую женщину! Да, если кого-то ты и любил по-настоящему в этой жизни, то это была Ива. Вот только странно, как ты смог так быстро и бесповоротно разлюбить ее, как бритвой отрезало? Разве так бывает с большой, настоящей любовью? Может быть, все-таки не любовь была это, а банальная месть ее мужу, твоему врагу? И как только объект приложения мести исчез, исчезла и жажда мести, ошибочно принимаемая за любовь? Так любил ли ты кого-нибудь по-настоящему в своей жизни? Способен ли ты вообще на такое великое, вселенское, шекспирианское чувство? А как же быть с Дарьей? Ведь очень похоже на то, что она любит тебя, любит, как любила Сорока, как любила тебя в тот вечер Джой. Ответа не было.

Не знаю, до чего бы я додумался еще это звездной ночью, шагая по бескрайним полям белгородчины, если бы слИваот меня не блеснула гладь воды. Ага, это было то самое маленькое озерцо, которое лежало на моем пути, и значит, цель была уже рядом! Я прибавил шагу, и через четверть часа был в Устянке. Ура, первый этап пройден! Правда, до трассы было еще полтора таких конца с гаком, но лиха беда начало! Я не-ле-галь-но и при этом успешно пересек государственную границу, это вам не хрен собачий! А дома и стены помогают. Ноги гудели, но я решил не останавливаться. Из Устянки начиналась асфальтированная дорога, и шагать по твердому было не в пример сподручнее. Я принялся петь разные песни, сначала про себя, потом тихонько вслух, вполголоса, потом чуть не во всю глотку, как дома в душе. Не удивительно, что тарахтенье мотоциклетного мотора за спиной я услыхал только тогда, когда старый «Урал» с коляской уже чуть не поравнялся со мной. За рулем сидел нахохлившийся дед в танковом шлеме.

— Подвезти? — буркнул он.

— Ага, — ответил я. — Чего без света-то едем?

— Кумулятор дохлый, — объяснил дед. — Светат уже, чего свечку зря палить? Садись, давай.

Я забрался в коляску, укрылся холодным пологом.

— Вы до трассы? — спросил я.

— Дальше мне, — ответил дед. На ту сторону, в Октябрьский. Тебе до трассы? Ну, покимарь, аппарат старенький, полчаса трусить, не меньше.

Я воспользовался советом и сразу отрубился. Когда на перекрестке с трассой М2 старый байкер растолкал меня, была ровно половина четвертого. Сначала я питал надежду, что сразу поймаю попутку аж до самой Москвы, но быстро понял нереальность этой затеи. Только через час на мою поднятую руку остановился «жигуль» с украинскими номерами, согласившийся подбросить меня до Белгорода. Водила объяснил, что местные чужаков не любят, а раз ты голосуешь на трассе — значит, чужой. Что остановится какой-нибудь дальнобойщик, еще менее вероятно, жизнь — не кино «Брат-2», и Россия — не Америка. Выходило, что ехать надо на автобусе, и на автовокзале в Белгороде я вышел. Было 6 утра, автобус отправлялся в 12–40, и все это время я промучался, пытаясь полноценно поспать, в жестком и неудобном вокзальном кресле. Зато в комфортабельном автобусе я оторвался. Правда, в каком-то неспящем уголке мозга всю дорогу ворочалась та самая неясная мысль, к концу маршрута оформившаяся во вполне законченный вовод: обыска ни дома, ни в офисе не было не случайно. Все, что нужно, ищущие нашли на даче и прекрасно знали, что больше нигде ничего интересного нет. Правда, что все это — тщательно спанированная заказуха, было ясно и так, и никакого нового конкретного знания по поводу того, кто он, дергающий за ниточки заказчик, это новое знание не добавляло.

Я прибыл на Курский вокзал в два ночи. Метро уже не ходило, и я взял такси. В Строгино я был в три, потратив на дорогу от Змиёва до Москвы на эдаких весьма своеобразных «перекладных» больше полутора суток. Дарьин телефон все это время был недоступен.

*****

Я отпирал дверь родительской квартиры со странным чувством. Явственно представлялось, что на звук ключа сейчас поспешит в прихожую мама, увидит меня, улыбнется, скажет: «Ну, привет, привет, пропащий!», обернется, через плечо крикнет: «Андрюша, иди, нас сын пожаловал визитом!» Отец с неизменной газетой в руках (раньше «Правда», в последние годы — «Аргументы и Факты») появится в проеме двери, глядя на меня своими добрыми старыми глазами поверх очков, скажет: «Привет, Арсений, сынок! Что ж так долго к нам не заглядывал? Мы с матерью совсем тебя заждались». Но открывшаяся дверь встретила темной пустотой, и видение исчезло. Я разделся, включил свет. Все как всегда, только зеркала занавешены. Я прошел в спальню. Две сдвинутых рядом кровати аккуратно прибраны, застелены покрывалами. На левой спал отец, а на этой, правой, мама. Все так же на прикроватной тумбочке портреты — отца и мой — в старомодных рамках из плексигласа, все так же змеится, перевиваясь и спутываясь, телефонный провод к красному аппарат тут же, рядом с портретами. Я представил, как мама глядела на телефон и ждала звонка. А, может, и не ждала, ведь, похоже, смерть пришла к ней внезапно, во сне… Да неважно, ждала или нет, все равно я должен был звонить маме, когда ей было плохо, или могло быть плохо, а лучше — быть рядом. Но меня не было. Я присел в изножье кровати и заплакал. После слез полегчало, но колючий комок в гуди — то ли чувство вины, то ли стенокардия, — не проходил. На всякий случай я хватанул внеочередную порцию Валиного таблеточного коктейля, и от него ли, под действием ли самовнушения, помогающего даже пустышке-плацебо излечивать наши хвори, боль отступила.

Мои детские воспоминания о маме напоминают старое черно-белое кино, которое любитель-оператор, не вынимая пленки из камеры, снимал на протяжении многих-многих лет: они так же дискретны и в то же время самодостаточны, как каждая отдельная сцена на такой пленке. Впервые я вижу себя с мамой, наверное, года в четыре или чуть больше. Я лежу на кровати днем, и знаю, что мама хочет, чтобы я уснул, — наверное, после обеда. Я спать не хочу, но мама сидит в ногах и не уходит. Я пытаюсь убедить ее, что сплю, закрываю глаза, притворяюсь спящим. Жду — долго, минут пять. Прислушиваюсь — тихо, должно быть, мама ушла. Я приоткрываю глаз, и мама со смехом треплет меня по голове. «Как ты узнала, что я не сплю?» — изумляюсь я. «Взрослые знают, как выглядит тот, кто спит, а как тот, кто притворяется, — смеется мама. — Если ты сейчас заснешь, то когда ты проснешься, я расскажу тебе, в чем разница». Заинтригованный, я засыпаю, но рассказала ли мне мама обещанный секрет, уже не помню.

Вот сценка из детского сада — значит, мне лет шесть или около того, потому что что в сад меня отдали за год до первого класса, чтобы привить толику столь необходимой в школе социализированности. Зимой во время прогулок я наладился есть снег и, видимо, указания воспитателей не делать этого не возымели на меня должного воздействия, потому что я хорошо помню, что с этим вопросом со мной разбиралась мама. «Ты зачем ешь снег?» — спросила она. Что я ответил, я не помню, может, и ничего, а просто набычился по детскому обыкновению. «Раз тебе так нравится снег, то когда мы придем домой, я сделаю тебе бутерброд со снегом», — сказала мама. И вот тут — это я почему-то помню очень хорошо! — я засмеялся и сказал, что делать бутерброд со снегом — это страшно глупо. На что мама возразила, что, по ее мнению, это не глупее, чем есть снег просто так, без хлеба. Не помню, чтобы я еще ел снег.

Следующая сцена: я уже постарше, лет шести-семи. Под самый новый год я умудрился здорово простудится — может, лопал-таки втихаря снег? Температура была такая, что я бредил, и в горячке мне привиделось, что кто-то украл нашу елку. Елка стояла в большой комнате (мы называли его залом), и кроме игрушек и огоньков на ней в ожидании нового года висели конфеты и завернутые в блестящую фольгу мандарины. Я дождаться не мог новогоднего утра, потому что все эти лакомства предназначались, разумеется, мне. Неудивительно, что бред у меня сублимировался в историю с похищением елки вместе со всеми вкусностями. Мама была рядом, утирала мне горячечный пот со лба и за руку вела меня в зал, чтобы я убедился, что елка на месте.

Странно, но после этого на пленке большой-большой перерыв. То есть я прекрасно помню всю последовательность событий моей жизни и, разумеется, могу воссоздать в памяти маму ровно в той степени, в какой она при всех этих событиях присутствовала. Но вот таки ярких сцен-вспышек, намертво врезавшихся в память, с моим взрослением становится катастрофически меньше. На все школьное десятилетие — всего две. У мамы страшно болит спина, она лежит пластом и просит меня погладить ей поясницу… горячим утюгом. Я глажу, понимая, что через толстый халат и повязанный поверх него шерстяной платок маме не должно быть больно, но все равно страшно нервничаю, чтобы не обжечь ее. Потом — это уже класс седьмой или восьмой — я чем-то сильно проштрафился в школе. Помню, мама была страшно, фантастически расстроена, — думаю, дело не обошлось без школьной исторички, старой злобной стервы и бывшей судебной заседательницы, любившей «выносить мозги» матерям неугодных ей учеников. Если мама тогда попала под каток историчкиных вещаний на тему моего неясного будущего, то это вполне объясняет ее состояние. Рядовая домашняя проработка уже, вроде бы, закончилась, я перевел дух, и вдруг мама, уже принявшаяся было за субботний ритуал мытья полов, присела на корточки, одной рукой ухватившись за ручку швабры, другой с зажатой в пальцах тряпкой опершись на мокрый пол, и зарыдала. Она плакала так, как плачут по невосполнимой утрате; никогда до того я не видел, чтобы мама так плакала. Ясно было, что это — из-за меня, хотя я совершено не понимал драмы: ведь я абсолютно точно знал, что историчка на мой счет сильно заблуждается, и огорчался, что мама этого не понимает. Я хотел подойти и утешить ее, но не решался, боясь сделать хуже. Так эта картинка и замерзла в моей памяти: плачущая в коленопреклоненной позе мама, посиневшими от усилия пальцами сжимающая ручку швабры, и я, в растерянности смотрящий на нее, и жалость, недоумение и отчаяние в моем сердце. И потом сразу: ее полное горя лицо, когда я в ответ на непрерывный звонок я распахиваю дверь, и мама на пороге сначала объясняет, что она столь срочно приехала из Строгина на Абельмановскую, потому что не могла до меня дозвониться, а звонила она потому, что умер папа. И — все, пленка кончилась. Нет больше вспышек, нет картинок, хотя с этой последней я видел маму еще огромное число раз. Почему так? Почему мама как будто бы ушла куда-то за кадр кинокартины моей жизни, стала, как музыка, звучащая, как сейчас говорят, в фоновом режиме? Наверное, потому, что с определенного этапа в моей киноленте несметно добавилось событий и действующих лиц, многие из которых тоже стали главными: жена, ребенок, еще огромное количество людей. Диалектика, мать ее, проза жизни, «да отлепится сын от матери своей…» Да, после папиной смерти я недодавал маме полной чашей. Нет, не материального — хоть в этом я не грешен, но того, что мог дать ей только я. Не додавал общения с собой, с внуком, которого мама одновременно и любила, и критиковала в глаза и за глаза, гораздо раньше меня разобравшись в нем, как в человеке. Всегда не хватало времени, и вот теперь не хватило окончательно, навсегда. Эх, мама, мама, как же я теперь без тебя?!

Взгляд мой упал на вынутую из шкафа, вероятно, Мариной, стопку семейных фотоальбомов. За всю мою жизнь каждый из них был мною просмотрен не по одному десятку раз, но сейчас я ощутил просто обязанность пересмотреть их. Я раскрыл первый, розового цвета. Этот альбом был посвящен мне. Полувековой давности снимки цветущих родителей, отец осторожно держит на руках маленький сверток — мама вернулась домой из роддома. Вот уже я собственной персоной на кривых ножках в решетчатом загончике моей кроватки. Дальше — мы на природе на Пироговском водохранилище, я плачем — видно, что громким — сопротивляюсь маме, вытаскивающей меня из воды. Детский садик, первый класс. Вот уже выпускной, потом несколько институтских фотографий. Армия, я в сапогах и пилотке. Пошли восьмидесятые годы, я на своей первой «шахе» — «Жигулях» шестой модели. Потом много уже современных фоток, в основном «полароидных». А вот свадьба, потом Марина с годовалым Кириллом на руках и последняя фотография — я рядом с девятилетним сыном. Мы одеты в свитера одинакового красного цвета, оба одинаково улыбаемся и вообще очень похожи друг на друга. Да, как это было давно! Я вздохнул и закрыл альбом. Следующий — побольше, синего цвета, был посвящен истории мамы и папы. Очень старые, коричневые, на картоне фотоснимки моих предков — дедов и бабок моих родителей. Мой дед Илья Петрович Рогожский в военной форме с тремя «шпалами» в петлицах. На снимке дата — 15 января 1937 года, — видимо, незадолго до ареста. Фото бабушки Марии, а малюсенькая девочка, сидящая у нее на коленях — моя мама. Март того же 1937-го, потом, после ареста деда, фотографироваться ни куражу, ни возможности, думаю, уже не было. То самое знаменитое фото бригады имени Кагановича, мои дед Павел и бабка Анна по отцовской линии. Школьных фотографий отца практически нет, а вот маминых много: мама с двумя огромным бантами, 4-й класс, 1946 год. Мама на соревнованиях БГТО первая срывает ленточку в забеге. Мама — высокая, стройная — на занятиях в балетном классе у станка. Я задержал взгляд на сто раз видено й фотографии, что-то неуловимо знакомое показалось мне в повороте головы молодой семнадцатилетней девочки. А вот уже институтские фотографии, мама с папой вдвоем и в шумной толпе однокурсников у главного входа МГУ. Улыбающийся отец в широких коротковатых брюках и шляпе, мама в платьице в горошек, на узкой-узкой талии перехваченном широким черным поясом — красивая до невозможности и снова очень, очень на кого-то похожая. Несколько не очень удачных снимков с их скромной студенческой свадьбы. А вот любимая мамина фотография, сделанная на вручении дипломов в июне 58-го. Мама в том же гороховом платье, но с совершенно другой прической, повзрослевшая, похорошевшая, уже не девчонка, а восхитительная молодая женщина. Глаза подведены, брови накрашены. В ушах блестящие черные сережки, на шее — узенькая бархотка. Голова повернута вполоборота с ослепительной белозубой улыбкой женщина лукаво смотрит на фотографа. Карточка задрожала в моих руках — на этом снимке, в этом ракурсе мама была фантастически, неправдоподобна похожа на… Иву Эскерову. Я взял ту фотку, где молодая мама занималась в балетном классе. Ну, да, на ней тоже что-то есть от Ивы в повороте маминой головы, в форме скул и оса, но на снимке 58-го года это все оказалось подчеркнуто и заострено. К тому же фотограф, видимо, слегка подретушировал снимок в соответствии с собственными представлениями о красоте, в результате мама на нем стала чуть меньше походить на себя саму и больше — на Иву. Почему же я не замечал этого раньше? Да вряд ли, собственно говоря, я так внимательно рассматривал семейные альбомы последние 12 лет, — скорее, я их вообще не открывал. Эту фотографию я, безусловно, помнил, но нужно было увидеть ее воочию, чтобы стало понятно это нечаянное и удивительное сходство.

Так что же это получается? Моя любовь, вернее, страсть, необъяснимая тяга к Иве — результат банального Эдипова комплекса, совсем недавно высмеянном мною в Дарьином изложении? То, что мальчики в детстве скрыто, неосознанно вожделеют своих матерей, описано еще Фрейдом. Но я всегда относился к этой теории скептически, считая, что если старик Зигмунд и прав, то это — удел той части недоделанных (и обязательно прыщавых!) подростков, чья неразделенная ранняя сексуальность наносит им какие-то особо глубокие моральные ранения. Лично я никогда, никогда не относился к матери, как к женщине; с точки зрения сексуального интереса представителей одного гендера к другому мама для меня была как бы совершенно беспола. Так было и в детско-юношеском возрасте, когда начали возникать неизбежные вопросы, связанные с проявлениями собственной сексуальности, и после, когда все ответы на все вопросы были уже давно получены. Но неужели все-таки это было, и я не воспринимал мать существом женского пола не потому, что она была… the one и outstanding, что ли, а потому, что я, несознанно стесняясь даже самой возможности таких мыслей, поставил себе в мозгу блок? Но этот блок, похоже, был для сознательного, а бессознательное, подсознательное обтекало его, не встречая сопротивления, как ручей обтекает камень на дороге. Господи, да может ли такая девиация совершенно латентно угнездиться в детском сознании, да так прочно, чтобы, пролежав в тайниках подсознания полжизни, проявить себя в острой форме в сорок лет? Наверное, может, и вот оно, тому подтверждение, перед моими глазами. Я любил Иву не за то, что она — такая, и стремился, занимаясь с ней сексом, не мстить ее мужу, ибо неосознанно вожделел я вовсе не ее. О, Боже, какой кошмар!

Я захлопнул альбом, заходил по комнате. Возможно ли такое? Когда даже пытаясь найти ответ на вопрос, почему это с тобой происходит, почему, например, тебе нравится тот или иной человек, ты не находишь ответов даже с помощью всего инструментария, доступного привыкшего находиться в состоянии постоянного самоанализа мозгу? И ответ приходит совершенно исподволь, случайно, и вероятнее всего был бы исход, что ты никогда бы ответов на эти вопросы не получил бы вовсе? Или же это вообще всего лишь случайность, совпадение? То есть ты, очень прагматичный и реальный человек, мужчина, в чьей жизни были сотни разных женщин, долгие годы испытывал неудержимую, непреодолимую страсть к женщине с весьма сомнительными человеческими качествами не потому, что она, как оказалось, странным образом напоминала тебе твою собственную мать, не ввиду правоты старого извращенца Фрейда, а по какой-то иной причине? А как же быть с тем, что совершенно разумная, вызванная конкретными действиями и бездействиями этого человека, антипатия в конечном итоге пересилила всю эту заколдованную тягу к нему? Причем быстро и бесповоротно, как будто повернули выключатель. Еще неделю назад я обожал и вожделел эту женщину, ревновал ее к собственному мужу, и вот уже все это, казалось, намертво впечатавшееся, въевшееся в поры души после какого-то неловкого движения, десятка необдуманных ее слов словно стирает ластиком, как будто и не было ничего! Разве может исчезнуть так просто и непрощающе то, что я полагал имеющим двенадцатилетние основания считать чуть и самой настоящей, самой большой любовью моей жизни?

Вопрос без ответа, как, собственно, почти всегда и бывает в жизни. Сотворенная высшим, недоступным для понимания нашими муравьиными мозгами разумом, она редко и неохотно дает ответы на свои вопросы только ты уверовал в то, что ты что-то понял, постиг, как сразу, совершив головокружительный кульбит через твою же макушку, жизнь доподлинно дает тебе понять, что ты в очередной раз ошибался. Я зашел на кухню, заглянул в холодильник. На нижней полке стояла початая бутылка водки, похоже, та самая, которую мы с Мариной приносили с собой на последний мамин день рождения. Я открыл ее и выпил всю из горлышка. Постоял с закрытыми глазами, но так и не дождался начала действия напитка. Пошел в спальню, прилег на отцову кровать, закрыл глаза. Водка ударила в голову коварно и внезапно, как фашисты 22-го июня сорок первого, и на несколько предстоящих часов меня не стало.

*****

Я с трудом продрал глаза по сигналу будильника, поставленного на восемь, и долго не мог понять, зачем я решил вставать в такую рань. Похороны в 11, а до Митинского из Строгина в самом хилом случае полчаса. Ах, да, я же без машины! С вечера, когда я ставил будильник, была трезвая мысль доехать до офиса и взять для передвижения служебную «Волгу». Но сейчас жуткая похмельная разбитость нашептывала: для того, чтобы оказаться «на колесах», совершенно необязательно тащиться в офис, это можно сделать и после кладбища. А лучше всего позвонить водителю Диме Крайнову и сказать, что встречаемся на Митинском. А, вообще, какого черта? Дима вполне успеет приехать сюда и отвезти меня на кладбище! Я так и сделал, позвонил Крайнову, а сам еще на час упал в постель. Это сослужило мне добрую службу, и без двадцати пяти одиннадцать, когда мы приехали на Митинское кладбище, я уже не находил в себе слишком уж явных признаков ночных излишеств, водителя отпустил и сел за руль сам.

Не зная, насколько широко простер надо мной темные крылья ЭмВэДэ в лице старшего лейтенанта С.С.Лазарева, я даже здесь не хотел раскрывать свое инкогнито, чему очень помогали затемненные стекла Крайновской машины. Не рискуя быть узнанными, я сделал круг по прикладбищенской площади, от цветочных рядов до крематория, в кубическом здании которого располагался и зал для отпевания. Я сразу приметил Маринин Кашкай, за рулем которого отсвечивала Кириллова физиономия, а невдалеке увидел и саму Марину вместе с тремя старинными мамиными подругами-сослуживицами, которых та всегда ласково называла «мои девчонки». Старые женщины были все в черном, в их глазах застыли растерянность и непонимание. Долгие годы мать была душой этой маленькой компании, несколько раз в год собирала их в строгинской квартире, обязательно приготавливая по такому случаю какой-нибудь кулинарный хит: торт «Наполеон», или знаменитые свои беляши, или пирог с яблоками, или пельмени. К таким посиделкам по маминой просьбе я обязательно завозил ей пару бутылок хорошего вина, что превращало гастрономический праздник и вовсе в Лукуллов пир: гостьи искренне и бурно восхищались, мама светилась от счастья. Не будучи самой возрастной из них, она несомненно была их старшиной, главой, дуайеном и, оставшись одни, они явно ощущали себя вырванными из привычного им контекста, как отряд, внезапно оставшийся без командира. Мне вдруг стало страшно жалко и этих симпатичных старушек, и маму, и себя, подкатили слезы и, не имея больше сил сносить это горестное зрелище, я поспешил отъехать подальше и припарковался в укромном закутке между крематорием и кладбищенской оградой. Конечно, на таком небольшом расстоянии, попадись я на глаза Марине или Кириллу, шансов остаться неузнанным у меня не было, но тут из дверей как раз потекли люди с предшествующей церемонии отпевания, и под их прикрытием я проскользнул в здание.

В небольшом серо-мраморном зальце, где только что отпели очередного упокоившегося, пахло елеем, сухая мирянка со сжатыми в полоску губами, в черном платке по брови сосредоточенно подметала с пола нападавшую еловую хвою и гвоздичные головки.

— Простите, а где следующий, кого должны отпевать? — осторожно спросил я. — Я тороплюсь, а нужно попрощаться, хотелось бы пораньше, не со всеми.

Мирянка из-под платка сердито посмотрела на меня, кивнула в сторону двустворчатой двери в торце зальца. «Торопются они! — проворчала она, когда я между нею и стеной протискивался в указанном мне направлении. — Чё торопиться-то? Все равно все успеем, все там будем!» Я толкнул дверь, и оказался в маленькой тускло освещенной комнатке, в которой с трудом умещалась металлическая каталка, на которой стоял открытый гроб. В гробу лежала мама.

Она словно просто спала, только, пожалуй, лицо ее было немного бледнее обычного, да некая умиротворенность не опускала больше вниз уголки ее рта. «Привет, мам, — сказал про себя я. — Извини, что опоздал». Мне явственно показалось, что в ответ мама разняла сложенные крестом на груди руки, протянула ко мне, ласково погладила по щеке: «Ничего страшного. Я знаю, ты был занят. Ничего страшного». Я заплакал. «Не плачь, — сказала мама. — Там, куда я попаду, мне будет хорошо». Скрипнула дверь, в щель просунулась голова в платке.

— Вы один хочили, — прошептала мирянка. — Давайте скорее, батюшка звать всех велели.

Дверь закрылась. Я еще несколько секунд смотрел на маму, потом нагнулся, поцеловал ее ледяную скулу, подумал: «Пока, мам. Покойся с миром». «Пока, Арсюшенька, сынок, — ответила мама. — Береги себя». Я вышел, мирянка чуть не вытолкала меня из зальца.

— Твои идут уже, — зашипела она мне в спину. — Ты вона в нужнике укройся, как все войдут, я дверью стукну, ты выйдешь».

Я прошмыгнул в дверь туалета, краем глаза успев заметить уже входящую в здание Марину. Я запер за собой дверь, прислушиваясь к гулким голосам за нею: видимо, все столпились в коридоре, ожидая приглашения. «Где же все-таки Арсений? — тревожно проблеяла одна из «девчонок». — С ним ничего не случилось?» «Да нет, нет», — пробасил в ответ Кирилл. «Я же говорила — он в командировке за границей, — раздался Маринин голос. — Мы послали телеграмму, но у него не получилось обменять билет». «Что же — он не попрощается с мамой? — подключилась вторая «девчонка». — Он ведь так любил ее». «Господи, неужели это было так заметно?» — подумал я, вспоминая свои ночные бдения над семейным фотоальбомом. «Да, они оба так любили друг друга! — эхом отозвалась третья. — Это всегда так бросалось в глаза!» Ожидание затягивалось, я напрягся, ожидая, что кому-нибудь приспичит посетить «нужник» до начала отпевания. Но пронесло, голоса смолкли, стукнула закрывшаяся дверь зальца. Я выскользнул из туалета и поспешил к выходу.

Окончания отпевание я ждал в машине, надежно укрывшись за темными стеклами. Но вот на крыльцо выкатили прикрытый крышкой гроб, погрузили его в поданный задом микроавтобус. Марина и «девчонки» тоже сели в него, Кирилл — за руль «Кашкая», и кавалькада тронулась. Прекрасно зная, как срезать дорогу к нашему участку, я не стал следовать за автобусом, а обогнал его по боковым аллеям, и занял удобное для наблюдения место: у меня место захоронения с рыжим глиняным холмом свежевырытой могилы было как на ладони, меня же из-за деревьев и надгробий не было видно никому. Из своего укрытия я наблюдал, как подъехал автобус, как четверо дюжих кладбищенских рабочих, балансируя с гробом на плечах, пронесли его по узким тропинкам между захоронений и поставили его на край могилы. Прощающиеся маленькой группкой встали в ногах могилы, я видел, как содрогаются плечи «девчонок», и тоже плакал. Маринины глаза были сухи, ее взгляд был устремлен куда-то вдаль поверх соседних могил. «Ну, что, опускаем?» — спросил бригадир, и Марина, очнувшись, кивнула. Застучал молоток, потом работяги взялись за широкие лямки, подведенные под гроб, и ловко, заученно опустили его в могилу. Марина первая кинула на крышку гроба горсть земли, то же сделали и все остальные. Замелькали лопаты, и через пару минут на месте могилы был уже высокий глиняный холм. В изножье установили табличку и мамину фотографию, сверху положили цветы. «Ну, что, все?» — спросил Кирилл. «Да, все, — ответила Марина. — Вы идите все, садитесь, я через минуту». Кирилл, по очереди поддерживая каждую, повел старушек к машине, Марина осталась одна. Минуту она смотрела на свежую могилу, потом поправила цветы, дотронулась пальцами до фотографии. Вздохнула, перекрестилась и, тоже собираясь уходить, подняла глаза. В этот момент наши взгляды встретились. Странно, но в Марининых глазах мелькнуло не удивление, и не радость, и не облегчение от того, что вот он, муж, живой и невредимый, а какой-то другой, непонятный мне набор чувств. Я приложил палец к губам, давая понять, что мое инкогнито раскрывать не нужно. Марина поняла, кивнула, еще пару секунд смотрела на меня — так же непонятно, хмуро, исподлобья, потом опустила глаза, повернулась и пошла.

Я дождался, пока отъехала машина, и подошел к могиле. Молодая мама на фотографии, глядя на меня улыбалась, словно говоря: «У меня все хорошо, сынок!» Рядом на черном гранитном памятнике улыбался папа, но, скосив глаза, глядел он не на меня, а на маму. Я положил сверху вороха гвоздик свои, постоял, не зная, сколько времени уместно побыть здесь, чтобы лежащие в земле не обиделись. Плакать больше не было никаких сил, но слезы текли сами, не спрашивая. Я последний раз кивнул им обоим, подумал: «Пока, мои дорогие! Если все устроено, как обещают, еще свидимся!», и ушел.

Ни о чем и ни о ком, кроме мамы, думать не хотелось. То есть, не хотелось, чтобы думалось о ком-то, кроме нее, о чем-то, кроме того, что ее больше нет. Но мысли поневоле вырывались из-за флажков и уносили от светлой печали к делам менее уместным, но куда более насущным. Я стыдися этого, но они все равно уносили. И в первую очередь к тому, что до крайности озадачила Маринина реакция на мое появление. В машине я набрал ей эсэмэску: «Привет! Извини, что не предупредил о появлении, шифруюсь. Ты показалась мне какой-то не такой. Что-то еще случилось?» Через минуту пришло обратное сообщение: «Да нет, устала просто». Ответ мне сильно не понравился — ни ответа на приветствие, ни вполне уместного: «Как ты?» или хотя бы «Как дела?» Я послал еще одно эсэсмэс: «Спасибо, что все организовала! Где поминки, у нас или в Строгино?» Ответ снова был предельно лаконичным: «В кафе в Митино». Я нахмурился: можно было совершенно точно сказать, что Марина, прекрасно разбирающаяся в нюансах как вербальных, так и эпистолярных интонаций, никогда ранее не допускала в общении со мной такой строгой сухости. Определенно что-то случилось, и ее расплывчатое «Да нет» вместо конкретного «Нет» только подтверждало это. Выспрашивать сейчас было неуместно, и я закончил нашу переписку сообщением: «Хорошо, буду ждать тебя дома». Пару минут ждал ответа типа «ОК» или хотя бы смайлика, как непременно было бы раньше, уже понимая, что его не будет. Чертыхнувшись, я завел мотор и выехал с кладбища. Спешить было некуда, после поминок Марина могла быть дома самое раннее в пять-половине шестого, и по дороге я остановился перекусить в «Тарасе Бульбе». Жутко хотелось поправить здоровье кружкой пива, но я не стал рисковать, ограничившись ядреным квасом. После плотного обеда начало неудержимо клонить ко сну. Я не стал сопротивляться и, разложив сиденье, вырубился почти на два часа, так что, когда после меня приехала с поминок домой Марина, я еще даже не успел раздеться.

[i] Джеймс Форрестол — министр обороны США, покончил с жизнью 22 мая 1949 года, выбросившись из окна с криком: «Русскте идут!»

[ii] Справ (укр.) — дел.

[iii] Может, ты, милый человек, с ума сошел? (укр.)