Дотянуться до моря - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Глава 3. Арсений

Ну, мне кажется, что мы уже достаточно знакомы для того, чтобы познакомится поближе. Как уже отмечала пограничная женщина из предыдущей главы, я — Арсений Андреевич Костренёв. По году рождения — Тигр, по знаку зодиака — Рыбы. Поскольку полностью оградиться от модной нынче астрологии невозможно в принципе, то из того, что я читал об этих знаках, выходит, что, будучи «полосатым властелином джунглей», я — авантюрист, боец и бунтарь, а как Рыбы — одиночка, интраверт и фаталист. Похоже? Да черт его знает, со стороны виднее, самому о себе судить — это как слышать собственный голос в записи — ощущение, что это совершенно не ты.

Что люблю в жизни? Сначала — из пищи духовной. Слушать — старый добрый английский рок от Битлз до Pink Floyd, но в первую очередь, конечно, Led Zeppelin с гитарным запилами Пейджа и связочными надрывами Планта. Из нашего — с удовольствием слушаю Кино, Шевчука и еще кое-кого из более молодых, но по-настоящему меня «штырит» от лирики Константина Никольского. Ощущение, что это написано для меня и про меня.

Любимое чтиво, то есть книги, оказавшие на меня наибольшее впечатление, в той или иной степени сохранившееся на всю жизнь: конечно, «Мастер и Маргарита» — forever! (тут я сильно не оригинален, но ничего не поделаешь); Ремарковская «Триумфальная арка» (тоже вещь известная и на многих имевшая неизбывное воздействие); «Таинственный незнакомец» Марка Твена (эта недописанная из-за смерти автора незабвенного Тома Сойера вещица, напротив, малоизвестна, так как в советское время издавалась едва ли не пару раз всего); ну, и, конечно, «Архипелаг Гулаг» Александра Солженицына. Это — главные. Но, думаю, стоит упомянуть в этом ряду еще «Над пропастью во ржи» Сэлинджера, «Доктор Живаго» Пастернака, «Туманность Андромеды» Ивана Ефремова, «Прощай, оружие» Хэмингуэя, «Альтиста Данилова» Владимира Орлова, «Сто лет одиночества» Маркеса, «Пикник на обочине» Стругацких. Все? Нет — пожалуй, еще одно — небольшой рассказ «Чудовище» Альфреда Ван-Вогта (прочтите — вам должно понравится!). Для чего я так подробен в перечислении этих литературных произведений, наиболее в разные годы жизни меня поразивших? Пожалуй, для того, чтобы вам было проще представить, кто и какой я есть на самом деле. Потому что я уверен, что книги, которые человек любит — как глаза, тоже своеобразное «зеркало души». Как во взгляде, по мнению графа Толстого, можно прочитать особенности человеческого характера, так человек совершенно неосознанно старается походить на любимых литературных героев, ведь когда-то его так поражали сила и смелость одного, ум и находчивость другого или честность и преданность третьего. Таким образом герои книг (а сейчас — и фильмов) формируют человека — не всех, и не всегда, и не во всем, но многих, часто, и не в мелочах. Конечно, эта сентенция слишком уж обща и поверхностна, но для определенного слоя советских мальчишек из интеллигентных семей, родившихся во времена Оттепели и уже многого (в отличие от их родителей, которым сталинская жуть въелась в поры) не боявшихся, она работает. В моем случае — работает определенно. Не единожды в жизни, отмечая в диалогах с самим собой, что в какой-то непростой жизненной ситуации я вел себя так, что не в чем себя упрекнуть, это в большой (а, может, и в главной) мере было от того, что «нужные книжки я в детстве читал». А если сдрейфил, или сделал что-то косо и неправедно — наоборот. Так что, если кто из читающих эту книжку к тому же знаком и с чем-то из вышеперечисленного, тот может довольно точно составить представление обо мне, как о личности.

Любимое кино… Тут такая же мешанина, самому смешно. Но попробую. Из наших: «Гамлет» со Смоктуновским; «Хроника пикирующего бомбардировщика» (кстати, снят на пять лет раньше похожей по сюжету картины «В бой идут одни старики», и во многом, на мой взгляд, сильнее, ии при этом совершенно непарадна и неполитизирована); «Собачье сердце» (конечно!); «Мой друг Иван Лапшин» (по мрачности сравнится разве что с «Проверкой на дорогах» того же Алексея Германа — старшего, но оторваться совершенно невозможно); «Асса», несомненно; «Игла» — на самом деле далеко не шедевр, но хотя бы и за запечатленного на экране Цоя; «Бумбараш», великолепный и очень грустный «Бег», «Кин-дза-дза» — обязательно, «Служили два товарища», «Холодное лето пятьдесят третьего», ну, и, наконец, оба «Брата» (если оценивать эту дилогию головой, то нравится она, по-моему, не может, но я снова и снова смотрю эти ужасные по сути фильмы снова и снова, воспринимая происходящее на экране сердцем, костяшками кулаков — не знаю, где там у человека расположен центр справедливости). А еще — совсем парадоксально — первый «Бумер»: наверное, за те 14 нот из песни Шнура «Мобила», которыми заканчивается этот тоскливейший фильм про «пацанскую» жизнь. Вот такой винегрет, судите сами. Кстати, в этом списке непременно должно было бы быть «Белое солнце пустыни», и не только потому, что это один лучших фильмов советской эпохи, а и потому, что я тоже считаю его таковым. Но уж больно заездили такой имидж этой картины, что ли… И космонавты его смотрят перед стартом, и все такое. Но не только поэтому. Странно, но мне всегда почему-то было очень жалко Абдуллу. Петруху тоже жалко, безусловно, но на мой взгляд, Абдулла убил его, как убивает, не задумываясь, дикий и сильный зверь, вырываясь из западни, просто потому, что прямой путь на волю лежит через убийство, и значит, задумываться не о чем. Да, достаточно было ему, чтоб уйти, просто придушить Петруху слегка, не насмерть, но Абдулла — дикарь, пустынный лев — лев не задумывается, убить или нет. В общем, у меня с этим прекрасным фильмом сложные и нестандартные отношения на уровне очень тонких ощущений; как бы то ни было, в моем пантеоне его нет.

«Из импорта» (как говаривал персонаж по прозвищу «Фашист» из «Брата-2») первым фильмом (после Фантомаса, ха-ха!), произведшим на меня, еще ребенка лет 13–14, совершенно неизгладимо-взрослое впечатление, было «Старое ружье» с Филиппом Нуаре в главной роли. Мультиоскароносный «Пролетая над гнездом кукушки», каким-то чудом пробившийся на советский экран, был много позже. Самый же мой любимый иностранный фильм (на самом деле думаю, что не только иностранный) — «Форест Гамп», а короткая, на несколько секунд, сцена, когда герой со стаканом молока в руке смотрит на оставленные Дженни после ухода его боевой орден и теннисную ракетку, неизменно заставляет включаться мои слезные железы. А кроме всех этих фильмов о жизни реальной я без счета могу пересматривать вторую и третью части фантастического сериала «Чужой». Серьезный читатель, может быть, снисходительно усмехнется над таким моим пристрастием к подростковому кино. На что я отвечу, что далекое будущее, монстры и космос в этом фильме для меня — на втором плане, а на первом — прекрасно нарисованные человеческие эмоции — страх, ненависть, мужество, любовь — на фоне вечной и непрекращающейся борьбы Человека в лице лейтенанта Хелен Рипли со Злом, которое в фильме олицетворяет Чужой. В общем, из этих же соображений я не переключаю программу, если показывают «Леон» Люка Бессона и «Убить Билла» Квентина Тарантино.

О живописи — совсем коротенько. Потому, что живопись — последний для меня по счету источник духовой энергии (я отнюдь не завсегдатай салонов и галерей, хотя талантливую вещь от поделки, пусть и модной, отличу без труда). И еще потому, что изобразительное искусство в той относительно небольшой части жизни большинства моих сограждан, которая посвящена прекрасному, традиционно занимает куда меньшее место, чем литература и кино. «Рембрандта читала? В койку!» — очень упрощенно, но это отсюда. Так вот — хороших картин я видел множество (в основном в репродукциях, конечно), но настоящее, пришибающее, я бы сказал, впечатление, на меня произвели три, которые мне к тому же повезло видеть вживую: «Ночь на Днепре» Архипа Куинджи, «Апофеоз войны» Василия Верещагина и «Венера с зеркалом» Диего Веласкеса. Первая — это непередаваемая словами магия цвета, света и тени; вторая — вселенская глубина замысла о бренности существования человечества, пожирающего себя самого; а третья — всепобеждающая красота женского тела, лучшее «ню», которое я знаю, при том, что художник, крайне стесненный запретами инквизиции на изображение обнаженной натуры, не мог даже и думать о том, чтобы нарисовать натурщицу голой целиком. Ну, ладно, с пищей для души, будем считать, покончили, переходим к продуктам более осязаемым.

Будучи уверен, что потребности тела — предмет для моего потенциального читателя куда менее интересный, пробегусь по этому предмету, так сказать, briefly — коротенько. Хотя самой вкусной вещью на свете, на мой взгляд, является черная икра, но любимая моя еда — домашние пельмени. С алкоголем — то же самое. Ничего в жизни не пил вкуснее «Шато Марго» урожая 2000 года (100 баллов Роберта Паркера — высшая оценка в мире вин, самая минимальная цена, за которую можно купить бутылку в Москве — 1350 евро, что вдвое ниже средней цены, брал по случаю собственного пятидесятилетия, канал не открою даже под пыткой), но любимый напиток — пиво. Из безалкогольного — Пепси-Кола (знаю, что вредно, что ржавчина отходит, но торчу от этого вкуса с детства и ничего с собой поделать не могу). Любимое сочетание еды и питья — пельмени с водкой и свежая булка с молоком, и что вкуснее, определиться затруднюсь. Стиль в одежде — casual, верх — кожа, низ — джинса, но за «брендАми» не гоняюсь, главное, чтобы было удобно и практично. Единственное, на что могу потратиться, это на относительно дорогую обувь типа «Lloyd» или «Paraboot», — слабость. Часы — Omega, машина — двухлетний «сарай» Subaru Outback, надежный и всепролазный. В общем — вот такой я, пожалуй: Костренёв А.А., русский, москвич среднего роста, возраста и достатка (ну, ясно, средний достаток — штука относительная, кому-то я — «буржуй проклятый на иномарке», а кому-то мой месячный доход за обед в «Золотом» или «Недальнем востоке» оставить — как мне милостыню подать) — voila!

«Москвач» я, кстати, не только урожденный, но даже и коренной, хоть и в первом поколении. То есть, первыми моими предками, родившимися уже в столице, были мои родители. А началась история Костренёвых — москвичей с моих дедов Павла (батиного отца), Ильи (маминого) и бабушек — Анны и Марии соответственно. Дед Павел (когда еще не был не только дедом, но и отцом) был… землекопом, вернее, глинокопальщиком. Волости подмосковного Богородского уезда (Богородск в 1930-м в честь видного советского движенца переименовали в Ногинск) славились залежами белой глины, из которой издавна делали редкий и ценный белый кирпич. Но вот только глины этой к 30-м годам осталось мало, вырыли всю, и село Черепково, откуда дед был родом, было к тому времени едва ли не последним местом, где сохранились залежи и производство. Глину добывали (как говорили тогда, «копали») вручную острыми, как нож лопатами, и при обычных тогда для «копальщика» семи-восьми кубических саженей (тамошняя кубическая сажень равнялась примерно 25 кубометрам!) за сезон (глину копали зимой) дед выдавал вдвое больше. Столько, сколько дед, накопать никто не мог, и не помнили, чтобы кто-то мог в прежние годы, — видно, была у него к лопате особая какая-то, генетическая способа, передавшийся по наследству концентрат мышечного перенапряжения нескольких поколений предков-«копальщиков».

Когда в 1931-м было принято решение о строительстве в Москве метрополитена, быстро стало ясно, что имеющихся на тот момент рабочих не хватает в разы и начали набирать народ со всей страны. В 33-м дед, которому тогда было 23 года, вдохновленный речами приезжего агитатора, оказался в числе «второй тысячи» этого оргнабора, приехавших в Москву и спустившихся под землю. Способным дед оказался не только к землекопанию, но и ко всем прочим подземным делам, быстро пошел вверх, вступил в комсомол, стал бригадиром одной из лучших бригад на всем Метрострое. Его жена, моя бабка Анна, в Москву попала маленькой девочкой, когда мать ее, моя прабабка, где-то в начале 20-х сбежала от пьющего и страшно бьющего мужа из самого глухого села глухоманного даже по меркам Тверской губернии Весьегонского уезда. В Москве прабабке, с детства знавшей льнопрядение, повезло устроиться на Трехгорную мануфактуру, получить какое-никакое жилье при фабрике, поставить дочку на ноги, отдать в школу. В 1934-м восемнадцатилетняя комсомолка Анна Хорошилова по зову сердца и ВЛКСМ (и против воли матери) пошла на строительство метро, попала в бригаду имени Лазаря Кагановича и сразу же влюбилась в бригадира. И хоть совершенно адские по нынешним временам условия и темпы работы мало располагали не только к делам матримониальным, но и к простому общению между полами, Павел Костренёв тоже не смог устоять перед обаянием молоденькой откатчицы (это слово тогда обозначало не участницу незаконных финансовых схем, получающую «откаты», а рабочую на вагонетке, которыми откатывали грунт от проходки тоннелей). В 1935-м, когда стало ясно, что Анна беременна, они, дисциплинированно испросив разрешения руководства, сыграли комсомольскую свадьбу. Им дали комнату в семейном метростроевском общежитии на Филях, где вскоре появился на свет мой батя Андрей Павлович. Дед Павел работал на Метрострое до самой войны, ушел на фронт добровольцем и погиб в 44-м. Бабушка одна поставила моего отца на ноги и умерла через неделю после его школьного выпускного вечера в 1953-м.

У мамы моей «кость» побелее. Ее отец Илья Петрович Рогожский происходил из до бедности небогатых саратовских мещан, и к моменту начала Первой Мировой закончил первый курс историко-филологическгого факультета местного университета. К тому времени он уже увлекся модным тогда в студенческой среде марксизмом, посещал кружки. Во время одной из сходок Илью вместе с другими «кружкистами» арестовали. Наказывать студентика было особо не за что, но время было военное и церемониться тоже не стали, а «забрили» в солдаты и отправили на фронт. Солдат — ну, чтоб стрелять метко и в атаке «ура» горланить — студент был никакой, но зато образованный, и поэтому попал в штаб 8-й армии генерала Каледина. В составе штаба этого летом 1916-го рядовой Рогожский поучаствовал даже в знаменитом Брусиловском прорыве, где ему довелось-таки и в атаку походить, и даже пострелять. Атакующие действия армии Каледина были в составе операции Юго-Западного фронта наиболее успешными, трепку австриякам задали знатную, и в числе многих отличившихся рядовой Рогожский был награжден солдатским Георгием 4-й степени и повышен в звании до ефрейтора. А когда после февраля 1917-го на фронте вовсю пошли разброд, шатания и большевистская агитация, бывалого уже фронтовика ефрейтора Рогожского произвели в унтер-офицеры и поставили командовать взводом. А в декабре вместе со всем взводом Илья Рогожский без колебаний перешел на сторону большевиков.

В Гражданскую красному командиру Рогожскому досталось повоевать, — и на юге против Деникина, и на востоке против белочехов, и против Врангеля, и много где еще. От отца знаю (а он слышал это от моей бабки), что дед Илья встречался на фронтах с Фрунзе, Тухачевским, Чапаевым. Гражданскую закончил, командуя батальоном, что в соотнесении с воинскими званиями равнялось примерно майору. Как пошла бы жизнь моего деда в мирное время, неизвестно, потому что бабка рассказывала отцу, что тот оставаться в армии не хотел, а думал вернуться в Саратов и закончить образование. Но тут из запроса, пришедшего из Москвы, выяснилось, что молодой рабоче-крестьянской красной армии для увековечивания подвигов и побед требуются новые, свои, проверенные военные историки. Вспомнив, что красный командир Рогожский когда-то учился на вполне подходящем факультете, ему сделали соответствующее предложение. Приказ-не приказ, но Илья Рогожский счел за лучшее не отказываться. Его направили в Москву в распоряжение Главного штаба РККА, который тогда возглавлял Павел Лебедев. При встрече быстро выяснилось, что оба военных — солдат Рогожский и уже тогда генерал Лебедев — вместе воевали на Юго-Западном во время Брусиловского прорыва. Братские чувства однополчан определенно очень сильны, думаю, не обошлось без взаимной симпатии и в этом случае. Как бы то ни было, по специальному ордеру Главштаба РККА Илью без экзаменов зачислили на третий курс исторического факультета МГУ с заданием окончить курс за два года. Дополнительно после основных занятий штудируя в библиотеке университета книги из огромного — более трехсот названий — списка специальной литературы по военной истории, стратегии и тактике войн и сражений, уделяя сну не более пяти часов в сутки, Илья прошел курс за полтора. Основные экзамены он сдал на общих основаниях — все на отлично, а для проверки его знаний в «специальной» области была создана отдельная экзаменационная комиссия из пяти человек во главе с известнейшим тогда военным историком Зайончковским. Своими знаниями Илья поразил всех, а после экзамена Зайончковский не удержался и обнял молодого коллегу. Так в неполные тридцать мой дед стал (по-старому) полковником и получил место преподавателя в Военной академии РККА.

В преподавании молодой поросли советского элитного офицерства истории Пунических и Столетней войн, тонкостей маневров армии Суворова во время Швейцарского похода, канонических ошибок Наполеона на Бородинском поле прошло десять лет, за которые дед написал несколько книг. В 1934-м году в возрасте 40-лет Илья Рогожский получил двухмесячный отпуск «для отдыха и лечения» и поехал на Кавказ. На обратном пути его маршрут проходил через Саратов. Родители Ильи Петровича давно умерли, другой родни не было, так что, хотя на родине он не был двадцать лет, ничто особо его туда не тянуло. Но стремление увидеть после стольких лет родной город перевесило, и Илья Рогожский решил задержаться в Саратове на пару дней.

С замиранием сердца он взошел на крыльцо родительского дома и дернул за колокольчик. Дверь открыла молодая красивая женщина со строгим лицом, но, увидев Рогожского, ее серьезная мина сменилась лучезарной улыбкой. «Здравствуйте, Илюша! То есть, Илья Петрович… Как вас долго не было!» — сказала она. Это оказалась Мария, дочь соседей Рогожских по дому, таких же мещан Кутейниковых. Илья едва помнил ее — в 1914-м Маше было от силы семь-восемь, но девочка прекрасно помнила соседа-студента, которого «забрали на войну». За чаем-разговором очень быстро выяснилось, что красавица Мария не замужем, причину чего, запылав лицом, объяснила просто: «Так я ж вас ждала». Чашка задрожала в руке у Ильи Петровича и, чтобы не пролить горячий чай, он тихонько опустил ее на блюдце. Через два дня Мария в ранге законной жены Ильи Петровича уехала с ним в Москву. А ровно через девять месяцев в большой светлой квартире Рогожских в старом доме на Самотеке родилась моя мама Наталия Ильинична. Илью Петровича не минула волна репрессий военных в 1937-м, ему припомнили знакомство с Тухачевским и много с кем еще, расстреливать не стали, но дали 15 лет, и в лагере, не дожив неделю до нападения Гитлера, он умер. Его главная книга, «История Красной Армии», к моменту ареста практически полностью законченная, так и не увидела свет. Его жену и дочь судьба ЧСИР (член семьи изменника родины, статья 58, пункт 8 УК РСФСР 1926 года) каким-то чудом миновала, их даже оставили в квартире на Самотеке — то ли помогли неведомые друзья деда, оставшиеся при должностях и регалиях, то ли о семье очередного врага просто, как это бывало, забыли, неизвестно. Бабушка Мария вырастила и воспитала дочь в хороших старых традициях, выдала замуж, дождалась внука и умерла от инфаркта в 1971-м, когда мы из-за моего нездоровья жили в Крыму.

Летом пятьдесят третьего волею судьбы мои мама и папа поступили на факультет журналистики МГУ и были зачислены в одну и ту же группу. Отец всегда говорил, что полюбил маму с первого взгляда, на что мама непременно удивлялась, зачем тогда отец три года скрывал свои чувства. Не Зинкой ли Седовой с параллельного потока на самом деле было занято папино внимание? Папа парировал тем, что просто не мог допустить маминого отказа, и поэтому ждал момента, когда бы его признание попало в цель наверняка, и Зинка Седова тут ни при чем. И не на записного ли красавца Петра Крашенинникова (вылитый актер Дружников) из соседней группы на самом деле заглядывалась мама, хотя и уверяла, что тот самый папин «первый взгляд» стал определяющим и для нее, и она просто терпеливо ждала, когда же наконец ухажер-воздыхатель решится на признание, а на Крашенинникова поглядывала специально, чтобы спровоцировать папу на решительные действия. Как бы то ни было, признание, наконец, состоялось, было встречено благожелательно и стало, по сути, предложением, которое тоже было сразу принято. Правда, бракосочетание отложили до окончания учебы, и последние два года гордо носили звание «жених и невеста». Свадьбу сыграли в июне, сразу после защиты дипломных работ, чтобы распределяться уже расписанными, — чтобы не раскидали. Но поскольку в учебе оба родителя были из первых, на обоих и так заранее пришли запросы от московских изданий, где они практиковались. Маму позвали в «Комсомольскую правду», папе, больше тяготевшему к популяризаторству научно-технических достижений современной науки, «как доктор прописал» работу в журнале «Наука и жизнь». Через четыре года родился я.

Интересна история выбора родителями моего имени. Обоим им (маме — как корреспонденту «Комсомолки», папе — с ней за компанию) повезло быть на премьерном показе «Иванова детства» Андрея Тарковского в апреле 62-го. Мне уже стукнуло полтора месяца, мама была еще в декретном отпуске, но в редакции как раз пустовало место «корра» по культуре, и ее очень попросили сходить на премьерный показ. Оставив меня с бабушкой, родители с удовольствием рванули «в киношку». Как и на многих, фильм произвел на родителей совершенно сногсшибательное впечатление, Тарковский сразу стал их кумиром. А я, к слову, тогда еще не был даже зарегистрирован, и только потому, что родители никак не могли сойтись во мнениях по поводу моего имени. Павлы, Ильи, Владимиры — в честь предков — были слишком уж ветхозаветными, а такие актуальные Роберт или Евгений не нравились бабушке. Имя Андрей понравилось обоим, хотя раньше и не рассматривалось. Но «Андрей Андреевич» не годилось, потому что такое сочетание напоминало отцу о предателе генерале Власове, самом ненавидимым им персонаже еще очень памятной войны. И тогда появилась идея назвать меня Арсений, по имени отца режиссера. Вспомнили, что Тарковский-старший — тоже поэт (ну, не Евтушенко с Рождественским, конечно, но все же), и вообще кандидатура очень достойная. Бабушке Марии имя тоже очень нравилось — некоторой своей «старизной». В общем, все сошлось, и я стал Арсением.

Родился я в том же самом старом доме на Самотеке в Самарском переулке, что и мама. Дома нашего давно уже нет, как нет и всего переулка, попавшего под «нож» Олимпийского проспекта, проложенного по живому телу Самотеки к московским Играм 1980-го года. Из-за этого строительства нас за год до Олимпиады выселили в Стргино, в трешку-распашонку с окнами на Спасский затон Москвы-реки; школу я заканчивал уже там. Потом был Институт народного хозяйства имени Карла Маркса, знаменитая «Плешка» (в МГУ — по стопам родителей — из-за блата тогда поступить было уже нереально), которую я закончил в 85-м, в знаменитый год начала Горбачевских реформ и приснопамятного сухого закона. После выпуска пришлось идти в армию. Тогда темой номер один для призывников был Афган, дела у нашей родины шли там хреново, и пушечное мясо пользовалось повышенным спросом, гребли даже немногочисленных в «Плешке» выпускников-пацанов. Большинство, конечно, отмазывались, но у меня и у друга-одногруппника Славки Лашникова «отмазы» не было. И была одна заявка на солдатика с экономическим образованием. Моя фамилия стояла по алфавиту на одну букву раньше Славкиной, и я поехал на Украину в стройбат, а он — в Афган. И не вернулся. С тех пор я с пиететным вниманием отношусь к таким не имеющим, на первый взгляд, практической пользы мелочам, как порядковый номер первой буквы твоей фамилии в алфавите.

Два года в стройбате в Харькове на строительстве корпусов выпускающего новейшие секретные танки Т-80 паровозостроительного завода имени Малышева (в прошлом — имени Коминтерна), к счастью, не стали для меня потерянным временем. В «унээре» (УНР — Управление Начальника Работ, по-военному дебильная аббревиатура, означавшая стройбатовское «строительное управление»), в соответствии с новыми веяниями в стране, как раз тогда переходившем на новые методы хозяйствования, даже в штате не было должности «экономист». Пред- и запенсионного возраста плановички просто не представляли, как это — покупать материалы, а не получать их по «фондам»; когда в конце месяца деньги на выплату зарплаты предприятия на расчетном счету могут не появиться некоторым образом «сами собой», как это было десятки лет раньше, а что их нужно «заработать», то есть не только создать продукцию, но и реализовать ее, и получить «живые деньги». Мне же, до макушки в Плешке напичканному самыми передовыми на тот момент экономическими веяниями, все это было легко и понятно. Мой «путь наверх» был стремителен, как движение развивающего скорость до 90 километров в час по пересеченной местности 43-х тонного Т-80. Ровно два дня я был простым бетонщиком в комплексной бригаде (она же — взвод), после чего меня, как «верхнеобразованного», способного «считать кубы», сделали звеньевым. Еще через неделю, когда я подсказал командиру роты, «закрывающему наряды» с прорабом из унээра, пару элементарных вещей, позволивших «просто так» увеличить зарплату роты на десять процентов (командир роты так и не понял, «как это»), меня поставили заведовать табелями и зарплатой роты — комплексной бригады. Так я стал экономистом, хотя называлось это по старинке «учетчик». Через месяц начальник СМУ — строительно-монтажного участка капитан Качугин, озадачившись вопросом, почему так резко выросла за последнее время зарплата военных строителей, узнал о чудо-учетчике — москвиче с высшим экономическим. Месяц я поднимал показатели СМУ, одновременно обучая Качугина азам планово-рыночной экономики. И, как не прятал меня Качугин, вскоре обо мне узнал полковник Щаденко — командир унээра. Позже я слышал, что Щаденко за меня посулил Качугину снять взыскание, которое было наложено га капитана за недельный запой с соответствующим невыходом на работу. Небезынтересно, что в течение всего запоя на многочисленных совещаниях и планерках за Качугина отдувался и отвирался его «зам» лейтенант Богатенко, а неизбежные в огромных количествах бумаги подписывала нормировщица участка Люба, виртуозно умевшая подделывать замысловатую подпись шефа. За всю неделю Качугин с поличным за прогулы так пойман и не был, но озлившийся «папа» все равно влепил ему НСС — неполное служебное соответствие, которое мешало капитану быть представленным к очередному воинскому званию. «Продал» меня Качугин в головную усадьбу, или это только слух — доподлинно неизвестно, но через три месяца Качугин бултыхал в стакане с дефицитной тогда по случаю «сухого закона» водкой (по более прозаичным поводам глушили самогон) большие, старшееофицерские звездочки, причем на пьянку в кои-то веки был приглашен рядовой состав в моем лице. Я же к тому времени жил уже не в казарме, а в офицерском общежитии, сидел в одном кабинете с замом Щаденко по экономике (была учреждена новая должность) майором Белофастовым (редкостный был дундук и тупарь, попал в передовой УНР по блату), делая, по сути, за него всю работу. Под моим (то есть, майора Белофастова, конечно) чутким экономическим руководством УНР улучшил показатели настолько, что все сдельщики до последнего солдата зарабатывали денег в полтора раза больше, чем прежде, а «окладники» вдобавок к фиксированным зарплатам регулярно получали очень приличные премии. По официальным показателям УНР стал лучшим чуть не во всей стране, а Щаденко получил «Заслуженного строителя» и засобирался на генеральскую должность в главк. Я же под его покровительством фикстулял в офицерских сапогах, с тремя сержантскими лычками на погонах, с прической длиннее, чем у самого Щаденко, и даже строгий службист подполковник Зубко, командир военно-строительного отряда, в котором я официально проходил службу в должности учетчика, был мне не указ. Когда подошел дембель, «папа» лично долго уговаривал меня или остаться на сверхсрочную (обещал сразу дать «прапора», а там, глядишь, и до офицерского звания недалеко,) или гражданским, вольнонаемным — как угодно, только оставайся. Сулил квартиру и прочие блага, но с моими тогдашними весьма идеалистическими представлениями о будущем все это как-то не вязалось, и осенью восемьдесят седьмого из гостеприимной Украины сержант запаса Арсений Костренёв вернулся в Москву.

Дома, слава Богу, все было по-прежнему, а вот страна за два года стала другой. В Афгане по моим прикидкам давно должны были победить — за семь лет в стране площадью меньше нашей Чукотки можно было всех врагов даже не одолеть, а просто уничтожить. Но война шла, пацаны гибли, и конца этому видно не было. Вот и Славка Лашников… А ведь мы переписывались, мечтали, как здорово будет после «армейки» снова встретиться, попить пивка в «Сайгоне» у Киевского вокзала, «Тюрьме народов» на Красноказарменной или «Зверинце» на Лесной, а потом ухлестнуть за девчонками в «Парке имени культуры и отдыха» или на Страстном бульваре, снять пару блондинок (или брюнеток, или шатенок, неважно), поехать с ними на «флэт», и… Двухлетняя голодуха по бабскому полу сквозила в каждом Славкином письме, в последнем он в шутку писал, что когда вернется, трахнет полмосквы, и на его половину столицы убедительно призывал не соваться. Да, Славка… Его вертолет сбили американским Стингером, когда он летел на дембель. Я узнал это уже дома, зимой. Я пил пиво в одиночестве, пил в «Яме», «Сайгоне» и «Тюрьме народов», пил просто и с водкой, пил совершенно допьяна, потом страшно дрался с кем-то в зассанной подворотне, потом, весь в крови, сидел между мусорными баками на ледяном асфальте, пережидая ментовскую облаву и плакал, плакал, плакал.

Еще был Чернобыль, и хотя с момента взрыва прошло уже полтора года, на кухнях это продолжало оставаться новостью номер один, может быть, номер два — после полета Руста. Шушукались, что-де «там» все плохо, что реактор до сих пор горит, и что даже над Москвой выпадают желтые радиоактивные дожди. На ликвидацию последствий аварии уходили добровольцами, как на войну, возвращались «с дозой», хвалились этим и хлестали коньяк, как лекарство. Были «афганцы», теперь добавились «чернобыльцы».

Все становилось хуже, всего — меньше. Жрать в магазинах было нечего, свежий хлеб и разящую чесноком колбасу «Русскую» разметали с полок вмиг, как в блокаду, а водку по талонам можно было взять только на свадьбу и похороны, при этом штурмуя зарешеченные магазины, как Зимний в 17-м. В моем повзрослевшем за два года службы мозгу это никак не укладывалось, не было нормой, четко казалось, что все идет не туда и не так. Как будто раньше ярко-красочный фильм вдруг стал почему-то черно-белым, и ясно, что это неспроста, что скоро пленка оборвется и — конец, финал. Несколько месяцев болтаясь после армии без дела, я снова, как раньше, начал много читать, и среди прочего мне в руки попал репринт еще не изданного тогда в СССР «Архипелага Гулаг». Я прочитал (ну, скорее, пробежал «по-диагонали») огромное произведение за ночь и потом еще сутки не мог спать. То, что я узнал, стало для меня откровением, все мое представление о стране, в которой я жил, разделилось на «до» и «после» книги. Грубо, конечно, но в принципе верно можно сказать, что до «Архипелага» я был вполне сагитированным советским человеком, комсомольцем, в общем себе представляющим, что за исключением сталинского периода, когда не все было хорошо (даже многое было нехорошо, но войну выиграли, и за это Сталину можно многое из этого простить), социалистический строй — он правильный по сути, а капитализм — нет. Именно поэтому Америка грозит нам атомной войной, как плохой мальчик Фигура хорошему мальчику Тимуру, воюет против нас руками моджахедов в Афганистане, втыкает нам шпильки типа бойкота Олимпиады. Что коммунизм — это очень далеко, но это будет, потому что это правильно (здесь большую роль сыграли не по разу перечитанные в детстве книги Ивана Ефремова «Туманность Андромеды» и «Час быка» про земное общество далекого четвертого тысячелетия, когда у каждого есть все, а он отдает обществу столько, сколько хочет, причем сознательные члены отдают так много, как могут, а несознательное меньшинство живет «для сэбэ», но никто им в этом не мешает, — по сути, коммунизм на запредельно высокой стадии развития науки и техники). Что в текущем воплощении социалистической идеи далеко не все хорошо, но это в том числе и из-за противодействия Америки и Запада вообще, и что «правда все же победит». «Архипелаг» открыл для меня вещи, которые в эти мои представления никак не укладывались. Что Ленин (до того бывший для меня, ну, конечно, не идеалом и кумиром, но личностью вполне чистой и светлой, организатором революции, идеалистом с мудрым прищуром, к сожалению, рано умершем, потому что если бы он был жив, то не было бы сталинщины, и вообще все было бы гораздо лучше), оказывается, собственноручно подписывал указы о создании концлагерей и расстрелах священников. Что в лагерях умерло 15 миллионов моих сограждан (вдумайтесь — почти еще одна Отечественная!) — и среди них мой дед Илья Петрович Рогожский. Что все было не так и до Сталина, и при нем, и осталось не так после (например, расстрел в Новочеркасске в 1962 году). В общем, начинал я чтение советским человеком, закончил — антисоветчиком и диссидентом по сути. Конечно, звучит это сильно упрощенно и даже как-то киношно: столь глубокие метаморфозы в сознании и мировосприятии взрослого человека не происходят так быстро. Но «Архипелаг» стал чем-то вроде ключа или шифра, с помощью которого поворачиваются диски с хаотичными на первый взгляд узорами строго на определенный угол, и тогда становится видна вся картина. Катализатором, в сотни раз ускоряющем вялотекущую реакцию. Конечно, все мои тогдашние 25 лет жизни (ну, скорее, сознательные последние лет 10) мозг мой собирал информацию о мире вокруг меня, анализировал и раскладывал по полочкам. Но те части ее, которые не совпадали с некими базовыми представлениями, внушенными с детства, до времени хранились в разрозненном состоянии, множились, накапливали критическую массу. Тут были и редкие мамины воспоминания о том, как ненавидела Сталина бабушка Мария (она называла его почему-то не иначе, как «проклятый Юзеф»), и папины упоминания о каком-то непонятном архипелаге с названием Гулаг, который я — мальчишка, увлекающийся географией, никак не мог отыскать на карте, и много что еще. И тут я прочитал эту книгу, все повернулось, слилось с собственными наблюдениями и собралось в цельную картину. Не может служить добру система, базировавшаяся на лжи и убийствах невинных людей, неизмеренный счет которым положила царская семья. И не может быть правильной схема, при которой плотник Серега Тутыркин (нет — мастер от бога, но в остальном — немытый алкоголик с восемью классами, оконченными на нетвердую «тройку», и вокабулярием из максимум ста слов, в основном, матерных вариаций на тему, что во всем виноваты интеллигенты) получает зарплату в два раза больше моего отца — журналиста, умницы с тремя языками. И что страна прокормить себя не может, а в космос летает — это неправильно. Нет, летать в космос- это правильно, но ты сначала людей накорми, а не наоборот! И что система эта — по всему видно — хиреет, ветшает и увядает — это закономерно и правильно. И я не должен быть только пассивным свидетелем происходящего.

Когда затянувшийся послеармейский релакс из пьянок, перемежаемых неуемным трахом, как шутил Славка, «всего, что шевелится, и даже не очень» (за себя и за него), порядком надоел не только бедным родителям, но и мне, выбор между многочисленными вариантами государевой службы (в том числе, например, в редакции «Известий» — второй газеты страны, где к тому времени на весьма приличной должности работала мать) и свободным плаванием в море нарождающегося частного предпринимательства передо мной уже не стоял. Еще один мой однокашник Паша Кресовский, в институте за сплюснутую утиную форму носа, придававший ему удивительное сходство с бывшим президентом США Никсоном, получивший соответствующее «погоняло», к тому времени уже пару месяцев «стоял» на Черемушкинском рынке, торгуя медными браслетами «от всех недугов». В «Плешке» мои отношения с золотоватым и мажористым Никсоном были на уровне «привет-привет», и встретились мы с ним сейчас совершенно случайно. Собственно, я по матушкиному заданию покупал на Черемушкинском продукты, когда какой-то придурок с горящей сигаретой в руке, пробиравшийся сквозь плотно набитый по случаю предновогодья мясной ряд, чувствительно двинул меня локтем. Было видно, что сделал он это ненарочно, и даже буркнул что-то вроде «пардон муа!», но тем не менее я обернулся с твердым намерением сказать чуваку все, что я о нем думаю, и натолкнулся на масляный, сильно нетрезвый взгляд Никсона. «Сеня!!!» — возопил Никсон и, невзирая на давку, полез обниматься, рассыпая сигаретные искры прямо на ондатровую шубу дамы рядом со мной. Мгновенно вспыхнула перепалка, чреватая большим скандалом. Пришлось, таща за собой Никсона, посылающего даме в ондатрах эпитеты типа: «тля обмехуевленная» и «курица недодефлорированная», срочно ретироваться на свежий воздух. Продукты в тот день я так и не купил, потому что Никсон, узнав о гибели Славки, совершенно обалдел, вмиг протрезвел, и молча повлек меня в соседнюю подворотню. Там, в маленьком полуподвальчике, оказалось едва ли не первое в Москве частное кафе с такими ценами в меню, что я сразу засобирался уходить. Но Никсон вырвал меню у меня из рук и скомандовал услужливо подскочившему не похожему на официанта дядечке (это оказался хозяин заведения): «Михалыч, нам водки и всего самого лучшего закусить — мы друга поминаем». Михалыч согнулся в поклоне чуть не до пола и исчез. В мгновение ока, в течение которого официант в советском ресторане не успел бы дойти до кухни, у нас на столе уже потела диковинная прозрачная бутылка с серебристой крышкой и синей надписью Absolut прямо по стеклу, нарезка языка, балыка и прочих давно забытых вкусностей, свежие овощи (это в декабре!) и источающие безумный запах пылающие лепешки вытянутой формы с шипящим яичным желтком посреди запеченной корочки. «Аджарские хачапури, — пояснил Никсон, разливая густую водку по непривычного вида цилиндрическим рюмкам с толстым дном. — За Славку, не чокаясь». Такой чистой, вкусной, невонючей водки я не пил никогда в жизни, сразу захотелось еще. Выпили, не успели закусить холодным, а Михалыч уже тащил огромные тарелки с такими же огромными кусками жареной вырезки. Мои тревожные мысли насчет счета за все это гастрономическое великолепие и явное пренебрежение Никсона к этому вопросу неизбежно перевели разговор на тему, кто чем занимается. Выяснилось, что почти два года после выпуска Никсон, имевший «белобилетную» отмазу от «армейки», просидел в каком-то сильно головном институте, возглавляемом его папашей, на ста двадцати рублях зарплаты, где ему так остобрыдло, что полгода назад он оттуда ушел, несмотря на страшный скандал с отцом, по этому поводу выгнавшим Никсона из дома с напутствием «Больше не дам ни копейки!» Жить Никсон перебрался к одной из многочисленных бабушек, а вот с деньгами дело было швах. Отказывать себе в чем-то Никсон не привык (папа вдобавок к окладу на работе давал сыночку «на конфеты» минимум еще столько же), и пришлось включать голову. Голова привела Никсона опять же к папаше, недавно купившему на Черемушкинском рынке за сорок рублей (большие деньги!) медный браслет «от давления». Никсон метнулся на рынок, посмотрел на явно довольных жизнью продавцов, быстро в разговоре выяснил, откуда берется медь (заводы, НИИ, мест много, были бы «лавэ»), дома быстренько составил ТЭО (технико-экономическое обоснование) и понял, что это — золотое дно. Одноклассник Никсона работал в ИХФ (Институт Химической Физики), где на производстве отходов медного листа было некуда девать. Всю последнюю зарплату, выходное пособие и остатки «конфетных» Никсон потратил на медь и списанный штамп-пресс. Производство наладил у бабушки на квартире в пустовавшей комнате, благо что страдавшая старческой тугоухостью старушка не возражала. Первую партию браслетов отнес на рынок и сдал на реализацию, предварительно заручившись небесплатной поддержкой крепких бритых пацанов в спортивных костюмах, именовавших себя новым, но таким интуитивно понятным словом «крыша». Вырученных денег хватило на месяц безбедной жизни и расширение производства, которое Никсон перевел в подвал бабушкиного дома, сунув распоряжающемуся ключом от подвала дворнику четвертной. За последний перед встречей со мной месяц Никсон заработал чистыми четыре тысячи рублей (я уважительно видом поджал губы) и имел четкий расчет, что с привлечением специалиста на производство и своего человека на реализацию заработок мог вырасти в разы. На этой стадии информированности и опьянения я счел уместным поинтересоваться, просто так мне все это Никсон так подробно рассказывает, или нет. «Ты браслеты делать умеешь?» — спросил тот, со смачным «шипом» открывая банку с кока-колой. Я помотал головой. «Так я и знал! — рассмеялся Никсон. — Значит, будешь продавать — продавать умеют все!» На следующий день, утеплившись как следует, я уже торговал на «Черёме» Никсоновскими браслетами.

Но наемным продавцом у Никсона я пробыл недолго. Сначала я «подтащил» на производство работавшего в войсковой слесарке армейского товарища, потом еще одного — на продажи. С моей же подачи мы первые в Москве стали делать не плоские, а объемные, «дутые» браслеты, пользовавшиеся ошеломительным спросом. Никсон оказался достаточно практичным, чтобы сообразить, что мой вклад достоин доли, и достаточно честным, чтобы эту долю мне предложить. Мы стали компаньонами, причем любящий бухнуть Никсон по принципу «от греха» назначил казначеем меня. Казну нашу я в тайне от родителей хранил у нас дома в Строгино в большой коробке из-под маминых сапог.

Это было фантастическое время. Денег было столько, что я просто не представлял, куда их тратить. Штаны Guess и «шузы» Dexter (никто, даже продавцы, не знали тогда, что это обувь для боулинга) стоили совершенно бешеных денег, но мой кошелек этих трат просто не замечал. Пиво мы пили только Хайнекен (20 рэ банка, средней зарплаты по стране хватило бы банок на шесть), курили только аристократический JPS — Marlboro было лицензионное, и поэтому не канало. Машина на рынке в Южном порту с переплатой в три раза против госцены стоила меньше моего месячного дохода. Всегда мечтавший не то что даже иметь машину, а просто ездить за рулем, я купил себе относительно скромную «шестерку» заодно с правами, благо рулить я научился еще в армии, на «растворном» ЗиЛке. Родители, особенно отец, моих занятий и заработков (хотя об истинных их размерах они даже не догадывались) не одобряли, но вышедший к лету 1989-го закон «О кооперации в СССР» на мой счет их успокоил, одновременно сильно встревожив насчет пути, по которому движется страна. Дома у нас проходили жаркие и, как сейчас говорят, неполиткорректные дискуссии по этому вопросу, и победителей в них не было.

Мы оформили наше дело в кооператив, принадлежащий нам с Никсоном напополам. Когда браслеты стали отходить, мы переключились на джинсы Пирамида, открыли цешок по вязанию всяких свитеров и пуловеров, и пару сигаретно-пивных ларьков у метро «Профсоюзная». Вернее, говорить «мы» было бы уже неверно. Никсон оказался патологически нерезистентен к алкоголю и забухал так глубоко, что вытащить его с этой глубины оказалось невозможно. Последний, наверное, короткий период, когда он несколько дней пребывал в более-менее адекватном состоянии, я посвятил тому, что выкупил у Никсона его долю и оформил это юридически. Огромную для конца 88-го сумму почти в пятьсот тысяч рублей (на двоих с Никсоном мы были тогда, пожалуй, что миллионерами, даром, что о нас никто не знал, в отличие от Артема Тарасова, например) я передал отцу Никсона, потому что самому тому уже нельзя было доверить и червонца. Он бухал неделями, все, что не пропивал, спуская у наперсточников на Череме. «Выплыть» Никсон так и не смог. Я слышал, что он спустил родительскую квартиру, чего его предки пережить не смогли и один за другим ушли в мир иной. Последний раз я встретил Никсона году в 99-м на Каланчевской площади — пока я стоял на светофоре, ожидая стрелку, к моему приоткрытому окну подхромал жутко воняющий бомж со странно знакомым утиным носом, обезображенным глубокой свежей царапиной. Сердце у меня екнуло. «Никсон?» — неуверенно позвал я. На мгновение мутный взгляд бомжа прояснился, но тут же снова потух. «Ну, Никсон, и чё? — прохрипел он. — Дай закурить!» Говорить было не о чем, он меня даже не узнал. Я отдал когда-то однокашнику и компаньону всю пачку, полез за кошельком, но зажглась стрелка, сзади раздраженно засигналили, заморгали фарами, и я не успел. Еще несколько секунд я видел в зеркале Никсона, ковыляющего к стайке таких же бомжей, потом он исчез из вида. Навсегда.

Женщин, конечно, все это время у меня было много и разных, с некоторыми отношения затягивались, грозя перейти в качество предматримониальных, но ни с кем это «пред-» так и не было перейдено. А вот Марину я встретил совершенно случайно и через семнадцать дней сделал ей предложение. По случаю бракосочетания я осуществил свою старую мечту — вернуться из Строгина (там меня никогда не покидало ощущение оторванности от Большой земли, как у папанинцев на льдине) в старую, с детства любимую Москву. Конечно, лучшим вариантом была бы Самотека, но поселиться там одному было бы очень «криво» по отношению к родителям, и я ограничился тем, что купил квартиру в старом доме на Абельмановской заставе в заросшем липами дворике, очень похожем на тот, старый, родной. Быстро сделал ремонт, пригласив на халтуру бригаду потрясающих итальянцев, работавших на реконструкции «Метрополя», и первую брачную ночь мы провели уже на новом месте. А через девять месяцев родился Кирюха, Кирилл Арсеньевич, названный так в честь Марининого деда, умершего незадолго до свадьбы.

До зимы 1991-го все шло, как по маслу. «Шестерку» я отдал «в разгон» и купил себе нереальный Форд-Мустанг с движком в пять литров. У меня был малиновый пиджак, но надевал я его только когда бывал в одном из немногочисленных тогда с Москве казино, чтобы не выбиваться из общего ряда посетителей. К сожалению, в казино я был и 22-го января, когда намеренно без помпы было объявлено о Павловской денежной реформе. Следующие три дня все, кого я только мог привлечь, носились по сберкассам, обменивая пятидесяти и сторублевки на купюры нового образца, но спасти удалось не более десяти процентов. Я клял себя за то, что неделю до реформы не вложил весь налик в валюту, но сделать уже ничего было нельзя. В мгновение ока я из миллионера превратился — ну, не в нищего, конечно, но в человека с финансовыми проблемами — точно. Малиновый пиджак с тех пор пылился в шкафу, а Мустанг пришлось продавать буквально за бесценок.

Потом был августовский путч, развал СССР, воцарение Ельцина, но меня, занятого борьбой за выживание, все это как-то не очень коснулось. Дела шли все хуже. Во-первых, старый бизнес был детищем Никсона, и у меня не получалось «крутиться» в нем, как он; во-вторых, стремительно менялся рынок (браслеты и джинсы давно отошли, пивом и куревом не торговал только ленивый, киоски вырастали на каждом углу), и здесь я тоже как-то не поспевал. Конкуренты конкретно «выжимали на обочину». В начале 92-го некие «авторитетные» люди сделали мне предложение, от которого, я почувствовал, лучше не отказываться. Полученных за бизнес денег только-только хватило, чтобы заплатить по долгам и выдать всем работникам последнюю зарплату. Картина «пустой кошелек», о самой возможности которой я давно забыл, вновь стала реальностью. Марина рвалась работать, поддерживать семейный бюджет, но за искусствоведами тогда очереди из работодателей не наблюдалось. К тому же, чтобы работать, нужно было пристроить Кирюху, и в результате, чтобы его взяли в сад, Марине пришлось идти в этот сад уборщицей-санитаркой. Она восприняла это со стоическим юмором, рассказывая, что воспитательницы обращаются к ней за помощью в убаюкивании групп — ничто не является для детей таким снотворным, как лекции, например, об европейском изобразительном искусстве 18 века. По ее примеру я тоже перестал киснуть, сел за руль, выехал бомбить и стало ясно, что худо-бедно, а можно не только жить самим, но и помогать родителям: если в «Науке и Жизни» зарплату еще хоть как-то платили, то в маминых «Известиях», из второй газеты страны ставшей независимым и далеко не самом популярным изданием, денег не давали по нескольку месяцев.

В общем, с полгода мы барахтались, как могли, подобно той лягушке в кувшине с молоком, и оказалось, что не зря. Как-то, уже набомбив ежедневную норму в пятьдесят долларов (рубль тогда бил рекорды инфляции, все мерили в долларах), я все же взял подвезти в Воронцовские бани (благо, что недалеко от дома) мужчину с веником в портфеле, — старого, видно, банщика. Высадив пассажира у главного подъезда, я принялся разворачиваться, попал задними колесами в кашу и, буксуя, прилично окатил талой грязью из-под колес невесть откуда взявшегося человека. Я выскочил извиняться, а прохожий, отряхивая с брюк и куртки снег и грязь вдруг поднимает на меня глаза и говорит: «Ну, Костренёв, ты меня и тут достать умудрился!» Я осекся, вглядываясь в лицо человека, понимая, что знаю его и никак не в силах вспомнить, откуда. «Что, без фуражки не узнаешь?» — со смехом произнес незнакомец, и я тут же признал в нем своего армейского командира роты капитана Качугина. «Та-аварищ капитан!» — начал по-военному я, искренне радуясь встрече, но Качугин просто протянул ладонь: «Мы, больше не в армии, земляк, так что — Саша. А ты, помнится, Арсений?» «Друзья зовут меня Сеня», — ответил я, крепко пожимая протянутую руку. Я позвонил Марине, извинился, сказал, чтобы рано не ждала, и мы с капитаном направились прямиком в шашлычную, что ароматно дымила трубой рядышком с банями.

За бутылкой водки под сочный шашлык выяснилось, что год назад Качугин по случаю достижения выслуги лет (ему еще было сильно до сорока, а выслугу принесла ему служба на Новой Земле, — там выслуга лет шла один к трем) ставший военным пенсионером, вернулся на родину, в Тверь. Он имел твердое намерение организовать собственный строительный бизнес, но недостаток объемов работ в результате привел его в Москву. Во дворе Воронцовских бань Качугин снимал что-то вроде базы, где держал склады, несколько машин и ремонтный цех. «Сеня, мне тебя сам Бог послал! — разоткровенничался поплывший после пары рюмок Качугин. — Давай, как тогда, в Харькове: я строю, ты — деньги считаешь, а? Все будет путем, я чую!» Я даже головой потряс — показалось на мгновение, что это было уже со мной, и что напротив с рюмкой не Качугин совсем, а ухмыляющаяся рожа с утиным носом. Конечно, я согласился. Засиделись заполночь, и я сманил Качугина ночевать у нас. Наутро он внимательно изучил нашу квартиру, даже не столько квартиру, сколько ремонт, — выяснилось, что такой отделки, сантехники, мебели он не видел никогда в жизни. И тут же за завтраком, выдал идею — заниматься такими ремонтами, ведь богатых людей в Москве — как грязи! «Это делали итальянцы, — возразил я, — наши так не смогут. А работать итальянцами — слишком дорого, сильно сужает круг клиентуры». «Один дорогой итальянец, остальные — дешевые молдаване! — воскликнул Качугин. — Ты не представляешь, какие уже после тебя у меня были отделочники-молдаване — супер!» Я молча пил кофе — похоже, это на самом деле была идея.

Мы зарегистрировали АОЗТ «Арми-Строй» (звучало по-иностранному, отсылки к стройбату никто не замечал), где я стал генеральным директором. Саша вызвал своих чудо-молдаван, я вызвонил Аннибале — бригадира итальянцев, делавших мне квартиру. По счастью, он был в Москве, но заканчивал какой-то очередной проект с немцами и как раз собирался домой, в родную Виченцу. Я начал упрашивать его задержаться в Москве (совершенно не зная, под какую конкретно работу), он заартачился, рассказывая, что не хочет откладывать свидание с семьей даже по просьбе какого-то итальянского дипломата, которому надо срочно сделать ремонт в квартире на Смоленке, тем более, что вся его команда тоже уезжает. Я пошел ва-банк: предложил Аннибале двойную его зарплату, если он возьмется делать эту квартиру с моими людьми и убедит дипломата иметь с нами дело. Магические «два конца» сделали свое дело, и Аннибале согласился. Следующие четыре месяца моей жизни были полны ругани Аннибале на молдаван и жалоб молдаван на итальянца, поиска по всей Москве «правильной» смеси для штукатурки, запаха красок, лака и незнакомых итальянских слов типа «ветро транспаренте» и «апертура синистра». Я видел, что рождается ремонт не чета моей квартире, просто шедевр, но выдохнул только тогда, когда дипломат десять минут ходил в одних носках (паркетный лак на паркете из балканской оливы еще не до конца высох) по всей квартире, потом сказал только одно слово: «Перфетто!» и с улыбкой крепко пожал нам с Аннибале руки. Все заработанные деньги мы пустили на рекламу нашего ремонта (дипломат любезно разрешил снять ролик), и заказы пошли к нам. Потом — потекли, мы делали по двадцать квартир одновременно. Сначала мы делали только собственно работы, потом начали в комплексе с ремонтом предлагать двери, плитку, сантехнику, кухонную мебель, заказывая это все у внешнеторговых фирм, потом начали сами «таскать» все из Италии. Мы посадили на это Сашину жену Риту, и она быстро вошла в тему, как будто влезла в собственную кожу. Так появился магазин «Арми-Сан»

Мы стали очень востребованы, к нам обращались только весьма состоятельные люди. Марина уже не мыла полы в детском саду, а летние каникулы они с Киром (так я звал сына, когда он был молодец, когда же нет — был Рюхой) они проводили, как правило, в Испании, где я начал присматривать какую-нибудь недвижимость. С Сашей у нас было полное взаимопонимание — я занимался стройкой, Рита — торговлей, сам Саша очень квалифицированно ведал вопросами безопасности. Казалось, все вернулось на круги своя, и так будет всегда. Но никогда нельзя забывать, кто всем располагает в этом мире — увы, не мы.

Пришел август 1998-го, разразился дефолт. Наш расчетный счет был в банке «Столичный», там же счетах и на депозитах лежали немалые мои сбережения. Пришлось срочно лететь в безвизовую тогда еще Прагу, снимать деньги с бесполезных в Москве пластиковых карт, покупать дорогостоящие авиабилеты Люфтганзы первым классом с планом потом сдать их и выручить деньги. Удалось спасти тысяч тридцать пять — сорок долларов личных денег, все остальное ушло в никуда. Не знаю уж, что имел в виду Александр Смоленский, когда говорил, что к 2005-му году расплатился со всеми вкладчиками, — со мной он рассчитаться, видимо, забыл. Саша Качугин пострадал куда меньше, за пару недель до дефолта сняв со счетов все деньги в валюте для покупки дома на Рублевке, за один день став в рублях богаче в три с половиной раза.

Моя ветвь бизнеса пострадала фатально. Без денег исполнять контакты было невозможно. Лишь малая часть заказчиков, понимая ситуацию, давали еще авансы, чтобы продолжать работу. Кто-то, не меньше нашего пострадав, вообще разрывал договора, большинство же выставляло претензии, да не через суд (большинство денег по договорам шло, разумеется, «в черную»), а через свои бандитские «крыши». Разборки выматывали; конечно, не все, но многое приходилось возвращать. К концу 98-го года «Арми-Строй» «лежал на боку», и сверху его саваном накрывали претензии почти на триста тысяч долларов. «Арми-Сан» же твердо стоял на ногах, его склады были забиты сантехникой, спрос постепенно восстанавливался. В декабре дом на Рублях Саша все-таки купил, причем по цене меньше половины от додефолтной. Прямо перед новым годом у меня с Сашей состоялся разговор, в котором он, пряча глаза, сказал, что заниматься стройкой он больше не хочет, а в торговлю, которая по документам принадлежит его жене, Рита не хочет брать меня (думаю, из-за той ссоры в самом начале знакомства Марины и Риты, когда Сашина жена набралась и начала насмехаться над Мариниными познаниями в живописи, на что моя благоверная назвала Риту «плохо образованной хабалкой с рынка» — каковой та, собственно, и являлась) и он, Саша, ничего не может с этим поделать. После долгого молчания, посвященного «перевариванию» услышанного, я так и не нашелся ничего сказать, кроме того, что это нечестно. В ответ Саша сказал, что Рита согласна закрыть половину долгов «Арми-Строя». Это все равно было нечестно, но это позволяло жить, возможно, в прямом смысле этого слова. Я допил чашку кофе, встал и ушел, не пожав недавнему другу и компаньону руки. Компания «Арми-Сан» до сих пор успешно торгует всякой всячиной из Италии, теперь у Саши с Ритой не один, а три магазина.

Но нет худа без добра. При «разводе» с Сашей я унаследовал в единоличное пользование строительную фирму с остатками коллектива, лицензии, связи, знакомства и даже пару небольших договоров. Все это помогло выжить, снова садиться за руль не потребовалось. Было тяжело, денег на красивую и дорогую телевизионную рекламу не было, не было больше прямых поставок из Италии, с рынка пафосных квартирных ремонтов пришлось уходить. Чтобы жить и расплачиваться с долгами, объемы работ нужны были как воздух, и здесь, как часто бывает, помог случай. Прошлым летом, прямо перед дефолтом, отдыхая с Киром в Испании, Марина познакомилась с семейной парой из Москвы, которую она характеризовала как «очень, очень приятные люди», и что глава семьи имеет какое-то отношение к строительству. Тогда мне эта информация была ни к чему, так, просвистела мимо уха в пространство. Сейчас, напрягая мозги над поисками работы, я напомнил эту информацию Марине. «Ну да, отлично помню, — ответила жена. — Я ж тебе говорила: очень при…» «Телефон дядьки этого очень приятного есть?» — нетерпеливо перебил Марину я. Та с обиженным видом отвернулась, покопалась в сумочке и протянула мне потертую визитную карточку. «Князин Сергей Николаевич, корпорация «Тэта», директор подразделения», — было написано на визитке. Ух ты, «Тэта», круто! Насколько мне было известно, корпорация Тета, вышедшая корнями из Совтрансавто, занималась грузовыми перевозками, продажей большегрузных грузовиков MAN и даже собиралась производить где-то под Питером автобусы по чьей-то лицензии. Это был монстр с оборотами в сотни миллионов долларов. Интересно, что такое «Директор подразделения?»«А откуда информация, что он к стройке каким-то боком?» — вертя визитку в руках, спросил я Марину. Жена пояснила, что в будущем (то есть, уже в этом) году у него на территории намечается большая стройка, и что если моего мужа это интересует, то пусть позвонит. Я прикинул — то было больше полугода назад. Я посмотрел на Марину с выражением, означавшим: «Что ж ты раньше-то мне не напомнила, скверная ты жена?!!» «Я напоминала, ты выслушал и даже сказал «Угу», — подняла в ответ брови Марина. — Не надо переваливать с больной головы на здоровую». Я вздохнул и без какой-либо надежды набрал номер.

Сергей Николаевич Князин оказался в «Тэте» не последним человеком. Он руководил подразделением корпорации, пока представлявшим собой огромную пустую территорию почти в сто гектаров в тридцати километрах от Москвы, на которой вот-вот должен был начать строиться таможенный терминал, сервисный центр по обслуживанию большегрузных МАNов и много чего еще. Причем начало стройки планировалось на конец 98-го года, но из-за кризиса было перенесено на весну. Вот-вот должен был проводиться конкурс на право строительства первой очереди. Мы встретились и, как потом выяснилось, мне удалось сразу же понравиться Князину. Сам он оказался невысоким, на шестом десятке, начавший набирать полноту дядечкой с внимательными глазами и тихим вкрадчивым голосом немного в нос. «Удивительно, вы точно такой, как я себе представлял по рассказам вашей супруги! — восклицал он, пока мы шли по длинным коридорам до его кабинета. — Мы очень подружились с ней. Мариночка говорила, что вы очень пунктуальны и патологически порядочны». Я скромно улыбался, мысленно расцеловывая Марину в обе щеки за столь лестные характеристики. «Ну-с, расскажите о себе», — попросил хозяин кабинета, когда мы расположились в дорогих кожаных креслах. Я честно как на духу, выложил все свои обстоятельства, резюмировав, что такой заказ нужен мне, как воздух. Когда я закончил, Князин долго, положив подбородок на сплетенные пальцы рук, смотрел на меня исподлобья. «Вы говорили, что в армии служили в Харькове на строительстве завода имени Малышева, — наконец, произнес он, и после моего утвердительного кивка продолжил: — Фамилию командира унээра помните?» «Конечно, — ответил я. — Полковник Щаденко Петр Захарович. А что?». Князин на вопрос не ответил, а только взял телефон и набрал номер. Последующий телефонный разговор был чем-то из области ненаучной фантастики. «Пёт Захарыч? — пробубнил в трубку Князин. — Приветствую тебя, товарищ генерал!» Я чуть не подпрыгнул в кресле — вот это совпадение! «Слушай, один вопросик у меня к тебе есть, Пёт Захарыч, — после пары минут обмена приветствиями и новостями о здоровье жен начал Князин. — У тебя в Харькове на заводе имени МалышИвав середине восьмидесятых солдатик один служил, Костренёв Арсений, не помнишь, случайно такого?» Все минут пять, пока Князин слушал ответ с того конца провода, я сидел, как на иголках. Вот это проверочка получилась! Да, кругла земля, кругла! Наконец Князин распрощался с собеседником и аккуратно положил аппарат на полировку стола. «Привет вам большой от генерала Щаденко, моего большого друга, — сказал он мне с улыбкой. — Никак не ожидал, что Петя не просто помнит одного из десятков тысяч солдат, пятнадцать лет назад служившего под его началом, но и чтобы вообще давал кому-то такую лестную характеристику!» У меня отлегло от сердца, — что-то мне подсказывало, что теперь контракт точно будет моим.

Так оно и вышло. Этот первый контракт с «Тэтой» (потом было еще несколько) я сделал на ура, в первую голову благодаря принятому по рекомендации Князина на работу Борису Самойловичу Питкесу, недавнему отставнику военного строительства. Несмотря на свои пятьдесят с немалым хвостиком, Питкес был подвижен, как кипящий бульон в кастрюльке, и по количеству любой работы, производимой в единицу времени, мог дать фору кому угодно. Я назначил Питкеса главным инженером, и с тех пор не знал забот с воплощением строительных контрактов в жизнь: под его руководством все бывало построено в срок и качественно, было б чего строить. Тем, чтоб было, чего строить, занимался я и — не иначе, как с Божьей помощью — без работы мы не сидели. И не только в «тучные» двухтысячные, когда цены на недвижимость выросли в разы, инвесторы с энтузиазмом вкладывались в стройку и особых проблем с заказами не было, — не там, так здесь клюнет обязательно. Когда в конце 2008-го грянул очередной, «американский ипотечный» кризис, многие строительные фирмы «легли» и больше не встали, мы благодаря одному не столько большому, сколько «долгоиграющему» объекту как-то «перезимовали» и 9-й, и 10-й года, даже обошлись без всегда очень болезненных сокращений, — в общем, выжили. С 11-го года пошел небольшой «оживляж», и в октябре мы подписали контракт — по меркам нашей компании не очень большой (миллионов на сто), но который должен позволить «дотянуть» до на самом деле «крупняка» — объекта общей стоимостью под три миллиарда. Этот объект для компании означал два с половиной года полной занятости, а лично мне — если повезет — бабла (то есть, извиняюсь, прибыли) достаточно, что можно было бы построить взамен еще отцовской небольшой дачи под Куровским свой просторный дом за высоким забором и, закончив, наконец, с затянувшейся на всю жизнь активной фазой этого самого «бабла» добывания, осесть там доживать свой век. Даже в мыслях я всегда называл его «Объект» — обязательно с большой буквы. Весь последний год, что я занимался Объектом, он был для меня неким фетишем, неясной и очень желанной целью, фатаморганой, священным Граалем, Хемингуэйевской Рыбой из «Старика и море». Генеральный подряд на этот объект был — очень небесплатно — мне посулен по знакомству «высоким» человеком из правительства Москвы на «зуб даю» (обещание было дано в сауне под густой алкогольный пар и щебет развлекавших гостя очаровательных парильщиц), торги с заранее известным победителем должны были состояться совсем скоро. Все это давало мне повод видеть будущее, я бы сказал, по-Дюма — в розовом свете, как сквозь бокал Шамбертена. И не о бокале ли замечательного Шамбертен Гран-Крю от Жака Приерая я на самом деле мечтал, подобострастно улыбаясь сухой, как прошлогодняя вобла, пограничнице в окошечке?

— Звука «ё» в латинской транскрипции нет, — внезапно ответила церберша. — У вас в паспорте написано: Кос-тре-нЕв. Если вы так щепетильно относитесь к произношению своей фамилии, вам следовало позаботиться об этом, когда вы заполняли заявление на выдачу паспорта, для обозначения звука «ё» применив сочетания «ай-оу», например, или «джей-оу». А так как я могу догадаться, что вы Костренёв, а не Костренев?

Слушая ледяную отповедь пограничницы, я аж рот раскрыл от изумления и досады на себя за то, что решил поумничать. Но во взгляде блюстительницы границы появилось явное вопросительное выражение, к тому же она явно не торопилась возвращать мне паспорт. Нужно было что-то отвечать.

— Извините, — решительно выпалил я, надеясь этим закрыть дискуссию. — Извините меня, я… ам-м… я-а… В общем, извините.

За что извиниться, я придумать не мог, развел руками и принялся нервно барабанить пальцами по стойке. Народ в очереди, бросая на меня раздраженные взгляды, стал переходить к другим будкам, нещадно при этом пересекая границу на гранитном полу. Пограничница нещадно шлифовала зрачками мою переносицу, и в этой игре в «гляделки» переносица начала явно сдавать.

— Откуда прибыли? — внезапно рявкнула эта прислужница бога границы, то есть произнесла она это своим обычным сухим ровным тоном, но перевод темы и быстрота вопроса произвел на меня впечатление чуть ли не крика, и я вздрогнул.

— Из… э-эм…, этого, как его? — замялся я, внезапно напрочь забыв название страны, из которой я прилетел, кроме того, что называется она точно на букву «тэ». В ту же секунду во мне начало горячей волной подниматься замешанное на «старых дрожжах» чувство возмущения происходящим, раздражение на свое лебезительство перед этой сухой мымрой в погонах, желание протестовать, диссиденствовать, скоморошничать, и абсолютно неожиданно от себя самого я закричал: Из Тайланда! Нет! Из Таити! Нет? Тувалу! Тринидад и Тобаго! Танзания! Того! Тонга! Тунис! Теркс и Кайкос!

Я выкрикивал названия этих диковинных стран, театрально размахивая перед окошечком руками, поражаясь одновременно тому, что они приходят из тайников памяти мне на язык, и тому, что я это делаю, и не мог остановиться, — меня несло. Наконец, перечислив все известные мне заморские страны на букву «т», я выдохся и устало облокотился на стойку.

— Вспомнил: Турция, — сказал я церберше. — Я прибыл из Турции.

Надо отдать служительнице пограничного культа должное: во время моего показательного выступления на ее сухом лице не дрогнул ни один мускул, словно внешние проявления эмоций были ей совершенно несвойственны. А, может быть, у нее отсутствовали сами эмоции, например, в результате родовой травмы?

— С большинством из этих стран у нас нет прямого авиасообщения, — как ни в чем не бывало, ответила она. — Рейс из Туниса еще не прибыл, из Бангкока — примерно через час. Так что прибыли вы, скорее всего, на самом деле из Турции. Но дело в том, что последний штамп в вашем паспорте не читается, и можно только предполагать, что это штамп Турецкой республики. К сожалению, при этих обстоятельствах я не могу позволить вам пересечь границу Российской Федерации. Проследуйте для выяснения.

Она убрала мой паспорт куда-то под стол и показала рукой с пальцами, сложенными в аккуратную лодочку, куда-то вглубь таможенной зоны, откуда — ясно, что за мной — уже спешили два молодых крепких пограничника. Я укоризненно посмотрел пограничнице в глаза, но она резко вздернула голову и отгородилась от моего взгляда линзами очков, для верности еще и захлопнув перед моим носом плексигласовую створку окошечка. Погранцы обступили меня с двух сторон, вежливо, но прочно взяли под локти, повели. «Сари, приняли!» — воодушевился кто-то в поредевшей очереди. Я обернулся на возглас. Большинство убирают глаза, отворачиваются, как будто очередь пересекать границу подошла сразу и всем. Сочувствующий взгляд — один. И несколько пар глаз над нескрываемыми улыбками. На мгновение мне показалось, что в этих глазах я вижу отражение чьего-то профиля с козлиной бородкой, — далеко, не разглядеть: то ли Алексей Рыков, то ли Николай Бухарин… Очередь у границы, как смонтированная кинохроникой толпа у входа в Колонный зал. Крики: «Смерть предателям и шпионам!» Москва, 75 лет тому назад. Я затряс головой, отгоняя наваждение, — все, надо завязывать с такими перегрузками, не тридцать лет и даже не сорок, здоровье дороже.

Еще час я просидел в душной комнатке, которую про себя сразу же окрестил «погранзаставой», пока трижды за это время сменившиеся службисты в более высоких, чем будочница, чинах (двое мужчин и одна женщина) разбирались в сути моего вопроса, внимательно листали мой паспорт, особенно дотошно вглядываясь, судя по всему, в тот злополучный турецкий штамп. «Почему вы сказали, что прибыли из Тайланда?» — спросил меня один из пограничных чинов-мужчин. «Я плохо знаю географию, — ответил я. — И мало спал, устал. Акклиматизация. Перепутал». «Понятно», — ответил чин. «Как вы можете объяснить, что у вас в паспорте ваша фамилия написана в транскрипции, не совпадающей с тем, как она произносится по-русски? — спросила меня женщина. Я посмотрел на нее, вспоминая. Загранпаспорт понадобился мне году в 96-м, когда я первый раз как-то спонтанно засобирался в Англию. Очереди в ОВиР, как в войну за хлебом, тогда были обычным делом, и после нужно было еще ждать какое-то безумно-долгое время. Я нашел в главном тогдашнем биллборде — «Комсомолке» объявление типа «МИДовские паспорта дешево», и через две недели, обеднев на 500 долларов, смачно хрустел ярко-бордовой книжицей. Никаких бумаг, тем более на латинице, я при этом не заполнял, все сделали предоставители услуги, я только передал при встрече их «жучку» ксерокопии своего гражданского паспорта, диплома, трудовой книжки, да написанные от руки сведения о ближайших родственниках. Заявления на все последующие паспорта я заполнял уже сам, при этом следуя непонятно от кого исходившему, но четкому указанию ничего по сравнению с предыдущим паспортом в новом не менять, да и в голову не приходило. «Я не знаю, как это объяснить», — ответил я женщине. «Понятно», — ответила она. Скоро меня отпустили, сказав, что у пограничной службы нет ко мне претензий. Решив напоследок еще немного повалять дурака, я спросил, нет ли ко мне, часом, претензий у каких-нибудь других служб, представленных в аэропорте? Мне ответили, что пограничная служба этого не знает. Я спросил, не должно ли у меня быть претензий к пограничной службе? Посовещавшись, мне ответили, что этот вопрос мне лучше задать себе самому, но что у сержанта пограничной службы Тюриной для решения, которое она приняла, были все основания. Я счел дальнейшую игру в «вопросы-ответы» для себя бесперспективной и откланялся. Дома я был около четырех утра, с тоскою посмотрел через темное стекло винного холодильника на бутылку Шамбертена, выпил воды из-под крана и рухнул спать, даже не помывшись с дороги. Всю ночь, принимая позы, по сравнению с которыми Кама-Сутра — пособие по целомудрию, мне снилась сержант Тюрина.