30090.fb2 Селинунт, или Покои императора - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Селинунт, или Покои императора - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Порой одно простое слово — название города или имя императрицы — возникало из потемок его памяти, ничем не намекая на то, когда оно встретилось ему впервые, чем удивило или чем привлекло его это странное сочетание звуков, которому было уготовано много дней напролет скрываться в глубинах его мозга, а затем вдруг явиться вновь — властным, исполненным скрытого смысла, провозглашая свой тайный закон, поразительную истину, пробуждая мощный внутренний порыв, с которым вскоре он уже не сможет совладать. Ах! Почему в то утро, в полумраке нашей хижины, нашей яранги (ныне сметенной с этого берега ордой бульдозеров из соображений санитарии и приличий, чтобы изгнать из округа скваттеров, хиппи и прочих неугодных), почему это название — Селинунт — потрясло все его существо? Собирался ли он окончательно проснуться и вдруг снова стать самим собой, вновь пуститься в путь и броситься в бой? Или же… или же этот внезапный словесный вихрь, этот всплеск образов только плотнее замуровал его в отречении от всего, в упорном стремлении уничтожить следы, которые никогда ему не принадлежали?..

Великий холод ночи проморозил всю бухточку насквозь, сковав застывшие в бессильном гневе буруны. Но он был далеко-далеко от нашей зимы, от похрустывания льдинок под ногами, от водяной пыли над порогами, которую сдувал ветер, и от той, в двадцати милях отсюда, столбом стоявшей над водопадами. Далеко-далеко от Америки Великих озер, которая была ему неведома и сводилась в его глазах к долгим верстам прибрежного льда, где ледяные ветры яростно гонялись друг за другом.

Эта сумеречная белизна лишь завесой, не более, судя по тому, сколько времени он проводил перед отверстием, проделанным в бревенчатой стене. Он был неподвластен зиме, даже когда снег, гонимый бешеным бураном по всей равнине, засыпал все дороги. Он был неподвластен одиночеству, безграничному унынию, даже в те нескончаемые ночи, когда мороз безраздельно властвовал в избушке, покрывая все предметы и наши одеяла тончайшим инеем.

Целыми днями он просиживал там, не произнося ни слова, почти никуда не отходя. Его взгляд словно подстерегал сквозь заиндевевшее стекло библейские стада, перегоняемые на горные пастбища, кавалькады скифских всадников или матовые отсветы доспехов во внезапных стычках. Снег окружал нас со всех сторон. Дороги замело до самого бара Джонсона, на обочине магистрали. Молоко замерзало в картонном стаканчике, а масло в бидонах. У нас не было другой воды для приготовления чая и весьма ограниченных омовений, кроме той, что мы получали, растапливая сосульки с крыши. Разумеется, все это его не касалось. Все это не могло влиять на волю, столь решительно вызволенную из повседневной реальности, избавленную от всякого соприкосновения с внешним миром. Возможно, он и в самом деле жил в другом измерении, в другом кругу… Словно те существа, которых изображают на картинах в прозрачных сферах, где, по волшебству, царит вечная весна первозданного рая. Во всяком случае, он был бесчувствен к жестокой стуже, которая не давала мне заснуть.

Сколько раз по ночам я заставал его в позе лыжника на крутом склоне: полусогнутый длинный силуэт выступал из тени, обрисовываясь на более светлом фоне окна; он мечтал с открытыми глазами на границе уничтоженного мира. Возможна, ему чудилось, что у озера оживает какая-нибудь конная группа: мушкетеры пустыни, лихо закрученные усы, кардинальские бородки, изображение ястреба на узде — там, где уже почти два месяца стояли на приколе грузовые суда, запертые у входа в каналы из-за забастовки шлюзовиков.

Таким я его и вижу, и буду видеть всегда: вперившим взгляд в диковинную равнину. Нам оставалось провести вместе еще лишь несколько дней в этом приюте, о котором сам Патрик О’Доннелл, старый кладовщик магазина «Хенс энд Келли», оставивший мне эту лачугу перед тем как уехать к сестре на Род-Айленд, говорил, что ни один уважающий себя негр не захочет тут поселиться. Скоро он уйдет, и на сей раз окончательно растворится в безымянной толпе, постоянно мечущейся с одного конца страны на другой, по своему полю ожиданий и искуплений, между Севером и Югом, Нью-Йорком и Сан-Франциско. Скоро его не станет, и я уже ничем не смогу этому помешать. Все его невероятные приключения к этому моменту казались забытыми, за исключением… За исключением нескольких проблесков, как в мозгу больных амнезией, чья память порой подсказывает избитые фразы, длинные тирады, причем каждый раз неожиданно и не к месту. Он стал свободен, может быть, благодаря мне, которого свел с ним случай… но случай в его жизни играл роль судьбы. Он стал свободен, оставив мне в наследство лишь отсутствующую память и, забрав все, что выделил вперед, — полное отсутствие доказательств. А еще косвенную просьбу, побуждение увериться самому в ниспровергающей гипотезе касательно посмертного творения Атарассо — в обвинении, которое он сам выдвинуть поостерегся. Возможно, призывая меня таким образом в свидетели, он выражал потаенное желание, чтобы я взялся за его дело, спорил вместо него, расшевелил других последователей, там, в Европе, — словом, чтобы я пошел дальше него. Все это было чревато серьезным риском, если и я тоже примусь за подобные обличения. Тем самым риском, подвергаться которому он счел для себя слишком ничтожным.

Он молчал, и я больше ничего не узнаю, и сомнение не будет развеяно — то самое сомнение, которое для всех, вступающих на трудный путь, всегда было дорогой уверенности. Та уверенность, которая могла родиться в моей душе, обязана собой лишь особому осознанному бреду в первые дни в больнице и, наверное, еще наркотикам, которые ему тогда вводили, оцепенению, которое прерывалось внезапными приступами словоохотливости.

И все же не было ничего хуже, чем тот час, когда сон все не шел к нему. В конце концов завершалась и ночь, и это немое созерцание. С трудом рождался день на подступах к городу, над бескровной бледностью водохранилищ, уже несколько недель недоступных для кораблей, в которых перестали отражаться аппарели линии горизонта и балки новых зданий. Но он, застыв на том же месте, прижавшись лбом к стеклу, наблюдал иное зрелище, а в ушах его все громче и громче звучало это название.

И уже было слишком поздно задаваться вопросом о происхождении заданной темы. Слишком поздно интересоваться, был ли это Селинунт в Киликии, где умер император Траян, возвращаясь в Рим из парфянского похода, город, и ныне носящий отпечаток этой царственной смерти; или же другой Селинунт, основанный на Сицилии греками из Мегары, а позже стертый с лица земли сарацинами. Ни этот Селинунт и никакой другой, а призрак, сияющий след, большой корабль с надутыми Ветром парусами, ведущий эскадру в узкий пролив и заполняющий собой все пространство. Его вздымает волна, которая, накрывая собой ближние берега, как будто выплеснула все море.

Это слово пронеслось мимо него, и он успел его ухватить. Но волна подняла его на свой гребень, и ему удавалось удержаться на ней параллельно берегу, словно он занимался серфингом в Сиднейской бухте. Это была музыка, возникшая из глубин его самого, ритм которой вскоре убыстрится. В его глазах загорался огонь, и по внезапно порозовевшей маске я мог догадаться о каком-то внутреннем трепете. Одно слово, всего одно слово! Имя!.. Он вновь переживал странное чудо этого рождения и светлого прибоя. Все для него начиналось заново, как в те времена, когда каждое утро он обнаруживал на своем столе разрозненные листки, вырванные из записных книжек Атарассо, которые Сандра оставляла там на виду перед уходом. Она не отдавала ему всех записок целиком, будто не доверяла ему, будто хотела понемногу втянуть его в эту работу. О чем в них говорилось?.. О синей птице Кносса?..[1] О глазах осьминога, увеличенных лунообразной шаровидностью вазы?.. О Гудеа, правителе Лагаша?..[2] О некоторых незначительных соображениях по поводу сокращения рождаемости в римской элите?.. Неважно: одного слова, внезапно отделившегося от этих ученых рассуждений, которые сами по себе для него немного значили и не возбуждали его сверх меры, одного простого слова было достаточно, чтобы привести в действие механизм его мысли. Откуда черпал он эту силу, эту свободу, это желание сравняться с образцом для подражания и очень скоро пойти дальше этих недосказанностей? Для него это была своего рода дикая игра, правил которой он так никогда и не узнал бы, ничем не сдерживаемый и, пожалуй, незаслуженный экстаз. Одно слово!.. За ним возникали другие, столь многочисленные, что заслоняли солнце, и он уже не видел, как летит время. Он забывал об обеде, который приносил ему на подносе молодой слуга. Бред, одержимость! Пока это продолжалось, ему было достаточно расставить ловушки. И никогда ему на ум не приходила горделивая мысль создать что-то на века. Внезапно он падал без чувств. Когда Сандра возвращалась посреди ночи, принося с собой новые листки, он лежал голый, поперек кровати. И просыпался только тогда, когда она прикасалась к нему губами и руками.

Так он и жил тогда — то захлебываясь словами, то замыкаясь в молчании, тратя без остатка телесные и душевные силы. Но все это стерлось: и вспышки гнева, и обиды. Однако механизм действия его мысли остался прежним. Селинунт звучал в нем, словно назойливый старый мотив. На сей раз он не вырвется за пределы круга. Он сидел в этой хижине — самой гиблой дыре, какая только может быть, — и выйдет отсюда, только чтобы исчезнуть навсегда, и никто никогда о нем больше не услышит. Единственную свою победу он одержал над самим собой, и то частью не по своей воле. Подобно старому императору, которого свезли на берег, потому что в его состоянии он бы не пережил перехода, высадили в первом же порту, поселили в первом попавшемся доме, он оставлял свои поразительные свершения в удел другому: он уже не мог претендовать на собственный триумф.

Не бог весть что… очень мало, или слишком много! Во всяком случае, достаточно, чтобы лишить меня — другого пациента, оказавшегося с ним в одной палате больницы Редгрейв, — чтобы лишить меня покоя и ввергнуть вслед за ним в лабиринт противоречий, несостыковок, в то время как сам он уже как будто нашел выход.

И вот теперь он молчал, стоя, словно очарованный странник, в конце длинного пути освобождения. Эта хижина на берегу, годная лишь на то, чтобы рыбаки летом обсушились в ней после ливня, была тем самым местом, о котором он всегда мечтал, портиком мудрости и отречения, ковчегом, тем камышовым шалашом в совершенно безлюдном месте, где Атарассо писал свои знаменитые заметки, пока шакалы и гиены бродили ночью вокруг его лагеря. Покоями, невидимыми для всех остальных, в которых он, наверное, воображал себя сидящим на циновке, поджав под себя ноги, или на молитвенном коврике.

Только здесь он мог надеяться на полное прощение после долгого и унылого чистилища.

Внезапно он отказался от борьбы, явно расставшись с помыслами стать свидетелем торжества своего дела. Однако он не стал снимать с кона последнюю фишку, оставив в целости внушительную ставку истины, выигрыш по которой мог бы получить я. Думал ли он, что правда сама пробьет себе дорогу? Желал ли спасти меня, вовлекая в ее защиту? Или же предвидел, что моя неспособность довести его дело до победного конца поможет запутать его следы, когда он исчезнет?

Поди узнай, где бродили его мысли!.. В каком-нибудь прошлом, недоступном для того, кто никогда не слышал о шумерах и хеттах, никогда не углублялся в хитросплетения политики Аршакидов и приготовления к походу Траяна до берегов Персидского залива. Среди странных видений, едва различимых сквозь удушающие сумерки, вспыхивающие огнем на вершинах, у входа в ущелья, перед замурованными дверями гробниц. Той ночью люди, бежавшие у подножия Везувия, прикрыв головы подушками, решили, что боги умерли.

Воображал ли он себя на месте Атарассо? Вот он просеивает сквозь сито обломки, черепки, покрытые письменами и поднятые с седьмого, восьмого уровня, или наблюдает за тем, как обнажается стена, как откачивают грунтовую воду, остановившую продвижение раскопок…

Все эти картины неотвязно преследовали его, являясь на льду замерзшего озера, а он следил за ними сквозь полупрозрачное стекло. Поддавшись чарам, отвергая все, что могло его отвлечь, он не отводил взгляда от двойной шеренги всадников в кольчугах, неподвижно застывших под луной, привстав на стременах.

Все это было только иллюзией. Теперь он это знал. И ничто больше не заставит его вернуться к тем спорам, к той мышиной возне. Он отказывался приукрашивать то, что станет его окончательной смертью. Всем заправляла женщина. Та самая, которую в самую светлую пору, когда она приходила к нему каждую ночь и он мог располагать ею, как хотел, он прозвал Пеплом. Огонь, которому было уготовано пожрать его, развеять прах его по ветру! Прах! Сандра!..[3] И ее лицо тоже стерлось. Он улыбался, глядя на плодородный ил ночи. Я видел перед собой освобожденного человека. Оставалась только та звучавшая внутри него мелодия из нескольких слогов, рожденных из молчания, которое он уже не считал нужным нарушать. Селинунт! Небольшой порт в Малой Азии, где под знаком двуличия, фальши, лжи завершилась одна из величайших судеб в истории. Отзвук его собственного отречения. Зима вокруг оставалась полноправной хозяйкой.

* * *

Уже давно он умолк, давно пустился в путь. По дороге, которая не могла привести его никуда, кроме тупика, задворок оседлого и неприкаянного общества, где асоциальные типы вроде него в конце концов все же попадают в холодильник или в анатомический театр, так как в наших краях не принято бросать нагие тела безвестных мертвецов на растерзание хищным птицам: чаще всего их немедленно уничтожают, а иногда отдают науке.

Если б я еще мог дать гарантии того, что исчезновение Жеро — к тому же произошедшее не на моих глазах — в порядке наших отношений, которые так никогда и не были четко обозначены. Так похоже на бегство… хотя оно слишком хорошо вписывается в логическую схему поведения, благодаря чему выглядит неизбежным и, в общем, предсказуемым. Возможно, я сам думал все те несколько недель на берегу озера Эри, когда он должен был поправляться после операции, что у нашей с ним истории и не может быть другого конца; что с тех пор, как он заговорил со мной, я удерживал его у причала. Ускользнув у меня из-под носа, он отдал швартовы, но не развязал мне руки. Я уже тогда понимал, что моя жизнь станет совсем другой; что я не избавлюсь от этого груза так легко, как он сам, а он, живой или мертвый, все так же будет ускользать от меня, завлекая все дальше, затягивая в свою загадку до самого конца.

Для меня конец не брезжил. Это следовало из обстоятельств, недаром же для последнего отъезда был выбран автовокзал. Разрыв, который по своим последствиям напоминал заключение договора. Выбор, не лишенный иронии. Что еще сказать об этой манере бросить человека посреди ночи, пришпилив свой уход к розе ветров, словно он всегда был в моих глазах лишь нематериальной субстанцией, газообразным телом, готовым развеяться при первой возможности!.. Все это должно было мне внушить, что, возможно, мы вообще не встречались.

Исчез ли он в самом деле? Не появится ли вдруг на другом краю света, на склонах Гималаев, в древней столице тибетских правителей, или поближе, в Нью-Йорке, между 10-й и 15-й улицами, на площади Святого Марка или Бауэри?

Это ангельское комедиантство хорошо вписывается в рамки того образа, который остался в памяти большинства людей — непосредственных свидетелей, сразу же превратившихся в свидетелей условных, — которые, познакомившись с ним в Европе или других местах, вспоминают лишь о зримых изменениях, ложных уходах этой маргинальной для них личности.

Разве в тот момент, еще не оправившись от потрясения, я не собирался броситься на его поиски, в тщетную и изнурительную погоню? Оборвав все нити сразу, он, возможно, хотел указать мне другое направление, навести на другие поиски его самого, которые никогда не затевались, — более из области воображения, чем биографии, — в результате которых на скрытой стороне метеора мог возникнуть образ целостного «я», на какое он никогда не пытался претендовать.

А тот, другой Жеро, — вправду ли он пропал? Расквитался ли он уже с этим бренным существованием, которое, как он считал, под конец излишне затянулось?

Возможность того, что он появится снова, все еще существует, но только в области мифа. Сродни пробуждению древних божеств, схороненных в земле, давших в свое время свои имена островам, горам, лесам, источникам, кратерам, обнаженным вершинам, исчезнувшим континентам.

Я не стану зацикливаться на этой мысли. Жеро постоянно возвращается, но круговорот этих возвращений — которые не смогут всколыхнуть течение жизни — свершается отныне в моих мыслях, несмотря на слишком явные пробелы и противоречия, зачастую сбивающие с пути по милости очевидцев, с которыми мне порой удается пересечься то тут, то там. Или пообщаться заочно. Пеленой, застящей мне взор, остается коварная червоточина сомнения, с которым мне не всегда удается совладать и которое переводит все это предприятие (причем еще неизвестно, моя ли это стезя) в область веры — слепой, безраздельной.

Такая преграда может обречь на провал попытку воссоздать образ человека, столь плохо согласующийся со всем, что может быть о нем сказано, и траекторию которого невозможно вычертить, исходя из заданной точки.

Все это неизбежно напоминает мне о предупреждении доктора Гюнтера, полученном от него в последние дни нашего пребывания в больнице, когда я предложил взять на себя заботы о Жеро. Ни в чем другом я не уверен. Стало быть, с этого и надо начинать.

* * *

Я уже встал на ноги и был готов вернуться к обычной жизни. Только бы они этого не заметили и, решив, будто я симулирую, чтобы еще несколько дней понежиться в обществе местных медсестер, не выставили меня сразу — прежде него!

Однажды утром я вышел вслед за доктором Гюнтером в коридор, который в этот час был еще пуст, и выложил ему то, что засело у меня в голове, — тщательно обдуманный план. С тех пор, как из Жеро вынули катетеры, этот самый Гюнтер приходил к нам с обходом и следил за заживлением швов.

— А он что об этом думает?

— Он согласен.

Это была авантюра с моей стороны. Жеро ничего не знал. На тот момент главное было втянуть в игру доктора Гюнтера. Добрая немецкая физиономия, серо-голубые глаза, бобрик седых волос. К тому же интересуется буйволами и морскими свинками. Вылезает из машины, чтобы сфотографировать бобров, когда оказывается поблизости от рек, где они водятся. Все это внушило мне доверие. В конце концов, ему-то что, если я заберу к себе Жеро? Жеро не являлся клиентом ни одного общества социального страхования и не пользовался услугами благотворительных или религиозных организаций. Больница не стремилась содержать его бесконечно. Но начальство откажется его выписать, если не будет точно знать, куда его повезут. Если бы они навели справки о моих финансах, те показались бы им слишком ограниченными, чтобы ставить подобные филантропические эксперименты. И все же если я хочу осуществить свой план, мне нужно импровизировать, опережать события.

— У меня есть дом на берегу озера, в десятке миль отсюда… так что все будет нормально.

Дом! Это я снова загнул. Я снимал квартиру в городе у пенсионеров — милые люди, но всегда бдительно следят за тем, кто пришел, кто ушел. Не может быть и речи о том, чтобы заявиться туда с парнем, только что из больницы, одетым в расползающееся пончо на бараньем меху и башмаки, которые, возможно, носили во II веке в парфянской коннице: они всполошили бы всю округу. Оставалась хижина. Давненько я уже туда не наведывался. С тех пор, как малыш Джастин, рассыльный в магазине «Вулворт», утонул там в бухте. Все набросились на меня. Словно это я нес ответственность за проявления коллективного бессознательного, которое заставляет стольких мальчишек нашей страны мастерить плоты из бочек и досок и плыть по воле волн к неведомым островам, сокровищам, дикарям. «Вы должны были за ним присматривать!» Меня даже не было дома, когда это случилось. Сколько же напастей на меня свалилось! Семья малыша Джастина с Ниагарского водопада, полиция и вся администрация «Вулворта», общества защиты детей. И я вдруг оказался неспособен обучать малышей начаткам латыни в школе Святой Троицы. Мне даже пришлось сменить квартиру.

И все же, за неимением другого выхода, мне на ум пришло решение с той лачугой. Хижина всегда мерещится рядом с плотом в темных уголках неспокойной совести, как у американских детей, так и у людей постарше, которые далеко не обязательно стали взрослыми. На самом деле это был вовсе не «загородный дом» в том смысле, какой вкладывают в это слово агенты по найму недвижимости. Я уже сказал, на что она была похожа. Убежище, чуть более надежное, чем старое судно, выброшенное на берег. Старая посудина, переделанная в хибарку, рядом с грудой железного лома, кладбищем старых машин.

— Если вы уверены, что можете взять это на себя… Но это задача не из легких, молодой человек… Вы обо всем подумали? Вы хоть представляете себе, на что идете?

Я был уверен только в одном: если я поселюсь с этим парнем в подобном месте, мне придется оставить работу в городе и приглядывать за ним двадцать четыре часа в сутки. Что касается денег на моем счету, то их хватит как раз до конца зимы.

— Когда вас выписывают?

— Может быть, мы могли бы уехать в один день… так будет проще.

Доктор Гюнтер смотрел на меня без особого удивления. Иногда бывает, что больной, собираясь покинуть клинику или больницу, просит медсестру стать спутницей его жизни. Мое предложение не вписывалось в обычные рамки.

— Хорошо… Я поговорю о вас.

Я уже собирался его поблагодарить, но он прибавил, одновременно доброжелательным и сочувственным тоном, словно обращаясь к незадачливому жокею, чья лошадь сломала себе ногу, и теперь ей придется выстрелить в ухо:

— …правда, есть одна вещь, о которой вам лучше знать… я просто обязан вас предупредить. Он не слишком долго пробудет на вашем попечении. Это никак не связано с операцией, которая, разумеется, прошла успешно, как и все здесь… дело в его состоянии. Если бы вы были его родственником, вас напутствовали бы иначе. Но это все пустое, к тому же и не мое дело. Так что имейте в виду… не больше…

Он не сказал, сколько, но поднял три пальца, а после секундного колебания — четвертый.

— Месяцев! — уточнил он.

Точный подсчет, крайний срок времени, отпущенного уходящему.