30090.fb2 Селинунт, или Покои императора - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Селинунт, или Покои императора - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Но Ники не приходила и не садилась на том месте, где они невольно искали ее взглядом. Может быть, она пройдет у них на глазах по лужайке, с папкой для рисунков подмышкой, и направится к бывшей конюшне, где Гаст устроил для нее мастерскую?

По меньшей мере, пожив здесь, он узнает, что же все-таки случилось с этой мастерской и тем, что в ней было. Здание снесли после пожара, а все полотна, все рисунки, эскизы, наброски, муляжи, которые Ники складировала там годами, обратились в дым.

Жеро не мог отвести глаз от этого места; что-то влекло его туда. На пожарище ничего не было ни посажено, ни посеяно. Возможно, ничего бы и не выросло на бесплодном прахе, на мельчайших частичках кирпича и гипса, перемешанных с гнутыми гвоздями, оставшимися там после расчистки. Земля тоже сгорела вместе с картинами, со всеми эпизодами прошлого, и уже ничто не засвидетельствует бытия Ники на этом свете. Чтобы стереть очертания стен и воспоминание о кострище, чтобы протянуть газон через проклятый квадрат, нужно привезти новой земли. Это было бы проще простого. Наверное, Гасту давали такой совет, но раз он не издал никаких распоряжений, раз он захотел сохранить этот хорошо заметный шрам, значит, он решил наказать себя за то, что пережил Ники, и намерен сохранить бесплодный пустырь в центре зеленого озерка?

Жеро был в замешательстве: то, что ему рассказали, скорее, будило подозрения. Почему это молния ударила именно в это место? И почему все произошло незадолго до смерти Ники, когда жизнь в ней поддерживали только переливаниями крови?

И об этом старик не расскажет всего, что знает. Но Жеро и без него было все понятно: он припоминал почти похожую сцену… Это произошло на Капри, уточнил он.

…Раз в неделю она ездила в Неаполь к психиатру. Кроме того, уж не знаю, почему, деньги, которых она ждала, все не приходили. Иногда рука ее дрожала так, что она не могла держать кисть. Я никогда ее не видел в таком состоянии. Что для нее сделать? Как обычно, ждать, пока она выкарабкается. Мы не слишком ладили в то время: я находил, что она перегибает палку, что зря она так убивается из-за живописи. У меня была лодка, я ловил рыбу с рыбаками, усаживался за столиком в «Марина пиккола» и смотрел на туристов… Правда, было досадно, что ей здесь становилось невмоготу. Я до смерти боялся, что она вдруг решит уехать… Однажды вечером, возвращаясь на виллу, я увидел, что окно мастерской озарено, и задохнулся от запаха паленого. Бросился вперед: все горело. Она подожгла под мольбертом кучу тряпок, политых бензином. Мне удалось все потушить. Она не пыталась мне помешать. От всей работы за год не осталось ничего: она вновь обрела покой…

Но Гаст оказался не столь ловок, если только ей не удалось убедить его в необходимости такого очищения огнем. Жизнь казалась Ники сносной лишь тогда, когда на нее ничего не давило, а давило на нее все. Все ее произведения, скопившиеся в этих стенах, — настоящие вериги! С какой радостью она отомстила за все те муки, которые олицетворяли для нее собой ее картины!

Это случилось ночью. К прибытию пожарников все здание было охвачено огнем. Она даже не спустилась. Стояла у окна и смотрела, как горит время.

* * *

«Погребенные миры, в которых мы идем навстречу самим себе…»

Вот оно, начало, твое начало, первая фраза книги. «Погребенные миры»… «навстречу самим себе»: человек, наблюдавший бездны времени, но помнящий о его пропастях. Все остальное идет следом, увлеченное этим движением.

«Описание земной империи». Одного названия было бы достаточно, чтобы все произведение избежало забвения. Это заглавие сразу ставило тебя поодаль от ловких грамматистов, делящихся друг с другом рецептами или хитроумно уводящих друг у друга из-под носа свои лунные капсулы, далеко от всех этих торгашей, которые, извиваясь в рамках дозволенного распутства, демонстрируют только тщетность своих усилий по эротизации планеты!

«Погребенные миры…» Я без труда представляют себе шок, какой может испытать человек, увидев, что его кровь брызжет из вены другого, услышав, что его голос звучит из чужого рта. Сомнения возможны, но не такое. Ты был готов отказаться от многого, но уж конечно не от этой уверенности. Каждый раз, когда я раскрываю твою книгу, — я мог бы прочитать тебе на память целые страницы, но, к несчастью, уже некому слушать, — я испытываю тот же шок. Тебе, должно быть, показалось, что земля уходит у тебя из-под ног. «Я был потрясен!» — сказал ты. Было от чего.

В историческом прошлом известны случаи сомнительного присвоения авторства, произведения, которые приписывают то одному, то другому (причем от обоих остались только имена), но такие колебания можно объяснить нагромождением веков, тысячелетий, неоднозначностью выходных данных и подписи, намеренным выскабливанием имени автора. И так же обстоит дело со многими чудесными творениями, о которых мы совершенно не знаем, кто их создал, где оригинал, а где копии; родилось ли произведение от одного или от нескольких, или же это на самом деле всего лишь компиляция, постепенно впитавшая в себя примечания, добавления, повторы… Но в этом состоит необходимое действие времени, благодаря которому отдельный автор становится для нас в конце концов цивилизацией, мгновением истории, кульминационной точкой в развитии империи или ее крахом, одним из лучей золотого века. Все происходит так, будто произведения, только и имеющие право на бессмертие, обретают его лишь слившись с общим наследием, с общей истиной, с общим озарением первых мифов, будто слово, деяние художника возвращается обратно к богам, которые вдохновили их, обучив людей возделыванию винограда и оливковых деревьев, пользованию плугом и исчислению времени. Все происходит так, будто писатель, творец может поставить свою подпись под текстом лишь на краткое время, а созданное им словно отвергает это обособляющее, индивидуальное клеймо, помечающее его расплывчатым указанием на происхождение, подобно некоему природному изъяну, препятствующему стать выражением звездной ночи, отражением великих космических сил, великих абсолютных возмущений материи и духа.

Но я обобщаю, опережаю развитие событий в твоем отдельном случае. В первый момент твоя реакция была такой же, как и у любого другого человека на твоем месте. Можно было подумать, будто это тебя опустили в гробницу на берегу Евфрата, а Атарассо отныне жил вместо тебя. Они лишили тебя твоего дыхания: ты дышал в груди другого. А этот другой, покинув земной мир, начал в нем новую карьеру, повсюду получая почести, которые никто и не подумал воздать тебе (впрочем, ты бы их не принял), но его приветствовали как учителя, освободителя, чудесным образом избежавшего гибели. Ах, тебя от этого трясло, ты не мог совладать со своим возбуждением, и, по правде говоря, было из-за чего взволноваться! Ты набросился на аннотацию; разом проглотил все выдержки из газетных статей, напечатанные на внутренней стороне суперобложки, судя по которым, книга сразу же после публикации получила единодушно и преувеличенно восторженный прием в Милане, Лондоне, Париже. Европа умеет быть щедрой к покойникам. Атарассо пользовался посмертной славой со всеобщего одобрения. Но ты, неужели ты наглухо отгородился от всего мира, схоронившись в Нью-Йорке, не читал никаких газет, ни разу не покидал Гринвич-Вилладж, превратившись в какого-то ремесленника, зажатого между своим верстаком и психоделической фантасмагорией!.. Америке, в свою очередь, оставалось только присоединиться к общему хору и впасть в транс. Твоим глазам открылся бушующий океан восторженных похвал, и каждый раз, когда на тебя накатывала очередная огромная волна, казалось, что тебя сейчас смоет с пирса. В несколько секунд все прояснилось. Ты во всех подробностях увидел свое приключение: аварию, случай, который почти силой ввел тебя в дом этого человека, твои ночи с Сандрой, — приключение, которое множество других событий, множество других встреч в эти четыре года практически стерли из твоей памяти. Вся картина вновь ожила, но в ином свете, в мертвенно-бледном сиянии молнии и рокоте грома. Непостижимейшая махинация! Дичайший грабеж! Все свершилось без твоего ведома. И тем легче, что ты не придавал никакого особого значения выпархивавшим из тебя словам, — разве что получал удовольствие от этого занятия — словам, которые, как тебе казалось, были не более достойны вечности, не более замечательны сами по себе, чем прочие, давние твои попытки творчества, не нашедшие отклика. Тот свой провал ты тогда похоронил, как и многие другие вещи, которым не было предназначено увидеть свет или принести плоды. Тебе было достаточно жить и приспосабливаться к обстоятельствам, стремясь лишь к непостоянству и переменчивости. По меньшей мере этот выбор ты сделал сам, и никто не имел права решать за тебя, принуждая поступать иначе, а тем более предъявив тебе доказательство того, что кое-что в тебе может быть непреходящим, доказательство того, что в один прекрасный момент ты нашел, распознал себя, разбазаривание же твоих дарований отнюдь не привело к твоей гибели, а лишь облекло собой одно мгновение.

Ах! Я дорого бы дал, чтобы оказаться там, в книжном магазине Рокфеллеровского центра, в тот момент, когда на тебя снизошло невероятное и парадоксальное откровение. Я дорого бы дал, чтобы последовать потом за тобой в той толпе, пока ты спускался по Пятой Авеню, натыкаясь на демонстрантов, шедших в обратном направлении, останавливаясь на каждом перекрестке, но не для того чтобы взобраться на столб и громко комментировать отрывок из Библии или Корана, стих «Упанишад» или «Бхагавад-Гиты» (тот, что ты так хорошо толкуешь в своей книге: «Людей, чей дух укрывается во мне, я выхватываю из океана перевоплощений и смерти»), а чтобы снова погрузиться в твое произведение, разрываясь между самыми противоречивыми чувствами: яростью от того, что тобою так цинично манипулировали, недовольством тем, что тебе организовали дебют против твоей воли, но и неким восхищением столь замечательно провернутой операцией. Внезапно ты разражался неуёмным смехом, подумав, как же над тобой насмеялись, — смехом, из-за которого тебя могли бы принять за сумасшедшего, если бы в Нью-Йорке не было правилом не обращать внимания на прохожих и никак не реагировать на чокнутых.

Тебе нужно было собраться с мыслями. Дощатая хижина на прибрежном островке, открытая всем ветрам, — Саттон, Нантуккет, — вот там ты бы мог укрыться, чтобы точно определить размеры ущерба и выработать свою позицию. Дойдя до 42-й улицы, ты, наверное, подумал, не лучше ли направиться к автовокзалу и сесть в первый попавшийся автобус. Возможно, у тебя не было с собой достаточно денег, и ты нырнул в метро, по пути продолжая столь же ненасытно перелистывать страницы.

Вернувшись в исходную точку, ты для начала выставил двух девиц, Бетси и Пенелопу, которые только что проснулись и заплетали себе косички. Ты хотел побыть один. Потребовал, чтобы тебя не беспокоили, что было самым несвоевременным требованием, учитывая те условия, в каких все вы жили. Ты, наверное, походил на птицу, которую бурей выбросило на мост. Твоя комната?.. Скорее, мастерская, дортуар, зал собраний, выставочная галерея, оклеенная постерами, восточными занавесками, акриловой пестротой, огромными рисунками и фотографиями: Магрит[66] и Лотрек,[67] Кецалькоатль[68] и Бэтмен, Мао и «Битлз»… Ты к этому руку не приложил. Никто и никогда не старался сохранять в большей неприкосновенности места, где ему доводилось жить. Никто не был более бесчувствен, чем ты, к такого рода визуальной агрессии, менее подвержен влиянию музыки, низкие колебания которой доносились до тебя днем и ночью вместе с запахами жареного и сандалового дерева из-под двери. Обе девицы, наверное, подумали, что ты собрался отчалить в небольшой «круиз», прогуляться к звездам. Обычно ты предоставлял это другим: скоростной спуск на дно Саргассова моря. Ты уже слишком долго путешествовал, прошел через множество маковых полей, побывал во множестве городов и базаров на Востоке и в Азии, так что теперь уже не открыл бы для себя ничего нового в этом плане, а их жалкие дозы и содержимое пакетиков напоминали тебе продукцию из аптечных киосков.

На самом деле ты отправлялся в совсем иную экспедицию. Ты просидел запершись до самого вечера, может быть, до самого утра, не чувствуя, как бежит время, не слыша других голосов, кроме своего собственного, но словно в плохой или слишком старой записи, создававшей представление только о непреодолимом расстоянии, похожей на воспоминание об иной жизни, принадлежавшей тебе теперь лишь частично. Порой, закрыв глаза, ты на память заканчивал фразу — без ошибки, без колебания. Но тебе случалось и наткнуться вдруг на незнакомое место, и твоему удивлению не было предела, когда тебе встречались вещи, которых ты не мог сказать, а ведь выразил, сформулировал. Ты, столь мало привязанный к своим мимолетным мыслям, словно нащупывал тогда странные окаменелости, в которых была заключена частичка тебя самого. Всё… они всё сохранили: незаконченные фразы, многоточия на месте слов, которые ты так и не смог подобрать, словно этот сумбур, нарушения ритма или смысла, колебания пера вырисовывали некую каллиграмму, некий кабалистический символ, отражающий смятение вдохновенного ума. Неужели такая незаконченность приветствовалась повсюду, будто она сохраняла свежесть этих текстов, их жизненный сок, а идеальная форма, которую ты до сих пор рассматривал как конечную цель, лишила бы их души и красоты?

…Но хуже всего, говорил ты, хуже всего было то, что началось потом. Это имя было у всех на устах. Атарассо! Атарассо! Невозможно выйти на улицу, заглянуть в кафетерий или в закусочную и не увидеть его лицо на экране телевизора, его фотографию на обложке журнала. Невозможно пройти мимо витрины самого захудалого книжного магазина и не увидеть какой-нибудь искусный коллаж, изображающий его среди развалин Суз, перед скалой Абу Симбеля или возле храма Пальмирских богов в Дура-Европосе. Эта книга продавалась даже у порнобукинистов. Я плыл в какой-то фантастической реальности, в открытом космосе, но не по своей орбите. Люди разъезжали в метро, в автобусе, в такси, слонялись по тротуарам Гринвича с моей чертовой книгой в руках. На скамейках в скверах, среди юных хиппи, дремавших под деревьями или водящих у себя под носом палочкой благовоний, всегда находился кто-нибудь, кто уткнулся бы носом в мои откровения и как будто даже с интересом. Я уверен, что завсегдатаи турецких бань на площади Святого Марка, вместо того чтобы пялиться друг на друга и перекидываться болтовней с лежанки на лежанку, во время релаксации пичкали друг друга моими вариациями на тему хеттских богов или смерти Траяна. Десять раз на дню люди спрашивали у меня, читал ли я знаменитый бестселлер и что я о нем думаю. Они говорили, что завидуют мне, ведь я могу прочитать его в оригинале, а не в переводе. В Гринвич-Вилладж у священной буддистской литературы появился мощный конкурент в лице Атарассо. Как я мог относиться с таким равнодушием к произведению, о котором все только и говорят? «Ты лишь начни читать… не оторвешься!» А я только и мечтал оторваться от него. Девицы, жившие вместе со мной, — Бетси, Пенелопа и хрупкая Вивека — стали самыми ярыми фанатками, забросив тантризм и изучение дао. Они чинно сидели за прилавками магазинчика на Бличер-стрит, на которых были разложены стеклянные бусы, с раскрытой книгой на коленях. Они не потеряли надежды переубедить меня, и когда в два-три часа ночи я наконец укладывался спать на свой матрас, под одеялом всегда оказывался экземпляр «Описания».

Принимая во внимание привычки окружающих и то, что наша комната была проходным двором, не было никакой возможности не пустить туда желавших поболтать, пока я работал напильником или паяльником, обжимал металлические лапки вокруг бросовых камешков, сидя по-турецки перед верстаком, словно какой-нибудь ремесленник на восточном базаре. Никаких тебе глазков в двери, никаких домофонов, чтобы отгородиться от незваных гостей или не пустить их на порог. Входи кто хочешь. И поскольку в тот момент данная тема будоражила умы больше других, эти читатели постоянно забрасывали меня вопросами: одни хотели показать мне место в тексте, показавшееся им неясным (оно таким и было), другие непременно желали прочитать мне оттуда отрывки.

Так вот, повторяю, такого еще никто не видел. Такого первоапрельского розыгрыша. Такой профанации. Быть ни при чем во всей этой шумихе и все же чувствовать себя за нее ответственным!.. Это становилось невыносимо. Уйти из Вилладжа, перебраться в другое место?.. Там может оказаться еще хуже. С учетом того, как быстро в этой стране распространяются ложные идеи, from coast to coast,[69] волна уже несомненно докатилась до Фриско и Золотых ворот. В Монтерее, в Сан-Диего она наверняка меня опередила бы.

Иногда юная Вивека, в непомерно широком плаще, словно сошедшем с рисунка Бердсли[70] (тогда как сама она, с шитой бисером повязкой на лбу, с блестками на веках, с рукой, прижатой к груди и будто держащей невидимый цветок, напоминала персонажа феерии), приходила посмотреть, как я работаю. «Что случилось, Жеро? What’s happened?» Она искренне беспокоилась. И действительно, я рассчитывал найти здесь надежное пристанище, думал, что взорвал все мосты между собой и болтливой, резонерской Европой, не знающей, куда девать свою молодежь и своих стариков, а теперь эта абсурдная история отбросит меня на ту сторону, на сторону ритуалов, бессмысленных споров. Со всех сторон, во всякое время ко мне возвращалось нарастающее эхо. Я лишился сна. Как с этим покончить? Это и моя вина: нельзя было так, как я, поддаваться обстоятельствам; нельзя плыть по течению и сидеть сложа руки. Да, но как вырваться из круга? Дело было даже не в авторских правах и гонорарах. Я не мог стать соучастником столь бесстыдной фальсификации. Слишком много лжи, слишком много злостных и преступных вымыслов, слишком много людей готовы дать себя облапошить и пресмыкаться перед новыми идолами? Каждый день я видел, как эта ложь ширится, расползается, привлекает все новых адептов. Сидеть и молчать в тряпочку — значит служить ей. Разве можно допустить, что я был ее орудием, что я жил только для этого?

* * *

Сандра сделала ставку на твою пассивность, не так ли?.. Неподходящий конь для скачек, но хорош в манеже! Во всяком случае она сумела разглядеть снедавшее тебя сомнение и использовать его. Раз ты ни на что не употреблял своих талантов, раз ты как будто поклялся, при любых обстоятельствах, никогда не занимать уготованного тебе места, пусть уж оно не пустует, а кипучая энергия, растраченная за годы, послужит воздвижению статуи колосса на вершине пирамиды, которая под тобой была бы лишь пирамидой из стульев с балансирующим паяцем наверху. По крайней мере ты проживешь не просто так. Это упрощенное рассуждение, но в определенном смысле неотразимое. Думала ли Сандра об этом, когда выкрадывала у тебя будущее произведение Атарассо и похищала твоего двойника, пока ты спал?

Она бесстрашно вела игру, не заботясь о риске, связанном с этой операцией. То, что ты решишь заговорить и вывести ее на чистую воду, — такого она себе даже не представляла. А между тем ей следовало бы оградить память отца от любого возможного скандала, который непременно бы ее запятнал. Будучи душеприказчицей, она должна была бы действовать со всею щепетильностью, строго соблюдать свои полномочия, отказаться от бесстыдного грабежа.

На этой стадии в глаза бросалась лишь одиозная сторона этих расчетов, а также их смехотворность. Разве мог ты тогда вообразить, что подобное мошенничество не будет раскрыто, что честь духа совместима с такого рода подтасовкой? И даже если бы ты промолчал, разве в один прекрасный день фокус не обнаружился бы? В будущем наверняка найдется какой-нибудь эрудит, более внимательный или проницательный, не такой торопыга, как все эти критики, который наконец заявит о гигантской ошибке, о фальсификации, о принципиальной невозможности. Отыщется человек, который докажет, что Атарассо не мог быть Атарассо!.. Кого тогда поставить на его место? Спор разгорится с новой силой. Но это был оптимистичный взгляд в далекое будущее, ты думал, что тебе уже не придется наблюдать за тем, как противники станут швырять друг другу в лицо свои аргументы.

* * *

«Хищница», «грабительница»… Это были практически первые слова, слетевшие с твоих губ в больничной палате. Тогда я еще ничего не знал об этой истории, включая имя Сандры. Имя Атарассо было мне знакомо по нескольким статьям об Ассирии и кое-каким публикациям Института Востоковедения в Чикаго, попавшимся мне на глаза. Я, конечно, слышал о двух его посмертных произведениях, но не читал ни того, ни другого. Атарассо — это было имя ученого, но в своей области он практически ничем не отличался для меня от Гиршмана, Оппенгейма или Луконина (я никогда серьезно не интересовался этими вопросами), и ничто не предвещало, что оно получит такое значение в моей жизни, а загадка, которую ты предложил мне разрешить, переживет тебя самого или, вернее, захватит меня целиком, когда я стану ее единственным хранителем.

Если бы все это осталось между вами — между тобой и Сандрой, — если бы дело не приняло агрессивный и рекламный оборот, тебе не пришлось бы вмешиваться, и образ грабительницы не всплыл бы снова перед твоим внутренним взором. Как посмела она зайти так далеко? В-конце концов, ты был еще жив: неужели она решила, что ты позволишь ей докрутить свое кино до конца и не появишься на горизонте? Допустим, она хотела привлечь к Атарассо более широкую аудиторию — так она объяснила тебе свою просьбу переработать те самые тексты, подсократить их, если нужно — подправить. Ты притворился, будто такого объяснения тебе достаточно. Но теперь, держа в руках книгу, ты спрашивал себя, что же творилось в голове у этой девушки. Да, она не была обременена предрассудками, и монахиней ее тоже не назовешь! Только страсть могла внушить ей подобный план, чтобы добиться своих целей: слепая и дикая страсть, о которой ты тогда едва догадывался. Какую роль она играла при Атарассо? Он удочерил ее уже большой; возможно, она действительно была его дочерью. Но удочерение могло быть и только прикрытием, удобным соглашением, средством для Андреаса Итало передать ей вместе с огромным состоянием моральное обязательство позаботиться о том, чтобы его воля в отношении коллекций и фонда была исполнена после его кончины, а его память защищена. Но Сандра зашла гораздо дальше, чем он мог ожидать. Теперь было очевидно, что Атарассо никогда не держал в руках пресловутой рукописи, а Сандра организовала внезапный отъезд, чтобы ее присвоить и порвать с тобой. Поскольку ты сразу же не развил бурной деятельности, чтобы ее вернуть, — ты мог бы поднять на ноги своих друзей, обратиться в полицию, — она решила, что ты и в будущем не станешь на нее претендовать, как бы она ею ни распорядилась. Поэтому она придержала рукопись три года, но при этом распустила слухи о существовании необыкновенного документа, не публиковавшегося при жизни. Воздвигнуть покойному мэтру нелепый памятник из краденого мрамора — трудно было худшим образом воздать почести человеку, которого никто не мог заподозрить в интеллектуальной нечистоплотности, да и память о котором была еще жива. Это был намеренный и лукавый поступок, ответственность за который полностью ложилась на Сандру. Можно подумать, что она, не удовлетворившись славой исследователя, захотела изменить его имидж и вывести на первый план другого человека, который затмил бы собой археолога, коллекционера и ученого. Только слепая страсть могла вызвать поступок такого рода. Но вот опять: как его понять? Чем объяснить?.. Ты натыкался на то же препятствие, на тот же неразрешимый вопрос, как и в отношениях между твоей матерью и Гастом. Все истины, пережитые под чужой личиной, когда в игру вступает не только любовь, но и какая-то неясная движущая сила, тонут в иррациональном. Возможно, у Сандры было чувство вины перед Атарассо; возможно, воздавая его отлетевшей душе эти чрезмерные почести, она пыталась умиротворить ее и получить себе прощение?

«Женщина, заманившая меня в рощу Персефоны[71] на вечное изгнание…» — еще одна фраза из твоей книги, звучащая как предзнаменование. Сколько бы ты ни бился, тебе было не вырваться из сетей, которые набросила на тебя твоя сирена, птица или рыба, или, скорее, твоя Цирцея.[72] Но ты не хотел, чтобы тебя превращали в свинью: ты хотел вернуть себе первоначальную сущность и свой голос. А для этого у тебя была только одна возможность: заявить о себе во всеуслышание, не ради возмещения материального или морального ущерба, а потому, что тебе было невыносимо выступать сообщником столь явной фальсификации.

По крайней мере, такую причину ты приводишь в начале своего «Открытого письма критикам». Ты мало говорил мне об этом периоде твоей жизни, когда, отказавшись от относительного спокойствия, которое тебе обеспечивало изготовление металлических украшений и почти общинная жизнь с юношами и девушками, искренне уверенными в том, что они образуют секту, ты попытался выйти на свет Божий и сбросить маску. Я думаю, они первые удивились, не понимая, какая муха тебя вдруг укусила и почему ты их предаешь. Твое поведение отличалось от привычного для тебя и для них самих. Ты не был создан для роли поборника справедливости!.. Неважно, ты начал свою кампанию, писал письмо, за письмом, звонил по телефону, обивал пороги редакций газет и журналов, напрашиваясь на прием. И чем больше ты старался убедить в своей правоте, тем скорее твои собеседники принимали тебя за наивного психа. «Если вы Атарассо, то я папа Римский. Не отнимайте у меня время!» А почему не Наполеон или Авраам Линкольн? Почему не Черчилль или Эйзенхауэр? Тебя слушали, но для них это была чепуха на постном масле. «Ну а записные книжки эти у вас сохранились?» Тебе было бы нелегко сунуть их под нос крючкотворам из «Нью-Йорк Таймс» или «Нью-Йоркера». Даже если бы ты сохранил эти записные книжки, доморощенные пинкертоны завопили бы: «Господи! Да тут совсем не то… Совсем не то!» Да ведь ты именно это и пытался им втолковать: что все было написано тобой. «Это он попросил вас об этом?» Нет, не он. «А кто? Кто вас об этом просил?» Это их не касалось, ты отказывался отвечать. «Ну, а его вы видели? Говорили с ним?» Его ты тоже не видел. Все было совершено через третье лицо. «Как можно написать книгу, не зная того, и для человека, которого никогда не видел и который даже об этом не просил?» По крайней мере, в логике им отказать было нельзя. «А вы получили за это деньги? Вам их предлагали?» Тебе не делали никаких предложений такого рода; да и в любом случае ты бы отказался. Редактору приходилось попить водички: таких простофиль он еще не видал. И с такими-то аргументами ты намеревался убедить редколлегию «Лайф» или «Атлантик Мантли», заказным письмом или личным рассказом!.. Все это чушь собачья, тебе это так и говорили. Только ты один в этой стране держался за подобные позиции и думал, что люди загорятся твоей идеей и откроют новый фронт. «Нам нужны другие доказательства!» Но тебе не предлагали с ними вернуться. Мечтатель, маргинал — вот кем ты был. И даже не просил, чтобы ему помогли! Не один из тех, кто согласился тебя выслушать, подумывал, нет ли у тебя в котомке какого-нибудь взрывного устройства, — в той самой котомке, которую ты отказался сдать в гардероб перед тем как войти в кабинет. Они, наверное, смотрели на тебя так же, как если бы ты им поведал, будто это ты написал «Рукописи Мертвого моря».[73] Те несколько журналистов, которые приехали и увидели тебя посреди бумаг, валявшихся на верстаке, на полу и на матрасах вашего дортуара, вероятно, подумали, что ты большой оригинал и псих, или же обладаешь незаурядным даром к рекламе. Гремела музыка, которая вовсе не действовала тебе на нервы и не мешала сочинять свои обращения, но они не могли расслышать, что ты им говоришь. В комнату постоянно кто-то заходил, отвлекая их внимание. Один из журналистов после своего посещения написал статейку, но в шутливом тоне, не касаясь сути, как будто побывал у человека, принимавшего себя за Жанну Д’Арк.

«Может, тебе лучше плюнуть на все это?» — говорила тебе Вивека, когда ты печатал в нескольких экземплярах сообщения для «Вельт» и «Коррьере делла Сера». Вся эта молодежь была для тебя приятной компанией, но верят они тебе или нет, не имело для тебя значения. Вы были в одной лодке: вам не позволяли пристать к берегу. Простые статисты!..

Наверное, ты впервые столкнулся с таким противодействием, с такой глухотой. В единственный раз, когда ты попытался быть самим собой, действовать от своего имени, добиться признания именно себя, тебя не приняли всерьез. Ты упорствовал, словно жалкий актеришка, растерявший свою публику и донимающий импресарио в попытках найти работу. Теперь это ты надоедал другим, долдоня одно и то же. Поблизости наверняка обретались какие-нибудь бешеные, которые могли бы использовать тебя как «коктейль Молотова», но твои дела их не касались. Ты не был для них достойной целью. По правде говоря, им было плевать на Атарассо и на то, кто именно накропал эту книжонку. Буржуазная литература!

Твое письмо все же переходило из рук в руки, но в Европе большинство газет отказались его публиковать. «Что это с ним, о нем забыли?» Шутка, очень плохая шутка в стиле скандальной хроники поп-арта! «Наверное, наркотиками накачался. Что он потерял в Нью-Йорке?..» Это все байки, высосанные из пальца, только чтобы о тебе заговорили. Гигантский хэппенинг. Но дураков нет. Это даже не смешно; раньше ты получше номера откалывал, а это скучно. Именно те, кто больше всех тебе симпатизировали, принимали, давали кров, пищу, денег в долг, менее всего были расположены тебе поверить. И спрашивали себя, что за этим кроется, кто стоит за твоей спиной. Тут крутятся большие бабки! Делишки редакторов, которые уладятся полюбовно, ты мне, я тебе! Впрочем, так было всегда. Каждый раз, когда произведение какого-нибудь автора публикуется после его смерти и становится бестселлером, начинается драчка: пытаются выяснить, кто из его окружения переиначил рукопись, которая, естественно, не была закончена. В конце концов все возвращается на круги своя. Но в случае с тобой никто не собирался бросать спичку в пороховой погреб. «Бедняга Жеро, наверное, здорово головкой стукнулся!» И припоминали пару историй, в которых ты выступил в довольно неприглядной роли. Однажды в Италии тебя застукали вместе с потрошителями этрусских захоронений возле Черветери, где полиция, чтобы помешать незаконным раскопкам, установила сторожевые вышки и патрулирование. Тебя потом признали непричастным к этому делу, но не сразу. А теперь эту историю с ворованными предметами, переправлявшимися за границу, вытащили на Божий свет: она не делала тебе чести, даже если ты сошелся с этим ворьем, с ночными археологами, из любопытства и жажды неизведанного. Со своей стороны, старик Молионидес сразу заявил, что ты не брезгуешь никакими средствами, чтобы добиться своих целей, и припомнил ту историю с камеей, которую ты попытался всучить Атарассо, словно того можно было провести на мякине. Все это явно было не в твою пользу. Твой поезд ушел. В пределах подлости гораздо труднее вызвать скандал правдой, чем навязать ложь. Я не удивляюсь, что ты так мало рассказывал мне об этом времени, наверняка бывшем самым горьким в твоей жизни. Одно перечисление всех твоих демаршей, которые привели лишь к тому, что к тебе стали относиться подозрительно, обозвали вором, фальсификатором, торгашом (полностью извратив при этом действительное положение вещей), могло бы стать романической канвой для совсем иного рассказа. Как бы ты ни был отрешен ото всего, что не дает покоя трем четвертям человечества, — от честолюбия, личной выгоды, жажды признания, почестей и восхвалений, — ты, наверное, часто чувствовал, что задыхаешься от стыда и отвращения. Представляю, какой бы это был сюжет для романиста реалистического направления: борьба одиночки, которая лишь окружила его неправдоподобием и неверием. Вопрос не в этом. Просто ты не был задирой, способным довести до победного конца эту полемику, и вступил в нее только для того, чтобы заставить зазвучать в себе истину, которая в любом случае не стала бы таковой для остальных. Твоему полному провалу можно найти лишь одно объяснение: ты слишком тщательно стер собственную личность, слишком глубоко запрятал свою суть, чтобы у твоих доказательств было лицо.

Как мне свершить то, что не удалось тебе? Вопрос не в этом. Это мое дело. Я только рассказываю об этой истории или пережил ее сам?

* * *

Другой важный и неотложный момент: перейти непосредственно к тексту и сделать его основой для иной системы интерпретации. Не так, как многие критики, которые основывают свое толкование на определенном количестве тем, более-менее явно проступающих за этим изобилием, а руководствуясь глубинной интуицией, с помощью которой можно предложить иное прочтение.

Я возвращаюсь к начальной фразе: «Погребенные миры, в которых мы идем навстречу самим себе…» Она преднамеренно определяет процесс. Путь, искание, хотя слово это поистаскано, направление задано. В то же время, если помнить об особых обстоятельствах, в которых ты оказался, когда писал эти первые строки, нельзя не отметить доли откровения, собственных твоих открытий в истории, ставшей для тебя подобной долгому алхимическому опыту, где только завершение прольет свет на начало, отправные точки, явит истинные лица, разъяснит отдельные эпизоды, да и просто выявит смысл.

То, что исходную идею тебе подал Атарассо, не подлежит сомнению. Описывая стратиграфический срез на недавно обнаруженном и размеченном участке раскопок и указав количество стратов, выявленных путем вертикального зондирования, каждый из которых соответствовал породам и отложениям, оставленным здесь несколькими сменившими друг друга цивилизациями, Андреас Итало в шутку вообразил уровень, который никто до него будто бы не распознал и не классифицировал, и представил, что бы случилось, если бы он, ни с кем не поделившись своим открытием, продолжил бы исследование в одиночку, чтобы одному разработать эту жилу.

Была ли столь чужда идея о неизвестной цивилизации человеку, которому более полувека, между Индом и первым нильским водопадом, являлись другие варианты уже известного прошлого, а историческое время разворачивалось, словно свиток, являя взору других людей, других богов, существовавших задолго до Вавилонского столпотворения из Библии? Для ученого, приверженного методам кропотливого поиска — и столь чуждого мании сенсационных находок, которой для неспециалистов только и можно объяснить напряженный труд исследователей, — подобная фантазия была не более чем игрой воображения.

Весь день Атарассо работал на раскопе со своей командой — эпиграфистами, графиками, фотографами, ремонтниками, — следил за тем, чтобы его указания передавались прорабу, наблюдал за суетой сотни рабочих, орудовавших киркой и лопатой, толкавших вагонетки, откачивавших грунтовые воды, укрепляя осыпающуюся землю, и когда вечером он добирался до своей палатки, то вместо того чтобы продолжить дискуссию со своими сотрудниками, наверное, предпочитал почитать детектив или записать то, что приходило ему в голову. Условия жизни были суровыми. Мухи, змеи, скорпионы, днем — палящий зной, ночью — ледяной холод, вокруг лагеря бродят шакалы и гиены. Подчас возникала и другая опасность, которая исходила от враждебно настроенных племен обитавших рядом кочевников, иначе относившихся к деятельности археологов, а иногда и просто фанатиков.

Вообразив другую — площадку для раскопок, где он мог бы проводить исследования один, не сталкиваясь с подобными трудностями, даже не запрашивая у властей вооруженной охраны, он попытался удовлетворить потребность в том, чтобы нарушить монотонность своей жизни и обрести некую свободу, какая бывает лишь во сне и чужда всяким научным занятиям.

Тебе была хорошо знакома такая жизнь и эти места, но изначальная идея «Описания земной империи» принадлежит лично Атарассо: открытие слоя отложений, не проступавшего ни на одном срезе, не выявленного никакими приборами, который откроет доступ к вневременному пространству, к «погребенному миру», не известному никому, кроме исследователя, решившего углубиться еще дальше. В следующих строчках ты лишь переписал или пересказал отрывок из записных книжек.

«Я увидел уровень, который я один мог соотнести с конкретным моментом времени. Одного рабочего убило в этой траншее упавшим валуном, и поскольку при зондировании не было обнаружено ничего — ни черепков, ни предметов, ни фундамента, а в этой местности, где еще сохранились следы предыдущего землетрясения, могли сойти новые оползни, раскопки были заброшены. Я один снова спустился туда. Работа велась в другом месте. Я провел рукой по стенке траншеи. Заметил разлом, края которого понемногу раздвигались. Проскользнул внутрь. Вдруг под моим взглядом разверзлось время…»

Придерживался ли Атарассо и в дальнейшем этой схемы? Вероятно, он вернулся бы к ней, если бы, захотев создать литературное произведение (что довольно сомнительно), попытался бы сам переработать свои записи и свести их воедино. То, что наряду с работой, оставлявшей мало место для такого рода утопий и вымыслов, он давал волю своей богатой фантазии, могло стать весьма полезной гимнастикой для ума его закалки. Желание ученого разглагольствовать об известных ему предметах, но в ином духе, нежели обычная методология, выражая свои мысли не свойственным ему языком (что могло бы поставить под сомнение серьезность его исследований), восходит к циклу подавляемых соблазнов человека, который, прекрасно зная, как трудно продвигаться по пути знания, иногда мечтает о более короткой дороге, которая привела бы его прямо к открытию, не вынуждая прибегать к обычным методам анализа и сопоставления и использованию измерительных приборов. Можно обойтись без лаборатории, без спектрохимического и радиоуглеродного анализа. Конечно, это игра, сродни поэтическому парению.

Впрочем, идея о воображаемом пути, вдруг открывшемся в неизвестном измерении времени, отнюдь не нова. Это вариация на тему о заблудившемся путешественнике, открывающем дорогу в Атлантиду, которая приводит его в «таинственные города» то на «неприступном острове», то в «непроходимых лесах», то на «непокоренных вершинах». В общем, старый сюжет. Цивилизации выдумывали во все времена; ни Кампанелла, ни Флобер не дожидались тебя с Атарассо, чтобы вообразить свои Город Солнца или Карфаген.[74] Твой учитель не зашел дальше этого: ему воспрепятствовали соображения другого порядка. Его записные книжки наверняка полны всякой всячины; я понимаю: они напоминали тебе секретер, доверху забитый разнородными предметами, так что ящики уже не открыть. И все же именно в одном из этих ящиков ты почерпнул идею о незаметной прорехе в ткани времени, а потом идею о той вариации, об умозрительном узорочье вокруг великих фигур истории или мифологии, вокруг событий, имевших место в действительности или полностью выдуманных, или взятых в другом контексте. Все это будило воображение, а тема была просто неисчерпаемой. Вдруг оказалось, что путь перед тобой свободен. Приключение продолжилось с того места, где Атарассо, судя по всему, остановился. Неведомый мир, который пробуждался по мере того, как ты продвигался по нему, сообщался со всеми другими уровнями и становился их символом. Все ушедшие эпохи в одной. Действительно пережитое вместе с тем, что могло произойти. Если тебе являлись уже знакомые божества, ты старался перепутать их атрибуты или перенести их под другие небеса. Точно так же ты забавлялся, смешивая генеалогии и приключения героев, встреченных на пути, меняя климат, выдумывая народы или назначая им иную судьбу, нежели та, которую признает за ними история. Постоянные смены кадра и чехарда вовлекают твой мир в непрекращающуюся метаморфозу. Тебе мало приписать предметам иное назначение, чем то, для которого они обычно используются, на протяжении своего путешествия ты описываешь легко узнаваемые места, полностью меняя топографию, растительность и нравы. Ты выдумываешь человека, исходя из других законов генетики, другой морфологии, другой психики. Мутанта. Творение, беспрестанно воссоздаваемое природой.

Какое определение дать этому хаосу, волшебному перевоплощению, позволяющему тебе заключить всю историю эволюции видов в единственном символе? Это напоминает миниатюры, цветастые страницы некоторых ирландских рукописей, узоры на которых свиваются в завитки, раскручиваются, распускаются, рождаются беспрерывно один из другого. Искусству известны фантастические животные, человекоподобные звери, чудесные гибриды, рожденные из древнейшего ила и сохранившие его тревожащую плодородность. Сочетая пережитое с постоянной невероятностью, устойчивые формы с безумием форм, ты представляешь мир своих сновидений, некую фантастическую мифологию.

И все-таки это описание, как сказано в заглавии, и описание земной империи. Не является ли сия необычная, странная картина лишь обратной стороной реальности? Разве не является этот бесконечно изменчивый мир лишь проекцией хаоса, той изначальной клетки, что продолжает заключать в каждом из нас все возможное и утверждать свою целостность в каждой частичке Вселенной?

Из этого хаоса — как только его разглядели, описали, определили в неопределимом, облекли в слова, в образы, во взгляд — проступает необходимость. Потребность в человеке, который свершает свой путь и который, наделяя свой бред словами, появляется в центре всего описания.

Я охотно верю, что, перечитывая эти страницы, опубликованные без малейших изменений, ты испытал, помимо всего прочего, особую тревогу. Ты держал книгу в своих руках. Но какая связь между нею и тобой? Мог ли ты предъявить на нее права? Или она уже жила независимой жизнью, словно ребенок, которого ты не признал при его рождении?

Какой смысл придать приключению, которое вынудило тебя выступить в роли собственного свидетеля и, изменив смысл твоей жизни, преобразило постоянное отречение в точку опоры для творческого опыта? Разве подобное видение мира могло принадлежать человеку, который преуспел в своей жизни и никогда не допускал никаких отклонений от намеченной цели? Совершенно очевидно, что Атарассо, жизнь которого удалась как ничья иная, не стал бы заниматься изнурительным самокопанием. Атарассо никогда не нужно было искать себя; если бы он развил свою идею сам, то, скорее, в красочно-развлекательном и сказочном направлении. Ты же пошел другим путем, переходя от анекдота к шифрованному письму, от приключенческого рассказа к поэзии и фантастическим образам, словом, от Жюля Верна к Лотреамону.

Но ваша встреча от этого не менее необычна, и ты, наверное, сам заметил, в тот момент, когда был готов изгнать его из своей жизни, что ваши судьбы переплелись. В рукописи ты постоянно говоришь от первого лица, но осмелился ли бы ты утверждать, что это Я принадлежит лично тебе, что оно не взросло на другой почве, не было привито к другому дереву, между прошлым, которое ты частично у него позаимствовал, и настоящим, которое всегда от тебя ускользало?

Определенным образом, это Я — не ты, или это ты, но лишь в странной соотнесенности с судьбой Атарассо. Однако это Я вынудило тебя ненадолго осесть на берегу и выплыть из вечно уносившего тебя течения. Тебе потребовался этот вожатый, чтобы увидеть, которое же из многочисленных отражений тебя самого, в совокупности образующих контур личности, действующей только себе во вред и преследующей единственную цель — антитворение, принадлежит лично тебе.