30112.fb2
- Утром она ушел без пальто, - говорила она моей матери.
- Кто - она?
- Марио. Он хоть бы предупредила.
- Кто - он?
- Он, синьора Лидия, - говорила Наталина, обиженно громыхая ведром.
- Наталина, - рассказывала мать своим подругам, - это настоящая "молния и землетрясение" - все делает с необычайной быстротой, но и с жутким грохотом.
Вид у Наталины был как у побитой собаки - это потому, что она пережила несчастливое, сиротское детство, росла в приютах, потом была в услужении у жестоких хозяек. Но по своим прежним хозяйкам, которые награждали ее такими затрещинами, что в голове гудело, она тем не менее скучала и на рождество посылала им красивые позолоченные открытки. Иногда - даже подарки. Она вечно сидела без гроша, потому что была щедрая, непрактичная и постоянно давала в долг своим подружкам, с которыми ходила по воскресеньям гулять. Несмотря на то что выглядела она как побитая собака, характер у нее был язвительный, упрямый и властный; все она изливала на нас, в особенности на мою мать. В глубине души Наталина ее нежно любила, и мать отвечала взаимностью, но внешне никогда перед ней не заискивала, скорее, наоборот.
- Хорошо еще, что он - женщина, иначе как стал бы зарабатывать на жизнь, ведь он такая неумеха, - объясняла она матери.
- Кто - он?
- Ну он, она то есть!
Дома мы жили в постоянном страхе перед отцовским гневом. Он вспыхивал неожиданно, иногда по самым пустяковым причинам - из-за куда-то задевавшихся ботинок, не поставленной на место книги, перегоревшей лампочки, небольшой задержки с обедом или переваренной пищи. Кошмаром для нас были и стычки между моими братьями Альберто и Марио, они также вспыхивали внезапно: из их комнаты доносился грохот опрокидываемых стульев, удары в стену, затем дикие душераздирающие вопли. Альберто и Марио были уже большими крепкими парнями, и, когда они схватывались, дело кончалось плохо: оба выходили с разбитыми носами, распухшими губами, в изодранной одежде.
- Они у-убьют друг друга! - кричала мать, заикаясь от страха. - Скорей, Беппино, они убьют друг друга!
Отец на расправу был крут. Он растаскивал драчунов и лупцевал их по щекам. Я была маленькая, но и теперь помню, с каким страхом смотрела на дикую, яростную схватку троих мужчин. Жестокие драки Альберто и Марио были чаще всего беспричинными, как и гнев отца: затерявшаяся книга, галстук, очередь в ванную. Однажды Альберто появился в школе с перевязанной головой, и учитель спросил его, что случилось. Тот встал и ответил :
- Мы с братом хотели помыться.
Из них двоих Марио был старше и сильнее. А если его разозлить, он весь напружинивался: мышцы, кулаки, челюсти становились как железные. Маленьким он был довольно хиловатый, и отец, чтобы закалить, брал его с собой в горы он всех нас туда таскал. Марио с тех лет втайне возненавидел горы и, едва только вырвался из-под отцовской опеки, совершенно перестал туда ходить. Но в те годы ему еще приходилось слушаться отца. Свою злобу он вымещал не только на Альберто, но и на какой-нибудь вещи, с которой не мог совладать. В субботу после обеда он спускался в подвал за лыжами и если не сразу находил их или не мог расстегнуть тугие крепления, то прямо клокотал от гнева; сюда примешивалась и обида на Альберто и на отца, которых в тот момент не было поблизости: Альберто он проклинал за то, что тот пользуется его лыжами, отца - за то, что тот силком тащит его в эти ненавистные горы и заставляет при этом надевать старые лыжи с ржавыми креплениями. Иногда он не мог натянуть горные ботинки. В этом подвале в него словно бес вселялся: мы сверху слышали адский шум. Марио швырял на землю все наши лыжи, молотил по креплениям, разбрасывал ботинки, рвал веревки, крушил ящики, пинал стулья, столы, стены. Помню, мне как-то довелось присутствовать при одном из таких "тихих" приступов гнева: Марио мирно сидел в гостиной и читал газету, как вдруг озверел, оскалил зубы, стал сучить ногами и рвать газету в клочья. Альберто и отец были в тот раз ни при чем. Просто в соседней церкви звонили в колокола, и этот назойливый звук вывел его из себя.
Однажды за столом, после отцовского нагоняя, и даже не очень сильного, Альберто схватил столовый нож и полоснул себя по тыльной стороне ладони. Хлынула кровь, помню испуг, крики, слезы матери, испуганного и орущего отца со стерильными салфетками и пузырьком йода в руках.
После ссор и драк с Альберто Марио несколько дней ходил, по выражению отца, с "перекошенной мордой" и "дулся, как мышь на крупу". За столом он сидел бледный, сквозь набрякшие веки глаз было почти не видно: глаза у него вообще были маленькие, с узким и длинным, как у китайца, разрезом, но в дни "перекошенной морды" они и вовсе превращались в щелки. От него слова было не добиться, на всех он дулся, считая, что все вечно против него, на стороне Альберто, мало того - отец позволяет себе на него, такого взрослого, поднимать руку.
- Видала эту перекошенную морду? Гляди, надулся, как мышь на крупу! говорил отец матери, едва Марио выходил из своей комнаты. - Ну, чего надулся? Слова из него не вытянешь! Вот осел-то!
Когда обида наконец проходила, Марио являлся в гостиную с какой-то задумчивой улыбкой, садился в кресло и, прикрыв глаза, поглаживая щеки, начинал повторять :
- Сало лежало немало.
Эту присказку он придумал сам и мог твердить ее без конца.
- Сало лежало немало. Сало вонючее стало. Сало воняло, как кало.
- Марио! - рявкал отец. - А ну прекрати свои гнусности!
- Сало лежало немало, - снова заводил Марио, как только отец закрывал за собой дверь кабинета.
А в гостиной мать рассказывала Терни, большому своему другу, про Марио.
- До чего ж он мил, когда ведет себя хорошо! Просто прелесть! Весь в Сильвио!
Сильвио - это брат матери, который покончил с собой. Его смерть была в нашем доме окружена ореолом таинственности, я и теперь знаю только, что он застрелился, а почему - не знаю. Думаю, этот ореол таинственности вокруг фигуры Сильвио создал главным образом отец: он не хотел, чтобы мы знали, что в нашем роду был самоубийца, а быть может, существовали и другие, неведомые мне причины. Что касается матери, то она всегда с удовольствием рассказывала о Сильвио: по натуре мать была настолько жизнерадостна, что вбирала в себя и принимала все на свете; в любой вещи, в любом человеке находила радостное и хорошее, оставляя в тени грустное и недоброе, лишь изредка вспоминая его с легким вздохом.
Сильвио был поэтом и композитором. Он положил на музыку некоторые стихи Поля Верлена - "Опавшие листья" и другие. Играл он редко и плохо, свои сочинения напевал вполголоса, аккомпанируя себе на фортепьяно одним пальцем.
- Послушай, глупая, - говорил он моей матери, - послушай, до чего красиво.
Хотя играл он из рук вон плохо, а для пения ему не хватало голоса, слушать его, по словам матери, было одно удовольствие. Сильвио был очень элегантен, одевался с иголочки: не дай бог, если стрелка на брюках была плохо отглажена; он ходил по Милану, опираясь на трость с набалдашником из слоновой кости, в соломенной шляпе, встречался с друзьями в кафе и разговаривал с ними о музыке. В рассказах матери Сильвио представал всегда веселым человеком, и его гибель, когда я узнала подробности, показалась мне необъяснимой. У матери осталась выцветшая фотография, стоявшая на комоде: Сильвио был снят в соломенной шляпе и с закрученными вверх усиками; рядом стояла другая фотография - мать с Анной Кулишовой под дождем, обе в шляпах с вуалью и перьями.
А еще у нас в шкафу хранилась незаконченная опера Сильвио "Пер Гюнт" большие нотные тетради, перевязанные лентами.
- Как он был остроумен! - говорила мать. - Как обаятелен! А "Пер Гюнт" - просто выдающаяся вещь.
Мать не теряла надежды, что хотя бы кто-нибудь из нас станет музыкантом, как Сильвио; надежду эту мы не оправдали: ни у кого из нас не оказалось музыкального слуха, и если мы пытались петь, то страшно фальшивили, однако петь все мы очень любили; по утрам, прибирая в своей комнате, Паола заунывным голосом мурлыкала арии из опер и песни, услышанные от матери. Иногда они ходили с матерью на концерты, и Паола клялась, что музыку просто обожает, но братья говорили, что она притворяется и музыка ей до лампочки. Меня и братьев мать было попробовала повести на концерт, но мы там благополучно заснули; а в опере мы жаловались, что "из-за этой музыки совсем не слышно слов". Однажды мы с матерью отправились слушать "Мадам Баттерфляй". Я прихватила с собой "Коррьере дей пикколи" 1 и весь спектакль читала, стараясь разобрать слова при слабом свете, падавшем со сцены, и затыкая уши, чтобы не слышать грохота музыки.
1 Детский выпуск миланской газеты "Коррьере делла сера".
Но когда пела мать, мы слушали ее с раскрытым ртом. Однажды Джино спросили, слышал ли он оперы Вагнера.
- Да, конечно, - ответил он, - я слышал, как мама поет "Лоэнгрина".
Отец музыку не просто не любил, а ненавидел: ненавидел все, что издавало музыку, будь то фортепьяно, губная гармошка или барабан. Однажды в Риме, после войны, мы были с ним в ресторане. К нам подошла нищенка. Официант хотел было прогнать ее. Отец на него прикрикнул :
- Не смейте прогонять эту бедную женщину! Оставьте ее в покое!
Он подал милостыню женщине, а разобиженный официант удалился в уголок, повесив на руку салфетку. И вдруг нищенка извлекла из-под своей широкой хламиды гитару и принялась играть. Отец сразу занервничал: стал двигать стаканы, тарелки, хлебницу, хлопал салфеткой по коленям. Но женщина продолжала играть, то и дело благодарно кланяясь ему за оказанное покровительство и извлекая из гитары жалобное, протяжное дребезжание.
В конце концов отец не выдержал:
- Довольно! Уходите отсюда! Я не выношу этой музыки!
Но нищенка не унималась, а официант из своего угла кидал на нас злобные, торжествующие взгляды.
Помимо самоубийства Сильвио существовала в нашем доме еще одна таинственная история, правда, она имела отношение к людям, которые не сходили у родителей с уст: дело в том, что Турати и Кулишова хотя и не были женаты, но жили вместе. В этой таинственности тоже, по-моему, виноват был отец с его врожденной стыдливостью, мать вряд ли стала бы придавать этому значение. Наверное, проще было бы нам солгать, сказать, что Турати с Кулишовой - муж и жена. Но от нас или, во всяком случае, от меня, совсем еще девочки, скрывали, что они живут вместе, а я недоумевала, кто же они супруги, брат с сестрой или еще кто, ведь эти имена всегда упоминались вместе. На мои вопросы все отвечали уклончиво. Я не понимала, откуда взялась Андреина, подруга детства моей матери и дочь Кулишовой, и почему ее фамилия была Коста, и при чем тут давно умерший Андреа Коста, которого часто упоминали в разговоре об этих людях.
Мать беспрестанно говорила о Турати и Кулишовой, и мне было известно, что оба живы, и живут в Милане (то ли вместе, то ли порознь), и до сих пор занимаются политикой, и борются против фашизма. В моем воображении они неизменно переплетались с другими персонажами материнских воспоминаний - ее родителями, Сильвио, Полоумным, Барбизоном. Все это были люди либо умершие, либо если и живые, то уж очень дряхлые участники событий далекого прошлого, когда моя мать была маленькой девочкой и слышала про "сестричку моей собачки" и про то, "чем воняет сернистая кислота"; люди эти были для меня чем-то нереальным, неосязаемым, ведь даже те из них, кто еще остались в живых и кого можно было встретить и потрогать пальцем, все равно были не такие, какими я их себе представляла; они в моем воображении соседствовали с умершими и потому обретали легкую, призрачную поступь.
- Ох, бедная Лидия! - то и дело вздыхала мать.
Таким образом она сама себе сочувствовала по поводу всех свалившихся на нее бед - нехватки денег, ругани отца, вечных драк Альберто и Марио, нежелания Альберто учиться и его увлечения футболом, наших надутых физиономий и надутой физиономии Наталины.
Я не отставала от всех и тоже частенько капризничала. Но я была мала, потому моя надутая физиономия в то время не очень беспокоила мать.
- Колется, колется! - кричала я по утрам, когда мать натягивала на меня колючие шерстяные кофточки.
- Но ведь это такие хорошие кофты! - отвечала мать. - От "Нойберга"! Не выбрасывать же их!