30166.fb2
"Я не обязан предоставлять лоцманскую пассажиру. А ты сейчас пассажир, и только. Вот отошлю тебя к третьему, и баста!" - так слышалось Сбоеву, хотя на самом деле Миронов по-прежнему говорил о тесноте в камбузе, охране, пайке.
Он ушел наконец, и Сбоев, стараясь не смотреть на смущенного помощника, вышел на мостик.
14
Кустарник горел по берегам залива. Что-то тревожное было в окутанных дымом холмах, на которых лежали тени других холмов, просвечивающие сквозь ползущую пелену, и дым "Онеги", казалось, спешил соединиться с этой тревожной серой пеленой. Но справа были чистые, освещенные солнцем облака с легкой подсветкой дыма, а еще правее - совсем чистые, нежные, курчавые, сидевшие, как дети, взявшись за руки, над четкой линией гор.
Сбоев спустился на палубу и чуть не столкнулся с заключенным, который только что поднялся из трюма и негромко разговаривал с часовым-якутом, плохо понимавшим по-русски. Он не узнал Веревкина в этом заключенном, который был ничуть не похож на того кругленького плотного офицера, которого он встречал в Полярном.
Все изменилось в небе за те немногие минуты, когда его сознание, смутно взволнованное этой встречей, ушло в недавнее, но уже далекое прошлое, в ту осень тридцать седьмого года, когда он впервые появился на Северном флоте. Теперь справа, над освещенными снизу обыкновенными облаками, были густые, как будто, намазанные бородищи, и в глубине этих бородищ стоял застывший тихий пожар. Налево тоже были облака, но летящие, легкие, как будто кто-то кидал их, как стрелы, прямо в каменную отчетливую линию сопок. Сбоев вгляделся и чуть не ахнул - так похожа была эта линия на огромных людей, лежавших на спине с вытянутыми руками. Они медленно исчезали за поворотом. Кусок прорвавшегося света упал на них, и вот они уже стали просто сопками, над которыми летела одинокая чайка.
Сбоев перешел на корму. Он знал залив, как улицу Кирова в Ялте, на которой он вырос. Залив давно надоел ему. Но вот оказалось, что не надоел и что он способен даже любоваться им, может быть потому, что сегодня ему было тревожно и грустно. Он смотрел на дорогу воды за кормой, которая раскидывалась треугольником, выгибая белую спину. Она была как ртуть. Ее ленты сплетались и расплетались с укачивающей непрерывностью, и Сбоев стал засыпать стоя, прикрыв глаза, видя все и ничего не видя. Вот где-то на Чалм-Пушке блеснуло окно под солнцем - как в полдень, хотя уже близилась полночь. Вот приблизился остров Сальный, похожий на огромный камень, заросший зеленью и валяющийся без присмотра на равнине залива. "Онега" обошла его слева. Вот примчался и умчался с ветром легкий запах гари. Вот Олений остров со своим маяком - этот как перевернутая чашка. А вот он уже и не чашка, а каменно-зеленая рыба горбуша. Вот летит над заливом самолет, должно быть, только что поднялся с аэродрома в Ваенге. "Пойду-ка я спать", - сказал себе Сбоев. Он направился в лоцманскую, надеясь не встретиться с Мироновым, хотя это было почти невозможно. Только что самолет был далеко, так, где застыли над сопками облачные пушистые стрелы, а вот уже рядом. Он пронесся над "Онегой" так низко, что Сбоев успел увидеть летчика. И не только летчика: самолет был немецкий, с черными крестами на крыльях.
15
Веревкин узнал Сбоева и с трудом удержался, чтобы не заговорить с лейтенантом. Это было запрещено, часовой закричал бы на него или даже столкнул бы в трюм. Но не это остановило Веревкина. Он мало знал Сбоева и не был уверен в том, что тот не отвернется от него, не смутится, не струсит. Он испугался вдруг представившейся ему неловкой, болезненной сцены. В составе военного суда, приговорившего его к расстрелу, был его лучший друг Дашевский. Из письма жены он знал, что некоторые товарищи по дивизиону отказались хлопотать за него, быть может не из трусости, а по соображениям карьеры. Так чего же ждать от какого-то лейтенанта, с которым он встречался едва ли три или четыре раза?
Это было ясно, и нечего было перебирать в уме неожиданную встречу. Но избавиться от нее было трудно, хотя она и не состоялась. Думая о Сбоеве, он понял и причину, которая привела военного моряка на "Онегу". В ящиках, лежавших на кормовых рострах, было, очевидно, оружие. Оружие везли на аэродром в район Западной Лицы, и, чтобы охранять его, на кормовых рострах был напряжен пост и стоял часовой-матрос. Вот об этом как раз стоило подумать.
Веревкин уже давно чувствовал, что в трюме, полутемной плавучей камере, со всех сторон окруженной водой, где на досках и брошенной соломе лежали люди, идет какой-то отбор, взвешивание, обсуждение. Он видел, что одни из заключенных принимают участие в этих разговорах, а другие лишь догадываются о них, так же как он.
Обсуждение шло главным образом у водонепроницаемой переборки, примыкавшей к бункеру, - это было самое теплое место в трюме. Здесь лежали те, кто был так или иначе близок к старосте, потому что ему ничего не стоило прогнать любого заключенного с его места и отдать это место другому. Будков в разговоре с Веревкиным тоже предлагал ему устроиться подле бункера, но Веревкин отказался. Вот там-то, где сплеску воды примешивался иногда шум пересыпаемого угля, и шла эта осторожная, но с каждым часом развертывающаяся работа. Кроме Будкова, в ней принимали участие Вольготнов и Губин, люди, которые, так же как и Будков, несомненно, выиграли от близости с Аламасовым и широко пользовались ею.
Вольготнов был квадратный, коротенький, лысый, с широким лицом, на котором была заметна удивительная обнаженность чувств, быть может ничтожных, но поражавших своей энергией и силой. У него были выбиты зубы и на левом изуродованном ухе торчала ярко-красная мочка. Веревкину казалось, что Вольготнов всегда думает о том, что с ним сделали, и мучается невозможностью мести.
Губин был сдержанный человек, кажется из сектантов, все время читавший какую-то маленькую книгу, которую он на ночь бережно завязывал в платок и прятал. Его близость к старосте казалась Веревкину странной.
Эти люди чаще всех поднимались на палубу, и, когда часовой узнавал, не пускал их, они, подождав немного, просились снова и снова. О чем они сообщали старосте, возвращаясь в трюм? Отвесный трап, будка, ставившаяся над люком, когда перевозили заключенных (на "Онеге" она почему-то называлась тамбуча), да уборная в четыре очка - вот, кажется, был единственный путь между трюмом и палубой, между мирами. Но на самом деле этих путей было немало и с каждым часом становилось все больше.
Кроме заключенных, в трюме был груз, уложенный у кормовой переборки. Два раза боцман с матросами спускался, чтобы проверить, все ли в порядке. Невозможно было воздвигнуть стену между заключенными и экипажем, и Веревкин видел старосту или кого-нибудь из его людей всюду, где возникала хотя бы малейшая возможность проникнуть через эту иллюзорную стену.
16
Миронов сообщил в Мурманск о пролетевшем фашистском самолете и получил успокоительный ответ:
- Не поддавайтесь провокации. Следуйте по назначению.
Он не был склонен поддаваться провокации хотя бы потому, что, даже если бы это случилось, все, что он мог сделать, это выстрелить в самолет из своего старенького револьвера. Но когда на выходе из Кольского залива над "Онегой" пролетел второй самолет, он снова запросил пароходство. Ответ был:
- Рейс продолжать.
Он не спрашивал, продолжать ли ему рейс, - он понял, что все суда в Кольском заливе сообщили в Мурманск о пролетевших самолетах и все продолжают свои рейсы, как будто ничего не случилось. Между тем что-то случилось или скоро случится. Этого не понимают наверху, и хорошо, если это "наверху" относится только к пароходству.
Он спустился в машинное отделение. Рамовый подшипник грелся, механик считал, что до Западной Лицы не дотянуть и придется зайти в порт Владимир. Полдня Миронов занимался делами, но, подремав после обеда, за которым он снова не пил, он вернулся к самолетам, летавшим так спокойно, как будто под ними был не Кольский залив, а Кильский канал. Он видел свое толстое старое лицо в зеркале, висевшем на стене в простой деревянной раме. Каюта была просторная два дивана под прямым углом, полочка с книгами, вытертое бархатное кресло, в котором он сидел, и другое, вертящееся, подле овального столика с курительным японским прибором. В стенном шкафу, на нижней полке, стояли три бутылки "Давида Сасунского", армянского коньяка, который он считал высшим достижением двадцатого века. Похоже, что скоро все это кончится - каюта, к которой он привык, берлога, в которую он уполз, когда больше ничего не осталось.
Он был уверен, что, несмотря на всю пышность, с которой была отмечена годовщина финской войны, выиграть новую войну будет несравненно труднее. Ему был непонятен союз с гитлеровской Германией, который, возможно, был необходим по каким-нибудь высшим соображениям, но, по его разумению, мог принести только вред. Он по-прежнему верил в гениальность Сталина, в его непогрешимость, в его дар предсказывать исторические события, в его умение управлять страной с помощью этого дара. Нет сомнения, ошибки - если можно назвать ошибками то, что случилось в 1937 году, - происходят потому, что от Сталина скрывают правду. Когда он ее узнает, виновные будут сурово наказаны, а невинные возвращены. Но как же все-таки он не видит, что дело идет плохо. Он, Миронов, везет на строительство аэродрома, который нужно было построить давным-давно, сотню заключенных. Добрая половина из них приговорена за опоздание на работу. Разве дело идет хорошо? Фашистские самолеты летят, не скрываясь, над Кольским заливом, над штабом Северного морского флота. Разве дело идет хорошо? Главное - не поддаваться провокации, как приказали ему в морском пароходстве.
Миронов знал, что если бы эти мысли, приходившие в голову не только ему, но многим порядочным, не лишенным здравого смысла и любящим свою родину людям, стали известны, он был бы арестован. Он был бы препровожден из уютной берлоги с плюшевыми диванами и коньяком "Давид Сасунский" в шкафу сперва в каталажку, а потому куда-нибудь еще, может быть, в трюм той же "Онеги". Так случилось бы, вероятно, даже если бы об этих опасных соображениях узнал, например, его собственный сын.
"А, к черту!" Как всегда, вспомнив о сыне, он болезненно сморщился и, подойдя к шкафчику, налил и быстро выпил рюмку коньяку. Потом выглянул из каюты и сказал пробегавшему матросу:
- Селехов! Скажи лейтенанту Сбоеву, что я прошу его зайти. Живо!
17
Миронову так не хотелось говорить с лейтенантом, что, уже послав за ним, он стал торопливо придумывать другой повод для встречи - не тот, который должен был поставить его в положение просителя перед мальчишкой. Это было глупо, потому что он собирался просить не для себя и не пять или десять рублей, а зенитные пулеметы.
Сбоев вошел и спросил:
- В чем дело?
- Мы сегодня говорили о немецких самолетах, - начал Миронов, чувствуя, что он с первого слова впадает в напряженный, неестественный тон. - И вы сказали, что не сомневаетесь, что на кораблях и батареях приказано встречать их огнем. У меня даже создалось впечатление, что вы знаете об этом приказе.
Он сказал это с полувопросительным выражением. Сбоев промолчал. Он похудел, на сломанном носу стал виден белый бугорок. Он был похож на злого, слепого мигающего орленка.
- Так вот, мне кажется, что этот приказ следовало бы отнести и к торговому флоту. То есть я, разумеется, знаю, что грузовые пароходы не вооружены, торопливо добавил он, заметив, что Сбоев улыбнулся, - но если бы такая возможность представилась... Короче говоря, не можете ли вы запросить свое командование, нельзя ли распечатать ящики и установить на "Онеге" хотя бы два зенитных пулемета?
Сбоев знал о приказе командующего флотом. Когда второй самолет пролетел над "Онегой", он и сам подумал, что нужно бы установить на верхней палубе пулеметы. Но он только что узнал от старшего помощника, что придется зайти в порт Владимир, хорошо, если на сутки, а может быть, и больше. И хотя Миронова трудно было винить за то, что стал греться рамовый подшипник, Сбоев стал думать о капитане не только с неприязнью, но и с искренним презрением. Он презирал людей, плохо делающих свое дело, особенно если у них есть возможность делать его хорошо. Кроме того, он еще не привык к мысли, что наскучившая командировка снова затягивается и что ему придется еще двое суток провести на этом неприятном "торгаше", который был к тому же плавучей тюрьмой.
Все это соединилось в нем, и, хотя просьба Миронова была естественной и вполне логичной, Сбоев, не задумываясь, ответил отказом.
- К сожалению, не могу, - сказал он.
- Но ведь я не прошу срывать пломбу без разрешения. Запросите командование.
- Какое командование?
- Вам лучше знать. Ничего вашим пулеметам не станет, если они будут стоять без тары.
Сбоев начал считать, быстро дошел до двадцати и сбился, потому что ему захотелось спросить Миронова: "Испугался?" Он снова начал: "Раз, два, три..." - прислушиваясь к торопливо стучащему сердцу. Слово "тара" почему-то особенно задело его.
- Не вижу необходимости, - негромко сказал он.
- Да? - тоже негромко, но с бешенством отозвался Миронов. - Впрочем, я ничего другого и не ожидал.
Сбоев вышел.
18
Боцман, спускавшийся в трюм, чтобы проверить сохранность грузов, лежавших у кормовой переборки, не заметил, что от некоторых ящиков были оторваны, а потом аккуратно приставлены доски. Но это заметил Веревкин. В ящиках были лопаты, толь, гвозди и другой строительный материал, наборы пожарных инструментов. Из лопаты умелые руки могли сделать нож, а пожарный топорик мог пригодиться не только для тушения пожаров. Веревкин понял, как далеко зашли эти приготовления, когда Вольготнов подсел к нему и без дальних слов показал карту Баренцева моря. Карта была заслуженная, с отметками. Очевидно, ее стащили из штурманской рубки, где обычно хранятся навигационные приборы и куда вход был заказан не только заключенным.
Можно было оценить неукротимую энергию старосты, его сложную игру - не произнося ни единого слова, без ругани и крика, он как бы играл в ежеминутно грозящего вожака. Можно было даже привязаться к Будкову, с его огромностью, с его добродушием, с его морской болезнью, на которую он ежеминутно жаловался Веревкину, как ребенок. Но нельзя было без глубокого отвращения смотреть на Вольготнова с его беззубой квадратной физиономией. Такой мог все сделать. Веревкин не раз думал о том, что могло превратить этого человека, каков бы он прежде ни был, в торопливое, всегда возбужденное животное, от которого на десять шагов пахло кровью.
Он говорил отрывисто, подкрепляя каждую фразу движением коротенькой толстой руки, и, слушая, Веревкин почему-то не мог отвести глаз от ярко-красной мочки, торчащей на изуродованном ухе.
- С другой стороны, там ведь тоже не звери. Не съедят. Конечно, пойдем не наобум Лазаря. Скажемся политическими, попросим убежища. Я тебя вообще-то не уговариваю. Но сам понимаешь...