30184.fb2
- Свет... - сказала она только, - умоляю вас, прикройте фонарь.
На сей раз он и не подумал выполнить ее просьбу.
Все путешествие превратилось в сплошную череду посягательств, попыток. Неофит упорствовал, выходил из себя. По началу ему мешала собственная неопытность: с ним была женщина, и он не мог ею овладеть. Он наткнулся на препятствие, не на то препятствие девичества, которое самый неопытный мужчина инстинктивно преодолевает в браке, - нет, тут был внезапный и решительный отказ самого естества, непроизвольная судорога сокровенных глубин плоти, порожденная страхом, и страх этот не ослабевал.
С полуночи попытки молодого человека стали чаще, не став от этого удачнее. Но и не обескураживая его. Он прекращал свои усилия лишь потому, что слабели - и всегда преждевременно - чувства; а когда чувства просыпались вновь и он был, как ему казалось, во всеоружии, он снова пытал счастья. Иной раз, если слишком незначительное расстояние между станциями вынуждало его выжидать, он медлил с началом нового нападении. Беглый просмотр путеводителя помог ему рассчитать имеющееся в его распоряжении время, и, если промежуток, отпущенный ему железнодорожным расписанием, оказывался слишком коротким, он подавлял свой пыл. Тут проявлялось воспитание, приучившее его к осторожности, умение сдерживать свои порывы, как и подобает строго вымуштрованному юноше.
Путеводитель он листал лишь во время остановок и только когда Амели выходила из купе. А она после каждой новой попытки жила одной-единственной мыслью: поскорее бы станция; стремилась хоть несколько минут подышать свежим воздухом и заняться своим туалетом, привести себя в порядок, что становилось все более необходимым. Едва поезд останавливался у перрона, как она выскакивала на подножку и осведомлялась, сколько времени продлится стоянка. Если ей отвечали, что поезд будет стоять десять минут, она спрыгивала с подножки и бросалась бежать. Железнодорожные служащие удивленно поглядывали на бледную даму в развевающемся бурнусе, с растерянными глазами, которая, забыв стыд, бегала при тусклом свете фонарей от двери к двери, допытывалась, где туалетная комната, смачивала носовой платочек под краном, куда-то исчезала, появлялась вновь и неслась к своему вагону, когда поезд уже трогался с места.
Но бывало также, что поезд, по ее мнению, стоял на вокзале слишком мало. Тогда она плотнее усаживалась на обшитый сукном диван, ее бросало в жар, она молча глотала слезы, заранее противясь новым физическим и моральным мукам, содрогаясь от ужаса при мысли, что незнакомец сейчас снова бросится на нее, не считаясь с ее состоянием. Ибо она не сразу заметила, что порывы ее спутника, приводившие к внезапной странной развязке, обезоруживают его на некоторое время.
По-прежнему она не понимала, что произошло и чего не произошло в этом купе. Однако неосознанный внутренний голос, которого раньше она никогда не слыхала, подсказывал ей, что все должно было получиться иначе, гораздо лучше, и что если это не ее вина, то все же вела она себя неправильно, что муж, раз уж этот незнакомец был ее мужем, вправе на нее сетовать. Поэтому-то она уже не пыталась ускользнуть и искренне полагала, что делает все от нее зависящее, но, хотя ее воля, ее гордость, ее целомудрие смирялись, заранее подчиняясь насилию, тело, скованное, послушное какому-то тайному непобедимому рефлексу, все отвергало.
Когда ее спутник временно утихомиривался, она прислонялась к спинке дивана, закрывала глаза, прижимая к разбитой губе букетик фиалок, подаренный Теодориной, пользуясь короткой передышкой, пыталась собраться с мыслями. Но тщетно. Вот тогда-то в ее сознании, в глубине зрачков под завесой плотно зажмуренных век начали откладываться частицы того, что позже станет расплывчатым, необъятно огромным воспоминанием, в которое войдут грохот, свистки, мрак и свет фонарей, угольная пыль и зловоние уборных, порванное белье, муки, в которых не признаешься другому; воспоминание достаточно сильное, чтобы жить в памяти вплоть до самой смерти.
Не замечая, что судьба ее решается без участия ее рассудка, Амели рассуждает и приходит к своим первым неправильным выводам, женским выводам... Она начинает считать, что все случившееся в порядке вещей, что всегда это происходит именно так - в муках, в разладе и отвращении. Считает, что этот ужас, черная бездна, куда ее погружали шесть раз, - обычная участь каждой девушки, взявшей себе супруга, считает даже, что если на ее спутника минутами находит какая-то одержимость и он теряет человеческий облик, разум и стыд, то точно так же ведет себя каждый муж, запертый наедине со своей женой.
Десятки раз и в монастыре и дома слышала юная Амели намеки на уродства жизни, "которые она сама скоро испытает"! Ну что ж, она испытала эти уродства. И в числе их прежде всего необходимость терпеть близость мужчины, который вдруг превращается в бесноватого.
Совестливая, прямодушная, помня, что она сама согласилась на этот брак. Амели остерегается слишком строго судить мужа, особенно в теперешнем своем состоянии душевного смятения и особенно поняв полное свое неведение. В Лионе, где остановка длилась пятьдесят минут, Амели, сказавшись больной, потребовала, несмотря на ранний час, чтобы ей отперли комнатку при ресторане, велела принести туда бак с теплой водой, заперлась, привела себя в порядок и смогла, растянувшись в кресле прогнать кошмар, терзавший ее в купе, в этом наглухо запертом ящике, несущемся сквозь ночь. Ей стало легче, она сгрызла несколько кусочков сахара, обмакнув их в мелиссовую воду, приступы тошноты прошли.
Без этой благодетельной передышки она не смогла бы вести себя с этим ночным незнакомцем так, как решила, как поклялась себе, просто не стерпела бы. Она видит, как он прохаживается по перрону вдоль поезда, она просит взять ее под руку, пытается ему улыбнуться, прогуливается с ним вместе, пользуясь тем, что кругом них пассажиры, заставляет его отвечать на свои вопросы. Говорит с ним о погоде, спрашивает, где, на какой станции они наконец почувствуют юг. В Валансе, пожалуй, еще чересчур рано, ну а в Оранже? В Авиньоне-то уж наверняка. По Лиону судить нечего, здесь с утра зарядил дождь; по словам ее родных, в Лионе вечно идут дожди...
Она смеется. Удивленный ее благодушием, ее незлопамятностью, тем, что она не сердится на него за то, за что он сам на себя сердится, юноша мало-помалу отходит, отвечает сначала односложно, но потом соглашается поддерживать разговор. Тогда Амели заходит в купе, наводит там порядок, проветривает, пытается прогнать ночные призраки. Кладет в сетку букет фиалок, от аромата которых ее начинает слегка поташнивать. Зовет своего спутника и просит его повернуть кожаной стороной вверх обе подушки на скамейке.
Поезд свистит и отходит от перрона. Время от времени Амели заводит разговор, как бы желая закрепить завоеванные позиции. Кажется, она уже не боится новых попыток своего спутника, с которым ее снова заперли наедине; дневной свет будет ей защитой или на худой конец то обстоятельство, что днем кондуктора ходят по подножке вдоль вагонов. И, конечно, эта болтовня, перемежающаяся паузами, слабая защита, но все же, надо полагать, она не благоприятствует новому пробуждению дикого зверя, со сжатыми челюстями, безумными движениями рук.
Часов в десять утра, хотя страдания еще не утихли, хотя внутренняя тревога еще не улеглась, Амели задремала, и Викторен не только не воспользовался ее сном, но и сам тоже задремал. К Авиньонскому вокзалу поезд подошел после полудня; Викторен спустился на перрон, сам отправился в буфет и принес еды. Но Амели кусок не шел в горло. Вместе с вагонной качкой вернулись страдания. Казалось, путешествию никогда не придет конец. Ей не терпелось сделать пересадку на Тулон и поскорее добраться до Гиера. До того самого Гиера, которого ей уже нечего страшиться.
Когда поезд проходил мимо озера Берр, Амели решила, что это уже море, ахнула и бросилась собирать вещи. Но, сверившись со своими часиками, убедилась в ошибке: до Марселя езды осталось еще три четверти часа. Она снова села на скамейку.
Поезд остановился в Роньяке возле маленького вокзальчика, по крыше кто-то затопал, шаги приближались, затем вдруг ненадолго затихали, и каждая такая остановка сопровождалась характерным лязганьем крышки, прикрывающей снаружи отверстие для фонаря. Амели, которая два-три раза уже ездила в поезде вместе с родными, догадалась, что это ламповщик. "Так рано?" подумала она. Ламповщик уже топал над их купе, она подняла голову; фонарь под потолком горел.
Не сразу Амели поняла, что этот маневр означает приближение туннеля, длинного туннеля. Вдруг охваченная ужасом, который поутих было с наступлением утра, она искоса взглянула на своего спутника. Он сидел, уставившись в окно.
Прежде чем ринуться в Нертский туннель, паровоз испустил громкий вопль, и сначала Викторен даже не пошевелился, словно не веря в эту неожиданную удачу, улыбнувшуюся ему в конце путешествия. Но вид зажженного фонаря, к свету которого он успел привыкнуть за ночь, воскресил не совсем еще уснувшие чувства; он взглянул на свою перепуганную спутницу и ощутил прилив желания.
Амели благословляла туннель за его длину, ибо именно благодаря этому обстоятельству оба успели привести себя в порядок прежде, чем в окно заглянул дневной свет. И опять непокорное воле тело инстинктивно воздвигло между ними преграды, что, впрочем, не мешало Викторену получить свое неполное удовольствие, к чему он успел уже, видимо, привыкнуть.
Супружеская чета, покинувшая купе, где было ею проведено целых двадцать часов, сошла на Марсельском вокзале, и состояла она из двадцатитрехлетнего юноши, ставшего этой ночью мужчиной, и из шестнадцатилетней девочки, так и не ставшей женщиной. Но брачные узы и даже супружеские незадачи уже связали их.
Викторен, которого сразу же осадили носильщики, болтавшие на непонятном для парижанина марсельском наречии, выбрал двух, не таких оборванных, как прочие, и сделал это так уверенно и властно, что Амели даже удивилась. Пока один носильщик передавал другому из купе багаж, Амели глядела на мужа новыми глазами. Стеклянная крыша вокзала как будто притягивала к себе щедрое марсельское солнце. Вся в жирных пятнах сажи, она все-таки пропускала внутрь яркий, горячий свет. Было три часа пополудни. Викторен казался более оживленным, чем до их путешествия. Ночь, проведенная в вагоне, не оставила следов на его внешности, только костюм помялся; взгляд у него был ясный, губы пунцовые, усы нафабренные. Странное чувство шевельнулось в душе Амели, что-то вроде уважения.
А самое Амели шатало, клонило ниц, словно ее избили; она отлично знала, что подурнела от усталости, ночных мук и из-за синяка на губе. Она невольно ухватилась за руку мужа.
- Вы что, не слышите? - проговорил он в эту самую минуту. - У нас пять ручных мест?
- Простите, мой друг, меня совсем оглушил здешний шум... Да, пять.
- Букет-то забыли, букет-то! - крикнул носильщик из вагона.
- Чего ему от меня надо? - не сразу поняла Амели. - Ах, фиалки... Букет завял, я его нарочно оставила.
Они разыскали справочное бюро, - поезд на Тулон приходил только через два часа. Среди вокзальной толпы резко выделялась шедшая в ногу пара, блиставшая молодостью, изяществом и богатой одеждой, своим чисто парижским видом.
У окошка камеры хранения, кроме них, оказались еще желающие сдать багаж. Викторен, которому усиленно советовали не доверять местным жителям, не решился оставить чемоданы на попечение двух марсельцев. Он отвел Амели к скамейке и, вернувшись через десять минут, уже запрятав багажную квитанцию в бумажник, нашел ее в полуобморочном состоянии, с бледным, помертвевшим личиком.
- Что с вами? Вам нехорошо?
Она подняла глаза и посмотрела на него сквозь полузакрытые веки; он наклонился к ней с встревоженным видом, однако тревога эта, по-видимому, была вызвана скорее всего опасением, как бы его супруга не оказалась слишком хрупкой дамой. Очевидно, Викторен думал про себя: "Надеюсь, она не преподнесет мне такого сюрприза..." Амели в мгновение ока постигла глубину опасности.
- Это просто поезд, - пояснила она, - вы и представить себе не можете, как я устала эти последние дни, бегая по Парижу.
Сознание опасности оказалось настолько могущественным, что Амели сразу пришла в себя; она оперлась на протянутую руку Викторена, к которой уже успела привыкнуть, и встала с места. Повинуясь голосу инстинкта, она сослалась в свое оправдание на женские хлопоты, в которых мужчины не участвуют и поэтому с легкостью признают их важность. Но удалось ли ей отвести ему глаза? Неловко, ужасно неловко было с ее стороны напомнить мужу о событиях минувшей ночи, так не ко времени сомлев на вокзальной скамейке! Пусть невольный, пусть молчаливый, но этот намек огорчил ее с самых различных точек зрения. Как бы ни громоздились вокруг нее со вчерашнего вечера загадки и тайны, Амели и представить себе не могла, что они хоть когда-нибудь станут предметом даже мимолетного их разговора с мужем: даже шепотом и то нельзя сказать об этом. Все это было составной частью некоего другого мира, куда не смеют проникать ни слова, ни тем паче дневной свет. Это царство ночи. Никогда она не забудется до такой степени, чтобы позволить себе открыть глаза в этом мраке. Она даже упрекала себя в том, что слишком много об этом думает, - успокаивало ее лишь то, что боязнь и муки служат ей оправданием: ведь не всегда женщина может совладать со своими мыслями и направить их в нужное русло.
Суровая, целомудренная замкнутость была первым уроком, который извлекла Амели из тех дней смятения, когда ей одной, без чужой помощи приходилось все осмыслить и все понять после шестнадцати лет существования под началом строгих, придирчивых воспитателей, почему-то упорно молчавших об этой важнейшей стороне жизни. Перед лицом новых ее обязанностей что значили все усвоенные принципы, весь моральный багаж хорошо воспитанной девицы?
- Если вы чувствуете себя усталой, - сказал Викторен, видимо что-то обдумывая, - лучше всего вам отдохнуть в зале ожидания, пока не придет тулонский поезд.
- Благодарю вас за заботу, мой друг, но у меня в Гиере будет достаточно времени для отдыха. Никогда себе не прощу: быть в Марселе и не повидать старого порта, о котором столько говорят. Давайте возьмем экипаж и съездим в порт.
Они вышли на привокзальную площадь. Солнце, свежий воздух, панорама города, открывавшаяся поверх кровель, людской гомон, шумная толпа комиссионеров, восхвалявших свои отели, тянувших приезжих за рукав, подарили им первое ощущение экзотики. Кучера, громко вопя, оспаривали друг у друга честь прокатить приезжих. Молодая чета остановила свой выбор на довольно облезлой коляске, над которой по итальянской моде надувался полосатый
Амели потребовала, чтобы их первым делом отвезли на почту. Они послали две депеши: одну - на авеню Императрицы, другую - на улицу Людовика Великого.
- Друг мой, - обратилась Амели к мужу, - я уверена, что весточка, написанная нами обоими, обрадует вашу матушку. Узнайте, пожалуйста, нельзя ли раздобыть здесь листок приличной бумаги и конверт.
Пока Викторен строчил адрес, Амели сидела задумавшись, держа в руке перо.
"Сударыня, - начала она писать, - мы опасаемся, что депеша с ее официальной холодностью не успокоит вашей материнской тревоги. Так что простите нам эту скверную бумагу - такую уж достали, - зато мы можем рассказать на ней о нашем безоблачном счастье".
- Перо плохо пишет, - вдруг остановившись, сказала Амели.
"Наше прибытие в Марсель было просто волшебным. Солнце сияет, жара стоит, как в июне, - природа словно радуется, что в лице Викторена я обрела лучшего на свете супруга, и поэтому-то я беру на себя смелость просить вас, сударыня, считать меня отныне самой любящей, самой счастливой и самой почтительной вашей дочерью".
Она подписалась "Амели Буссардель" и перечитала письмо. Протянула несложенный листок мужу. А он, поставив внизу свое имя, даже не взглянул, что написано в письме.
XXI
Сведения, сообщенные Лионеттой насчет гиерских отелей, как и следовало ожидать, оказались ложными. Виконтесса Клапье принадлежала к той породе людей, которые превыше всех человеческих достоинств ценят осведомленность в любых вопросах и готовы бог знает что выдумать, лишь бы не отстать от общего разговора. Свойственный ей блеск прикрывал, однако, весьма посредственное образование, узкий житейский опыт, ограниченный светской хроникой, и подчас она, бывая в обществе, просто не понимала, о чем идет речь.
Амели, успевшая изучить Лионетту, ибо та повсюду сопровождала свою юную золовку с тех пор, как она вышла из монастыря, и до самой ее свадьбы, привыкла не верить ни одному слову виконтессы Клапье. Перед отъездом из Парижа в салоне начальника вокзала Амели не мешала виконтессе болтать без умолку, твердо решив про себя не придавать никакого значения советам этой всезнайки.
И сейчас она от души этому радовалась. "Парковая гостиница", знаменитая тем, что в ней останавливался молодой офицер Буонапарте в те времена, когда прославленный отель еще был просто заезжим домом, действительно вполне заслуживала свою репутацию. Сверкающая новизной, обставленная в соответствии с последним словом тогдашних понятий о комфорте, расположенная в центре нового города, гостиница оправдывала свое наименование - она стояла среди огромного парка, где были собраны редчайшие растения. На следующее утро после прибытия молодой четы хозяйка гостиницы лично ознакомила Амели с этим царством флоры. Камелии, бегонии, питтоспорумы, красное дерево с острова Мадеры, японская мушмула, пальмы из Новой Голландии, только что акклиматизировавшиеся в Гиере, и еще какие-то странные дикарские растения, усеянные колючками, которые хозяйка нежно называла "мои милые кактусы", похожие на зверей, собранные здесь, словно в некой растительной кунсткамере, - все это скопление диковин, особенно красочных потому, что росли они прямо в грунте и без традиционного газона, поразило воображение парижских туристов, переносило их за тридевять земель. Амели почувствовала, что
Ей нравилось прогуливаться по аллеям под руку со своим деверем Эдгаром, который встретил их на вокзале в Полине и с первого же взгляда пришелся ей по душе. Мальчик с чистыми глазами, которого так мучил в свое время Викторен, стал теперь молодым двадцатидвухлетним мужчиной, длинноногим, длиннолицым и задумчивым. В южном краю, вечно палимом солнцем, он по совету врачей не выходил на улицу без зеленого зонтика, и его бледное лицо казалось еще бледнее от пробегавших по нему зеленоватых бликов. Этот полупрозрачный колокол, под сенью которого Эдгар жил, словно укрытое от жары растение, размеренная походка, кроткая и скупая речь - все это делало его каким-то удивительно непохожим на всех прочих людей, и Амели обнаружила в нем обаяние, присущее ее свекрови, хотя он и не похож был на мать чертами лица.