30228.fb2 Серапионовы братья - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 43

Серапионовы братья - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 43

- Спасайтесь, синьор Антонио! Спасайтесь в моей гондоле, - закричал Пьетро. - Все погибло! Неноло и Бодоэри во власти Синьории; ворота дворца заперты; дож арестован в своих покоях и как преступник охраняется своими же вероломными драбантами. Скорей, скорей!

Почти без чувств позволил Антонио посадить себя в гондолу. Глухие голоса, звон оружия, порой вопли ужаса слышались ему во мраке ночи; затем все смолкло, и наступила еще более ужасающая тишина.

На другой день утром, объятый страхом народ был свидетелем леденящего кровь зрелища. Совет Десяти еще в ту же ночь произнес смертный приговор схваченным зачинщикам заговора. Все они были обезглавлены на маленькой площадке напротив дворца, как раз на том месте, где дож любовался зрелищем фейерверка и где Антонио, промчавшись мимо прекрасной Аннунциаты, подал ей свой букет. В числе казненных были Марино Бодоэри и Бертуччи Неноло.

Через два дня старый Марино Фальера был также осужден Советом Десяти и обезглавлен на так называемой лестнице Великанов.

Как тень, скитался Антонио во время этих ужасов по улицам Венеции; никто не знал о его участии в заговоре, а потому никто и не преследовал. Увидев, как скатилась под топором седая голова Фальера, ему показалось, что он бредит жутким сном. С отчаянным воплем: "Аннунциата!" - бросился он во дворец, совсем обезумев. Никто не думал его удерживать. Сами драбанты, казалось, были поражены всем случившимся.

В галерее встретил он рыдающую старуху Маргариту. Она схватила его за руку, и они вбежали в комнату Аннунциаты, лежавшей без чувств на своей постели. Антонио бросился к ней, покрыл пламенными поцелуями ее руки, называл ее нежнейшими именами. Мало-помалу она пришла в себя и устремила на него взгляд, как бы не узнавая сначала, но потом вдруг вскочила, бросилась к нему и, крепко прижав к своей груди, облила слезами его лицо, покрыла поцелуями щеки и уста.

- Антонио! Мой Антонио! - шептала она, рыдая. - Люблю тебя, люблю безумно! Есть еще счастье на земле. Что смерть мужа, отца и дяди в сравнении с моей к тебе любовью! Бежим, бежим от этого кровавого места!

Так порывисто говорила Аннунциата, терзаемая горем и блаженством сразу. Среди поцелуев и слез поклялись они в вечной верности, забыв прошедшие ужасы. Глаза их, обращенные к небесному блаженству, не видели более земной скорби, просветленные любовью.

Старая Маргарита советовала им бежать в Чиоццу. Оттуда Антонио думал пробраться по суше в свое отечество. Пьетро добыл им маленькую лодку и причалил ее к мосту близ заднего фасада дворца. В сумерки тихонько прокралась туда Аннунциата вместе с Антонио и старой Маргаритой, державшей под плащом небольшой сундук с драгоценностями. Незаметно спустились они с лестницы и сели в лодку. Антонио бодро схватил весло, и лодка понеслась по волнам. Лунный отблеск, точно веселый спутник любви и счастья, играл и переливался в волнах. Они вышли в открытое море.

Понемногу разыгрался ветер, черные тучи, повиснув в воздухе, как тяжелые занавесы, скрыли светлое сияние месяца; его веселый отблеск исчез, и море стало темной, неприветливой бездной, шумевшей глухо и грозно. Буря разыгралась не на шутку. Ветер с глухим ревом гнал перед собой мрачные облака, лодка зарывалась в волнах.

- Спаси нас, милосердный Боже! - воскликнула старуха.

Антонио не мог более управлять и, бросив весло, крепко схватил Аннунциату, покрывая ее поцелуями.

- Антонио!

- Аннунциата!

Так восклицали они, позабыв, казалось, и самую бурю. Но тут море поднялось, как ревнивая вдова обезглавленного Фальера, охватило лодку исполинскими пенящимися волнами и погребло всех троих в своей холодной, шумящей бездне.

Окончив рассказ, человек в плаще быстро встал и, не говоря ни слова, поспешно вышел из комнаты. Друзья удивленно посмотрели ему вслед и затем опять обратились к картине. Старый дож опять предстал перед ними со своей горделивой усмешкой на самодовольном лице, но, взглянув на лицо догарессы, оба тотчас заметили неуловимую тень смутных желаний, лежавших на лилейно-белом челе, порхавших около прелестных губ и светившихся в темном задумчивом взгляде. В воздухе и густых облаках, несшихся со стороны площади святого Марка, веяло чем-то мрачным, угрожавшим смертью и горем. Глубокое значение прекрасной картины ясно выступило перед их глазами, и печальная история любви Антонио и Аннунциаты невольно наполняла сладкой скорбью их сердца каждый раз, когда они вновь останавливались перед ней.

* * *

Друзьям понравился рассказ Оттмара, и они единодушно решили, что он вполне по-серапионовски воспользовался историей честолюбивого дожа Марино Фальера.

- Оттмар, однако, порядочно поработал, когда писал свой рассказ, заметил Лотар. - Мало того, что его вдохновила картина Кольбе, история Венеции Лебретта постоянно лежала раскрытая на его столе, и все стены его комнаты были увешаны живописными видами венецианских улиц и площадей, которые он сумел где-то добыть. Потому повесть его, как это и должно быть, насквозь пропитана местным колоритом.

В эту минуту пробило полночь, и друзья расстались в приятнейшем расположении духа.

Четвертое отделение

Винцент и Сильвестр явились наконец в общество Серапионовых братьев. В день их вступления Лотар обратился к ним с сильной речью, в которой, наполовину комически, наполовину серьезно, изложил обязанности достойных Серапионовых братьев.

- Итак, - заключил он, - обещайте мне, достойные новобранцы, дружеским пожатием руки, оставаться всегда верными правилу святого Серапиона, то есть употребить все ваши силы, чтобы являться в собраниях нашего прекрасного кружка с запасом ума, веселости, остроумия и вдохновения, на какие вы только способны!

- Что до меня, - ответил Винцент, - то я обещаю это от всей души. Все мое состояние остроумия и способностей я жертвую в общую кассу, из которой, в свою очередь, намерен откармливаться сам. Каждый раз как идти сюда, я, как говорится, покормлю сахаром свою обезьяну, чтобы возбудить ее расположение к веселым прыжкам. А так как ваш патрон стяжал свою славу и честь безумием, то я постараюсь превзойти глупостями его самого. Пусть только мои достойные Серапионовы братья пожелают, и я берусь сойти с ума на какой им будет угодно идее фикс. Если хотите, я могу сейчас же вообразить себя, как профессор Титель, римским императором или, как патер Сгамбари, кардиналом. Пожалуй, как жена Траллиона, стану уверять, что весь свет вертится на моем мизинце, что у меня стеклянный нос, отсвечивающий на стене, как призма, всеми цветами радуги, или, наконец, как маленький шотландец Дональд Монро, воображу себя зеркалом и начну передразнивать движения и гримасы стоящих передо мною. Да! Я уверен, что если я плешив, как кавалер д'Эпернэ, то в этом виновата моя anima sensivita*, но зато тем легче может воспарить мое остроумие. Надеюсь, вы оцените все эти припадки безумия, как достойные Серапионовы братья! Исполните это, дорогие друзья, и в особенности прошу вас, не вздумайте меня лечить по методе Боргаве, Меркуриалиса, Анстиуса, Фридриха Крафта, Рихтера и всех прочих, рекомендующих как хорошее средство плети и оплеухи. Исправная порка, впрочем, действительно возбуждает к правильной деятельности и душу, и тело.

______________

* Чувствительная душа (итал.).

Возможно ли было бы вдалбливать нам в голову вокабулы без розги? Я хорошо помню одно происшествие со мной, когда мне было двенадцать лет. Я только что прочел Вертера и вследствие того страстно влюбился в одну тридцатилетнюю девицу, так что хотел даже стреляться. Отец мой, порывшись в Разусе и Валускусе де Таранта, вычитал, что розга прекрасное средство от излишней нервной возбужденности в сердце, вследствие чего выпорол меня самым отличным образом. И я был свидетелем горячих слез радости, которые проливал старик, убедившись что сын его не совсем осел, который, как известно, стоит на своем тем тверже, чем больше его бьют. А как хорошо действует это средство на тело! Вспомните венузинского принца, о котором рассказывает Кампанелла. Несчастный страдал запором и мог получить от него облегчение только после хорошей порки, для чего состоял у него на службе специально назначенный для сей цели человек.

- О пустомеля из пустомель! - воскликнул Теодор. - Присяжный собиратель глупостей! Неужели у тебя всегда только одни пустяки на уме? Но, впрочем, продолжай быть таким! Твой веселый нрав пригодится, чтобы оживить наше общество, если случайно набежит скучная минутка. Да и теперь я попросил бы тебя развеселить, если можешь, Сильвестра, который по своему обыкновению не сказал еще ни слова.

- Признаюсь, - подхватил Оттмар, - я даже сомневаюсь, точно ли это Сильвестр! Он так громко расхваливал свою жизнь в деревне и до того ставил ее выше по сравнению с городской, что мне, право, кажется, не одна ли это Сильвестрова тень, которая того гляди разлетится дымом, как сигара.

- Сохрани меня Господь! - прервал Сильвестр, улыбаясь. - Неужели ты думаешь, что я, порядочный человек, свяжусь с нечистой силой и стану пугать честных людей? Или я похож на Сведенборга? Но, отвечая на обвинение Теодора в молчании, я сообщу вам, что берегу сегодня свой голос нарочно, для того, чтоб прочесть довольно длинный рассказ, написанный мной во время моей жизни в деревне под впечатлением одной картины нашего милого Кольбе. А если Оттмар удивляется, что я, любя деревню, все-таки приехал теперь в город, то прошу его припомнить, что, несмотря на мое отвращение к городскому шуму и хлопотне, я как писатель и поэт все-таки нуждаюсь в них, чтобы освежить, а главное возбудить свое вдохновение. Рассказ мой не был бы вовсе написан, если бы я не увидел картины Кольбе и не уехал затем отдыхать и лениться в деревню.

- Сильвестр прав, - сказал Лотар, - говоря, что ему как драматическому и романтическому писателю городские шум и пестрое движение необходимы, чтобы вдохновиться, а деревенская тишина, чтобы осмыслить и написать задуманное. Обстановку виденной им картины мог он найти и в деревне, но живых, изображенных на ней лиц там не увидишь. Писатели с его характером не должны удаляться в уединение, а, напротив, жить в свете, в пестром свете, чтобы видеть и наблюдать все его бесчисленные движения.

- Господа! - крикнул вдруг Винцент. - Помните, как Шекспиров Жак, встретив Амьена в лесу, восклицает: "Шут! Шут! Я встретил в лесу пестрого шута! О жалкий свет!". Так восклицаю и я - поэт! поэт! я встретил поэта! В обеденный час он вышел, покачиваясь, из третьего кабака и, выпучив на солнце пьяные глаза, воскликнул вдохновенным голосом: "О тихая, кроткая луна! Как отрадно льешь ты свои светлые лучи в мою душу и на весь свет! О, прошу, прекрасное светило, освети мне путь туда, где я могу узнать жизнь и людей! О чудный напиток, согревающий сердце и фантазию! Да, я постиг человека, что потягивал вино в той комнате! Высокий, худощавый, в синем фраке с желтыми пуговицами; он носит английские сапоги и нюхает табак из черной лакированной табакерки. Он хорошо говорит по-немецки, а потому, несмотря на его сапоги и итальянскую колбасу, настоящий, природный немец, почему вполне годится для моего нового романа! Но... надо еще немножко заняться изучением людей и характеров! Да! Надо! Надо!" - и с этими словами поэт мой исчез за дверями четвертого кабака.

- Молчи ты, шут, что готов все выворотить наизнанку! - воскликнул Лотар. - Именно шут, потому что ты обратил в пародию все, что я говорил. Я хорошо понял, что ты хотел сказать твоим поэтом, ищущим познания людей в кабаках, и его человеком в синем фраке, а потому - нечего тебе больше зубоскалить. Многие точно так же думают, что достаточно с кем-нибудь познакомиться или что-нибудь увидеть, чтобы сейчас же браться за перо, и затем великое произведение готово. Но не тут то было! Подметить, что у какого-нибудь старика коса съехала набок или что иная девчонка любит одеваться в цветные платья, еще ровно ничего не значит. Для того, чтобы постигнуть сущность предметов, надо вникать в них более глубоким, проницательным взглядом, да и еще с одним взглядом также немного сделаешь. Дух поэта должен не только воспринять вереницу пестрых, вечно движущихся происшествий, но и переработать их в своем мозгу, откуда, как осадок или экстракт, образующийся при химических процессах, получатся наконец те живые, принадлежащие всему миру и жизни дивные образы, в которых мы без всякого намека на какие-нибудь отдельные личности узнаем живых и живущих среди нас людей. Приведу в пример Фальстафа и несравненного Санчо Пансо. Если Винцент заговорил о синем фраке, то значит, что личность, которую создал истинный поэт, должна быть непременно одета таким образом!

- Совершенно так, - прервал Оттмар, - и за примерами ходить недалеко. Я уверен, что каждый из нас, будучи чем-нибудь особенно поражен, не мог себе потом и вообразить, что бы виденные им лица носили платье, шапку или шляпу каким-либо иным образом. Это странное, живущее в нас свойство поистине изумительно.

- Но не потому ли это бывает, что мы так хотим? - возразил Киприан.

- Какое преступление! - комически воскликнул на это Винцент, но был перебит Сильвестром, подтвердившим со свойственным ему увлечением, что все сказанное Лотаром совершенно согласно с его собственным на этот счет мнением.

- Не забудьте, кроме того, - прибавил он, - что независимо от желания вас видеть, я был лишен в деревне еще одного величайшего и необходимого для меня наслаждения, именно музыки. Настоящее исполнение больших произведений с пением в деревне немыслимо. А здесь я еще сегодня слышал и вполне постиг мессу Бетховена, исполненную в католической церкви.

- Я не удивляюсь твоему восхищению только потому, - возразил Киприан недовольным тоном, - что ты давно не слыхал хорошей музыки, а потому слушал эту вещь, как говорится, на голодные зубы. Конечно, Бетховен написал гениальную по музыке вещь, но только никак не мессу. Где в ней, скажите, строгий церковный стиль, так поражающий в старинных композиторах?

- Ну, я так и знал! - прервал Теодор. - Ведь Киприан признает только старинных маэстро, и для него черная нота в церковной партитуре - настоящее пугало. Всякое нововведение в этом роде преследует он даже до несправедливости.

- Однако, - заметил Лотар, - я скажу, что в бетховенской мессе многое мне самому показалось слишком торжественным и отзывающимся более земным характером. Очень бы хотелось мне уяснить, почему одни и те же части мессы часто разрабатываются различными композиторами в совершенно различных характерах, нисколько не похожих один на другой.

- Вот вопрос, - воскликнул Сильвестр, - который и мне часто приходил в голову. Возьмите, например, Benedictus est qui venit in Nomine Domini*. Спокойный, благочестивый характер, кажется, звучит здесь в самих словах, а между тем, многие композиторы писали на этот текст совершенно различную музыку. И что еще страннее - слушая различные выражения одной и той же мысли в творениях великих художников, мне никогда и в голову не приходило порицать то или другое произведение. Не объяснит ли нам это наш присяжный музикус Теодор?

______________

* Благословен приходящий во имя господне (лат.).

- С удовольствием, - отвечал Теодор, - но предупреждаю вас, что должен сначала сделать довольно большое и притом порядочно сухое отступление, которое, может быть, не совсем вам понравится в сравнении с шутливо веселым характером, который приняла наша сегодняшняя беседа.

- Мешать серьезное с шуткой совершенно в духе серапионовского устава, заметил Оттмар, - потому начинай смело, тем более, что предмет этот равно интересует нас всех, исключая Винцента, который в музыке не смыслит ровно ничего, почему я и обращаюсь к нему как к новобранцу с покорнейшей просьбой проглотить, не выпуская на свет, новую глупость, которая, я уже вижу, висит у него на губах, и не прерывать нашего оратора.

- О Серапион, Серапион! - с серьезно-комическим видом пробормотал Винцент, между тем как Теодор начал обещанное разъяснение.

- Молитва и религиозное размышление рождаются из глубины нашего духа, вследствие того настроения, в котором он находится в данную минуту, смотря по тому, страдают ли наше тело и душа или, наоборот, находятся под впечатлением счастья. В первом из этих случаев мы побуждаемся к самоуничижению и падению в прах, с мольбой о прощении грехов пред Творцом неба и земли, а во втором, напротив, обращаемся к нему со словами благодарности и детского доверия, предшественника райского блаженства. Текст мессы заключает в сжатом виде только изложение этих чувств, путеводную нить, с помощью которой мы можем дать исход тому или другому душевному настроению. В Kyrie призывается милосердие Божие; Gloria восхваляет Его всемогущество и величие; Credo говорит о твердой вере, которая должна жить в нашей душе; между тем как Sanctus и Benedictus, говоря о Божьей святости и величии, обещают спасение верующим. В Agnus и Dona умоляем мы послать посредника, который даровал бы мир и покой истинно верующей душе. Но уже одна эта общность смысла, выраженного в тексте, дает возможность каждому развивать его по-своему в словах своей молитвы, а следовательно, и в музыкальном изображении. Вот причина, почему является такое разнообразие в характере музыкальных переложений Kyrie, Gloria и т.д. Сравните, например, оба Kyrie в мессах C-dur и D-moll Иосифа Гайдна или оба его Benedictus. Но из сказанного следует также и то, что, если композитор, вдохновенный тем или другим душевным настроением, принялся за сочинение мессы, то должен строго выдержать это настроение с начала до конца. Оно должно господствовать и в Miserere, и в Gloria, и в Quitollis, отнюдь не допуская чередования плача и вопля отчаянной души с ее же криком торжества и духовной радости. Все попытки к сочинению таких смесей, к несчастью, очень часто повторяющиеся в последнее время, величайшая ошибка заблудшего таланта, я презираю их не менее, чем Киприан, но зато с истинным благоговением отношусь к прекрасным произведениям церковной музыки Михаила, Иосифа Гайдна, Гассе, Наумана и многих других, преимущественно старинных итальянских маэстро: Лео, Дуранте, Беневоли, Перли и прочих, умевших, не выходя из границ высокой простоты, до высочайшей степени возбуждать и трогать благочестивый дух, что, к сожалению, не удается ни одному из новейших композиторов. Несомненно и то, что строгий, старинный церковный стиль, при котором звуки не так быстро чередуются одни с другими, что напоминает чуждую церкви светскую суету и хлопотливость, предпочтителен уже потому, что медленно несущиеся тона несравненно торжественнее раздаются под высокими сводами церкви, тогда как быстрое их чередование делает всю музыку неясной и непонятной. Вот почему так глубоко действует на душу исполняемый в церкви хорал.

Я совершенно согласен с Киприаном, что старинные произведения церковной музыки предпочтительней перед современными уже по одной их простоте и строго выдержанной святости стиля, но вместе с тем полагаю, что при современном развитии музыки, в особенности относительно богатства и разнообразия инструментов, представляется полная возможность употребить их для церковной музыки истинно достойным образом, без впадения в грубый мишурный блеск. Смелое сравнение, что старинная церковная музыка напоминает собор святого Петра, а новейшая - Страсбургский собор, имеет значительную долю правды. Величественная пропорциональность размеров первого успокаивает душу, тогда как при посещении второго ею невольно овладевает чувство какого-то беспокойства при виде этих смелых извилин, переходов из одной линии в другую и несущихся вверх стрельчатых сводов. Но это же самое беспокойство способствует возбуждению в душе предчувствия чего-то неземного, заставляя дух признать небеса и уверовать в бесконечное. Совершенно таково впечатление чисто романтического начала в музыке Моцарта и Гайдна. Отсюда становится понятным, почему современным композиторам трудно написать что-нибудь духовное, в строгом стиле старых итальянских маэстро. Я вовсе не хочу этим сказать, что новейшим музыкантам недостает горячей, истинной веры, укреплявшей и вдохновлявшей старинных к созданию истинно святых звуков, но у них нет того самоотречения и той гениальности. В чем как не в простоте более всего выражается гений! Но кто в то же время откажется щегольнуть всеми сторонами своего таланта и удовольствуется похвалой одного ценителя, хотя бы этот ценитель и обладал истинным пониманием искусства?

Овладевшее всеми стремление щеголять эффектами, какого бы они не были происхождения, привело к тому, что стиль, в строгом смысле этого слова, в настоящее время исчез в музыке почти совсем. Мы то и дело встречаем в комической опере торжественные, строгие мотивы, в опере серьезной легкие песенки, а в церковной музыке мессы и оратории, написанные по оперной выкройке. Но надо прибавить, что настоящий гений сумеет даже при этом фигурном направлении остаться на высоте предмета и создаст, при искусной инструментовке, настоящую, достойную церкви музыку. Так Моцарт, оставшийся щеголем в своих двух мессах в C-dur, блистательно разрешил эту задачу в Реквиеме. Вот настоящая романтическая и вместе с тем святая музыка, вылившаяся из души истинного художника! Я уже не распространяюсь о Гайдне, который умел так прекрасно выразить святое и высокое в своих духовных сочинениях, что некоторые ничтожные погрешности можно ему простить вполне. Когда я узнал, что Бетховен сочинил мессу, то, не слыхав еще ни одной ноты, готов был держать пари, что она будет написана в стиле старика Гайдна, но, однако, глубоко ошибся тем, что не угадал, в каком настроении духа застал его текст. Гений Бетховена способен более всего выражать величественное и наводящее страх, потому я вполне естественно думал, что мысль о неземном заставит зазвучать в нем именно эту струну, но вместо того оказалось, что вся его месса пропитана чувством детской любви к Богу и полной к нему преданности как к отцу, любящему и желающему добра своим детям. А затем, что касается до выполнения и разумного употребления инструментов, то, отложив в сторону разбор общего направления и характера всего произведения, а также того, подходит оно или нет к церковному стилю, должно сознаться, что месса эта вполне великое произведение, достойное своего творца.

- А вот это-то направление, которое ты отложил в сторону, - прервал Киприан, - по-моему, извращено в этой мессе совсем и даже оскверняет истинно высокое и святое. Позволь мне высказать мое мнение о церковной музыке, и тогда ты увидишь, что я себе не противоречу. Ты, конечно, согласишься, что ни одно искусство не может быть ближе и родственнее духу, чем музыка и ни одно не нуждается для своего выражения в более эфирном и духовном средстве. Стремление к высокому и святому, желание выразить видимым образом могущество духа, согревающего и оживотворяющего всю вселенную, - вот задача музыки, и задача эта всего лучше выполняется в форме благодарственного гимна Творцу как лучшего и высочайшего проявления наших чувств. Потому уже по самому существу своему музыка прежде всего должна быть орудием религии, святым средством в руках церкви. Но, проникая все дальше и могущественнее в жизнь, она мало-помалу рассыпает свои сокровища повсюду, и тогда даже обыденные отношения жизни, украшаясь ее блеском и силой, становятся лучше и живее, заставляя нас радоваться детской радостью там, где ее прежде не было. Но обыденное, пропитываясь могуществом музыки, должно поневоле подняться от земли, чтобы встретить этого небесного гостя, и вот почему музыка не могла существовать в древнем мире, крепко прикованном к земле узами чувственности, а, наоборот, принадлежит всецело новому времени. Пластика и музыка - вот два противоположных полюса искусства, в которых оно выразилось в язычестве и христианстве. Христианство разбило пластику и воздвигло на ее развалинах музыку вместе с ее сестрой живописью; но как старинные живописцы пренебрегали перспективой и колоритом, так точно прежние композиторы не хотели знать ни мелодии, ни гармонии, понимая мелодию в высшем значении этого слова как простой музыкальный рисунок, не имеющий никакого отношения к словам. Но не этот недостаток, обличающий только низшую степень, на которой стояли музыка и живопись, был причиной, что оба эти искусства не могли пустить на бесплодной для них почве древнего мира тех ростков, которые так роскошно разрослись и принесли такие чудесные плоды в мире христианском. Музыка и живопись только видимо занимали место в древнем мире. Они были подавлены, задушены пластикой или, лучше сказать, не могли развиться в среде, где она владычествовала безгранично. Они даже не заслуживали имени искусств в том виде, в каком существовали тогда, стушевываясь перед пластикой точно также, как она, в свою очередь, стушевывалась перед ними, покинув прекрасное тело в мире христианском. Но даже древний мир, в той слабой степени, в которой он допускал существование музыки, получившей полное развитие только в мире христианском, понимал, что истинное её место религия, и употреблял музыку при своих религиозных торжествах. Древние драмы, выражавшие по большей части радости или страдания богов, пропитаны вполне религиозным характером и сопровождались, при своем исполнении, инструментальной музыкой, аккомпанировавшей декламации. Это уже одно доказывает, что музыка древних была чисто ритмической и не заключала в себе ни мелодии, ни гармонии, этих двух краеугольных камней музыки современной. Если Амброзиус и позднее Григорий, в пятьсот девяносто первом году, положили в основание христианских гимнов дошедшие до них гимны древних и если следы этого, чисто ритмического пения, мы встречаем в так называемом Canto Fermo и в антифонах, то это значит только, что названные лица употребили в пользу начатки искусства, имеющего в настоящее время интерес только для завзятых антиквариев.