30259.fb2
Она обернулась назад и сразу осознала свою — маленькую — ошибку. (Меж тем большую свою ошибку она пока что так и не обнаружила.)
За несколькими ящиками — совсем не такими, как тот, что только что погрузили на пароход, — за обычными деревянными ящиками лежали еще три собаки, плотно прижавшись к камням пирса. У них были новенькие ошейники, намордники и поводки, свободным концом привязанные к какому-то канату. Удивительно длинные и острые уши, похожие на уши летучих мышей, прижаты к узким головам — признак страха. Острые морды, почти целиком скрытые намордниками из блестящей никелированной проволоки, которые они то и дело пытались сорвать передними лапами в бессильной попытке освободиться от чего-то непривычного.
Лулубэ подковыляла ближе. И тут три пары собачьих глаз разом уставились на нее. Ей вспомнился вечер в Греческой долине, когда Кроссмена сопровождали три таких же, в точности таких же собаки, и они еще пробежали тогда совсем близко от нее. (Ей не пришло в голову, что сейчас здесь, может быть, именно те собаки.) Тогда их шерсть казалась блестящей и белой в магическом лунном свете, а сейчас, на послеполуденном солнце, на берегу, их короткая шерсть казалась скорее оранжевой и была взъерошенной, вздыбленной. Но три пары собачьих глаз, быстро взглянувших на Лулубэ, удивили ее выражением смирения или униженной покорности и вместе с тем — тусклостью, что объяснялось, наверное, их цветом.
Цвет, да, это был цвет слез. (Лулубэ уверена, и никто не мог убедить ее в обратном, что у слез есть легчайший оттенок бледно-лилового.)
Сцена, которую она ошибочно приняла за торжественную встречу, похоже, была окончена. Сержант горделиво прошествовал мимо Лулубэ, прогнусавив: «Извините!» и оскалив золотые зубы. Подобно муравьям, облепившим свою ношу, грузчики-карлики потащили по трапу деревянные ящики. Один из карабинеров небрежно отвязал поводки и повел куда-то с пирса трех собак.
Собачья свора, собравшаяся у стены набережной, по-прежнему робко заволновалась.
Куда же карабинер с автоматом на плече повел этих псов? Лулубэ опять вспомнились те собаки, которых, как рассказал Кроссмен, собирались казнить (именно так он выразился), а он их выкупил. Вспомнились, но она оставалась непонятливой, ей и в голову не пришло, что это как раз и есть те три собаки. Карабинер передал трех тощих и, должно быть, легких собак гребцу, стоявшему в лодке, прыгнул в нее и сам. Легко покачиваясь, лодка отошла от пирса.
Раздался горестный скулеж.
Он донесся не из лодки — с набережной. Прятавшиеся у стены собаки поджав хвосты, побежали по камням в ту сторону, куда плыла лодка. Они даже сделали несколько осторожных шажков в воду, но тут же выскочили на берег, отряхнулись и на тощих ногах поскакали дальше. Принюхиваясь и хрипло подвывая, смотрели они на лодку, из которой не доносилось в ответ ни звука. Там, в лодке, широко расставив ноги, слегка покачиваясь, держа в руке собачьи поводки, стоял карабинер. Ствол карабина блестел на солнце.
Неужели их везут на казнь? Радостное волнение Лулубэ мгновенно сменилось новым, прежде неведомым ей чувством — мучительным состраданием.
Одинокая рыбачья лодка, проплыла мимо лодки с «ловцом собак», в ней стояли четыре рыбака, они гребли стоя; предпоследний из них — уж не Бартоло ли, чичероне Кроссмена? Неуклюжая с высокими бортами лодка подошла к пирсу. Нет, не Бартоло. Четверо гребцов стояли, выше колен утопая в calama-retti — карликовых каракатицах. (Когда Лулубэ еще была Милым Созданием, она раза два готовила из них дешевый «ужин богов» себе и Ангелусу.) Богатый улов — гребцы стояли чуть не по пояс в вязкой алебастрово-белой каше и едва могли грести; но когда неуклюжая лодка проплывала вдоль пирса, из этого неподвижного месива на Лулубэ с упреком уставились, вылупились сотни чернильно-черных маленьких глаз, и снова сострадание охватило ее.
Чего ради я тут шкандыбаю на каблучищах, расфуфыренная, будто для променада по Елисейским полям?
Два матроса быстро спустились по сброшенному с борта парохода трапу и забрали у карабинера трех собак, потрепали их по загривкам и поднялись с собаками на палубу. Значит, ни ловца бродячих псов, ни казни не будет. Разумеется, могла бы и догадаться — раз уж на них намордники и ошейники с поводками. Может быть, это и вообще не полудикие кобели с Эолийских островов, а породистые борзые.
Позади парапета на набережной уже не шныряли собаки. Все до одной исчезли, вся эта собачья свора.
«На рейде гавани Марина Корта, в октябре, 3158 лет спустя после окончания Троянской войны.
Милая Лалэбай, милый Ангелус!
Несмотря на то, что британцам несравненно труднее, чем американцам, решиться называть своих новых друзей просто по имени, позвольте обращаться к вам именно так.
Сейчас — сияющий день невероятной синевы. Но я сижу в одиночестве и даже ни разу не выглянул в иллюминатор, сижу не на палубе, а в так называемом курительном салоне парохода „Эоло“ - почтовика, что совершает рейсы между Неаполем и Сицилией и исключительно из-за меня стал на якорь в Марина Корта. Я занят тем, что сочиняю подробное прощальное письмо вам.
То, что я этим занят, — хорошо. Тем самым вы еще раз пришли мне на помощь - ведь во время моих „поисковых работ“ на Липари и других островах вы, сами о том не догадываясь, оказали мне огромную поддержку.
Дело в том, что я не хочу видеть того, что происходит сейчас там, в маленькой гавани, на пирсе, на рейде или на палубе „Эоло“. Хоть особой помпы и не устроили, все равно — все эти церемонии мне тяжелы. Вместе с тем не допустить их я не мог И не только потому, что следует уважать безобидные обычаи и традиции, даже если они ничего для тебя не значат. Нужно считаться с людьми, если они желают выказать по отношению к тебе какое-то чувство — пусть даже тебе тяжело выносить подобные изъявления.
Увлеченный „поисковой работой“, которая в конце концов увенчалась, если можно так выразиться, успехом, я не смог показать вам то, что осталось на месте одного древнегреческого некрополя (древнейшего периода). В качестве комментария — в хронологическом порядке: обитателями Эолийских островов были пещерные люди типа кроманьонцев... (Приняв меня за одного из них в начале нашего знакомства, вы оказали мне честь!) Далее — сиканы и сикулы, финикийцы, греки (ионический период). Итак, моими уважаемыми коллегами были найдены на Липари останки древнего города мертвых, и хотя мой отец не сегодня стал одним из них, я все же не в силах оставить здесь то, что принято называть прахом или костями. Мы сделаем пересадку в Милаццо, пройдем дальше Мессинским проливом, причем нужно будет плыть между Сциллой и Харибдой, но мы, кстати, постоянно ведь между ними проходим.
Может быть, вас, мои мимолетные друзья, — впрочем, мимолетным оказался как раз я, — несколько удивит, что я пишу „мы сделаем пересадку". Во-первых, я стою зато, чтобы мы сохраняли в себе жизнь любимых нами мертвых. Это не имеет никакого отношения к переселению душ или новым воплощениям, тут нет ничего сверхъестественного. Во-вторых, я не хочу повторять извилистый маршрут Одиссея только в роли собирателя костей и увожу с Липари живые существа.
Трех псов — в их сопровождении я несколько вечеров тому назад повстречал вас в Греческой долине, их собирались „ликвидировать", и выкупил их — я вам рассказывал об этом? Cani luna - „лунные собаки“ — это название использует применительно к ним один из самых прозорливых европейских художников нашей эпохи, грандиозный в своей яростной резкости, слишком рано умерший поэт Малапарте. Он пишет также, что у жителей Эолийских островов есть поверье, будто эти собаки охотятся за смертью. Разве не удивительно, что мою троицу я приобрел как раз тогда, когда вышел на свою „охоту“?
Однако я напрасно предполагал, что мы сможем уплыть без всяких осложнений, как оказалось, я немного ошибся. О моей „находке" я, разумеется, должен был сообщить здешним властям, а также телеграфировать в наше посольство в Риме. Sindaco, то есть мэр Липари пожелал непременно предоставить мне за государственный счет герметически закрывающийся цинковый гроб и прислал для проводов почетный караул карабинеров. Я нахожу, что со стороны мэра это необычайная любезность, возражать не приходится, надеюсь только, что в числе карабинов, с которыми явился почетный караул, нет такого, из которого во время Муссолини расстреливали заключенных в крепости.
Пришлось смириться и с первым атташе нашего посольства, который настоял на своем приезде в Неаполь, он пожелал проводить, пусть с некоторым запозданием, в последний путь моего отца, который пользовался небывалым уважением в известных лондонских кругах.
Почести почестями, но насчет моих финикийских собак было дано распоряжение, что они должны путешествовать не как пассажиры, а „на тех же основаниях, что и судовой груз“. Что тут скажешь? Конечно, я полюбил их за ту несмелую ласку, которой они меня дарили, и все-таки — это между нами! — гораздо больше мне хотелось увезти с собой другое существо, одно-единственное, — можете считать меня сумасшедшим — морскую деву, которая не так давно плескалась в море у скалистого берега Вулькано. К сожалению, я ничего не смыслю в ловле наяд.
Мы плывем в Коссыру. Мой кроманьонский пещерный секретный адрес: Миссис Гревс, Трапани, Виа Лилибео, 2. Сицилия. Название улицы легко запомнить — похоже на „Lullabay".
Желаю вам всего наилучшего, удачного купального и рисовального сезона.
Искренне ваш
Йен К.
P. S. В октябре, когда к островам подходят косяки крупных тунцов, купаться в открытом море следует с большой осторожностью, из-за pescecani — акул-людоедов».
Трам-та-та-там, та-та-там, та-та-там...
В Базеле при встрече знакомого принято спрашивать: «Как дела?» Но это не значит, что спрашивают о делах, — скорее о том, что нового приятель может рассказать. Если рассказать нечего, он отвечает: «Ничего нового».
Госпожа Туриан сидела на корточках в углу трехколонной террасы под соломенным навесом и барабанила палочками, которые нашла в своем чемодане, отбивала в бессчетный раз по крышке ящика из-под темперы тот марш, что всегда играли на Масленице, — «Арабский марш». Ничего нового не было. Трам-та-та-там, та-та-там, та-та-там... Ничего нового — с тех пор, как сеньор Априле передал ей bigletto d’amore — маленькое, англосаксонского формата письмецо, которое привез мальчишка на осле. «Мистеру и миссис Туриан» (Да какое же это bigletto d’amore, любовное послание?!) Она сразу узнала мелкий и угловатый — рунический — почерк.
— Что за осел? — спросила она ошеломленно. Ах, мальчишка приехал верхом на осле, сын рыбака Бартоло Говернале, снизу приехал, из Марина Корта... Там-та-та-там, та-та-там, та-та-там...
Она взяла у Априле два литра капистелло. Прежде чем начать барабанить и одновременно напиваться, она долго смотрелась в свое старинное зеркальце. Она была не из тех, кто любит себя жалеть. Она не плакала. Она просто констатировала, что с каждой минутой делается все более старой или больной. Что от носа сбегают вниз к подбородку две морщинки — следы скрытого недуга или старения. Да еще эти латунные кольца в ушах — ведь я похожа на больную цыганку, с этими кольцами! К черту их! Обхватив обеими руками оплетенную бутыль, она принялась пить вино большими глотками, она пила и пила, и «высокое пламя» темного, как чернила, капистелло, нежно-ароматного сока гроздьев, созревших на склоне потухшего вулкана, вдруг вспыхнуло в ней, и она барабанила, выстукивая первую и вторую строки «Арабского марша» на крышке ящика для темперы — она выбросила из него краски, и получился сносный барабан; и еще она выбивала тягучую дробь третьей строки, барабанила «Арабский марш», чтобы не стареть с молниеносной быстротой, и не чувствовать себя обиженной, и не страдать из-за него, из-за того, кто исчез (смылся!) «по-английски», смылся от нее, взяв курс на арабский берег, на залив Хаммамет... Чтобы вырваться из заколдованного круга вопросов: почему этот мужчина, Йен Кроссмен, так поступил, почему он бросил ее одну на пирсе, почему он совершил эту непростительную ошибку, почему...
Трам-та-та-там, та-та-там, та-та-там...
Она сыграла еще несколько тактов, отпила большой глоток из оплетенной бутыли и принялась выстукивать марш с самого начала.
Тайная наука древнего базельского барабанного боя захватила ее, заставила вспомнить о том, что здесь, на Эолийских островах, она единственная по-настоящему искусная барабанщица. На островах Эола... Эолус... Ангелус, куда ему... Ангелусу это не дано... Вот Стромболи — тот, конечно, умеет бить в барабан...
Немного времени спустя она снова надела шлепанцы на деревянной подошве и вышла с террасы к багдадской пинии, рассеянно заплела распустившиеся волосы в старомодную по-домашнему простую косу, «незатейливую косу Золушки», и тут оказалось, что она еще не потеряла способности довольно твердо держаться на ногах. Продержаться надо было до полуночи, до времени возвращения Херувима с острова лангустов, Панареи; тогда она снова станет Милым Созданием, а больше ничего нового у нее нет. (Пока «этот англичанин» не уплыл далеко, пока он еще в сицилийском море, она ощущала себя женщиной.) И тут перед нею открылся вид на море — тот самый двойной вид, и боль, или что это было — боль? — пронзила ее с новой силой.
Полная луна днем.
Нереально большой, нереально правильный круглой формы диск, сверкающий над голубовато-белыми ледниками. Солнце уже опустилось за горой Сан-Анжело (но прежде, чем оно опустится в невидимое отсюда Западное море, пройдет целый час). Гора сейчас была коричневато-черной, а Монте Роза, напротив, светлела и отливала розовым и на какое-то мгновение напомнила ей о любимом цвете Ангелуса, а за Монте Розой поблескивали пемзовые горы близ Каннето, голубовато-белые в сиянии ледников, да, и они — тоже... А дальше — море, уже не такое бессмысленно синее, оно тоже чуть поблекло от ледникового сверкания полной луны, море, усеянное точками — ржавыми булавочными головками (парусами), и совсем далеко виднелся Стромболи, активный, действующий, с развевающимся дымным стягом, который трепетал в неаполитанской зелени неба, — для Лулубэ в эту минуту он означал библейский приговор: «Ты взвешен на весах и найден слишком легким», это был приговор ее первой страстной любви. И внезапно она вдруг поняла, что есть кое-что новое: она дождется какой-нибудь рыбачьей лодки, одной из тех, что вот-вот должны вернуться с лова тунца. И тогда ее отвезут на Вулькано. Она зайдет в Порто Леванте к донне Раффаэле, посмотрит на свою незаконченную работу... Нет, нет. Она отправится одна, совершенно одна, ничего и никого не боясь, в пещеру, где вчера, еще вчера, они были с англичанином, который предпочел исчезнуть «по-английски». Но и там она не станет упиваться жалостью к себе — пусть будет нечто вроде реквиема по этому эпизоду в ее жизни. Она разденется в пещере и искупается в море под высоким берегом, при свете полной луны, как та нимфа, которую написал великий базелец Арнольд Бёклин, покинутая нимфа — сколько их было, нимф, покинутых богами, полубогами, смертными... Да, пусть будет такой вот языческий реквием. Она заплывет далеко-далеко, и никто не крикнет ей: «Акулы!» Впрочем, у Бёклина нигде нет такого сюжета — нападение акул на покинутую нимфу.
После утреннего затишья, когда все в Марина Корта словно вымерло, шум, вдруг поднявшийся возле мола, показался ей просто чудовищным. Что это? Уж не собрались ли здесь в гавани рыбачьи лодки со всей Сицилии? Весь остров, похоже, сбежался навстречу рыбачьей флотилии. Лулубэ поглотила общая суматоха, никто не обращал на нее внимания. Барабанная лихорадка и выпитое капистелло сделали свое дело — тени под глазами стали менее заметными. Она по-прежнему была в своем любимом черном, а вот длинная, до локтя, перчатка осталась только одна, и ее белое кружево было сплошь в пятнах от красного вина. Она шаркала по мостовой деревянными подошвами, как и все эти толстые женщины вокруг (разжиревшие отнюдь не вследствие «экономического чуда», а от неправильного питания, как все бедняки). До смешного длинная, перекинутая через левое плечо коса спускалась на грудь, выражение бездуховности, вернее, бездушной апатии на лице Лулубэ могло бы навести на мысль о легком помешательстве. Но никому здесь не было до нее дела, все глазели на тунцов. До сих пор она знала лишь консервы из тунца в банках, и теперь удивлялась тому, насколько цвет этих «даров моря» соответствовал цвету мяса консервированного тунца. Некоторые рыбины достигали двух метров в «талии», а длиной были не меньше трех метров. И таких вот гигантов взваливали на носилки и куда-то тащили — это напоминало Лулубэ невероятной толщины великаншу, которую частенько показывали на базельской осенней ярмарке. Полуголые мужчины, некоторые очень волосатые, тащили совершенно лишенных волос, — подумала она, — тунцов, при помощи крючьев взвалив их себе на спину, волокли на плечах тунцов, которые были ростом со взрослого мужчину... нет, не мужчину. Все это, по цвету напомнившее ей обнаженных натурщиков в их базельской мастерской, где в окна врывался вечерний ветер, все, что с шумом вытаскивали из лодок и волокли к сводчатому зданию рыбного рынка, все это вяло шевелящееся, почти умершее или, из-за непрерывного движения — ведь их тащили, — скорее еле живое, вся эта плоть показалась ей плотью женской. Чудовищное «Похищение сабинянок».
— Добрый вечер, синьора! Не узнаете?
Она уже поняла, что нет ни малейшей надежды нанять какую-нибудь лодчонку, и вместе с толпой ее вынесло на пирс, где она миновала часовню святых-близнецов, ту самую, в которой она недавно — недавно? — слушала молитвы о ниспослании богатого улова. Ну вот они и получили свой богатый улов. У крытого причала на укрощенных молом волнах покачивались две грузовые шхуны. На трапе дальней из них стоял, чуть покачиваясь, коренастый мужчина.
— Неужто не помните «Царицу Савскую» и ее штурмана?
У коренастого мужчины была челка, как у Лулубэ, но гораздо более длинная, закрывавшая брови и белая, как белое сияние ледников, как нереально белая полная луна, как эта сверхполная луна. Маленькая грязноватая белая фуражка была сдвинута на затылок. В морщинах темно-оливкового лица притаилась хитрость добродушного морского разбойника. Говорил он таким громким голосом, будто общался исключительно с тугоухими, и время от времени торопливо облизывал кончики пальцев — по этой странной привычке она его и узнала: штурман шхуны, которая в первый раз доставила Турианов на остров Вулькано.
— Si, si. Помню. Добрый вечер.
— Вы сегодня одна, без молодого супруга?