30259.fb2
— Guardate, guardate, il cuore del grande brigante, il cuore, il cuore del pescecane! (Смотрите, смотрите, сердце морского разбойника, сердце, сердце рыбы-собаки!) — Толпа разразилась пронзительными воплями, толпа может сейчас раздавить меня, они тычут в меня своими пальцами, они могут меня проткнуть... — Смотрите, смотрите! Сердце морского разбойника, сердце акулы! Оно еще живое, ха-ха-ха!
Оно еще живое. Беднейшие из бедняков уносят с собой баснословно дешевое мясо огромного хищника, тащат его в корзинах, сумках, просто завернув в тряпье или в широкие листья. Но сердце, такое, в сущности, маленькое, по сравнению с размерами тела, сердце разбойника несъедобно, и потому его выбросили вон.
Но сердце еще живет, и сокращается, и бьется на камнях, мускул, который обрел самостоятельность, физиологический феномен. Мессмеризм? Последние конвульсии животного магнетизма? Нет, оно бьется ритмично, оно живет.
Какой-то озорник, надув щеки, пнул сердце акулы босой ногой. Оно отлетело на несколько метров, шлепнулось на узкую полосу грязного морского песка, что тянулась у подножия крепостной стены. Оно бьется.
Компания разражается восторженными воплями. Кто-то в грубых башмаках, один из тех людей-карликов или гномов, что еще недавно (это было сегодня!) работал на погрузке «Эоло», мастерски поддает сердце акулы. Маленькое сердце большого хищника летит вдоль гигантской стены крепости (в которой англичанин нашел своего отца), и снова раздается вопль радости, и я вижу, как вся банда уносится прочь в снежно-белых вихрях песчаных облаков. Они играют в футбол маленьким сердцем большого хищника. В мгновенье ока разбились на две команды, поставили вратарей, и вот я вижу, как они бегут навстречу друг другу, дерутся, размахивают руками, хохочут как помешанные, вопят, а потом назначается пенальти, один уже готовится ударить...
И вдруг у меня из горла рвется крик — я с трудом его сдерживаю: «Оставьте его в покое! Оставьте сердце акулы. Дайте ему спокойно... умереть».
Со стороны Марина Лунга, как и каждый вечер в этот час, доносился глуховатый стук старого дизельного мотора, от которого работало не менее престарелое динамо, гордо именовавшееся электростанцией острова Липари. Вдоль единственной улочки один за другим загорелись робкие огоньки, где-то захрипел одинокий радиоприемник. Вокруг памятника, воздвигнутого не в честь Неизвестного узника крепости Липари, собрались кошки, десятки кошек, они настороженно и жадно поглядывали в сторону рыбного рынка, с таинственным спокойствием, терпеливо. В отличие от несмелых собак этого острова, которые в людской толчее чувствовали себя более уверенно, кошкам толпа явно внушала опасения. Они ведь тоже рассчитывали получить свою долю богатого улова, но их час пока не настал.
Лулубэ добралась до площади Бартоло и почувствовала, что безумно хочет пить. Она заглянула в один из тех похожих на пещеры кабачков, в которых искала днем англичанина. (Сегодня днем — неужели сегодняшний день никогда не кончится?)
В кабачке не было ни одной женщины. Рыбаки в мокрых или насквозь пропотевших майках пили красное вино и виноградную водку, у них были медлительные движения людей, которые много и тяжело работали и вот теперь решили отдохнуть. Но лица у них не отличались тупостью, свойственной усталым фабричным рабочим, скорее на их лицах было такое выражение, какое бывает у атлетов — спортсменов, победивших в поединке. Они шумно переговаривались, то и дело затягивали какую-нибудь мелодию из оперетты, но вдруг умолкал и, словно канарейки, которые часто ни с того ни с сего обрывают на середине искусную трель. Когда незнакомая женщина попросила принести ей стакан воды, просто чистой дождевой воды из резервуара — ха-ха-ха! — настроение в кабачке поднялось. Кроме тепловатой воды ее заставили выпить, за их счет, апельсиновой водки. Но никто к ней не приставал и никто не был таким пьяным, когда и ноги не держат, и язык не слушается или начинается грязная ругань - то пьянство, в которое погружается по выходным вся улица Рейнгассе в Малом Базеле. Когда она вышла из кабачка, полная луна стала уже меньше и высоко поднялась в чернильно-густой синеве неба; она по-прежнему была золотистого оттенка, и это свечение напомнило Лулубэ тусклый свет одного обманчивого дня, и апельсиновая водка, как она чувствовала, уже не могла помочь ей вернуться в то состояние апатии, в которое она погрузилась, захмелев от капистелло, — напротив, теперь она окончательно протрезвела. Новое отрезвление — она ощущала свежесть и бодрость, как ощущает полное присутствие всех чувств человек, погрузившийся в транс. В ней ничего не осталось от прежней, слегка помешанной или дурочки. Она ясно сознавала, что нужно делать.
Кроссмен явился ниоткуда, искал что-то, наконец нашел; потом она нашла Кроссмена (вчера, только вчера), а сегодня она искала его бездарно, и так и не нашла, потому что он исчез, сгинул словно в никуда. А теперь она ищет не его. В своем новом трансе она направилась назад, к набережной, не замечая, что забыла сандалии в кабаке, шла, тихо ступая босыми ногами по теплым булыжникам мостовой — как будто они нагрелись под лучами луны! — и уже знала, что все ее будущее зависит от того, найдет ли она то, что ищет, и от того, каким она его найдет.
Кошки все также сидели вокруг памятника. Их час, видимо, все еще не настал, хотя суматоха возле мола уже явно шла на убыль. В улочке теперь бормотали два или три радиоприемника, над водой в лунном свете мерцал легкий туман, в котором расплывались очертания «Царицы Савской» и второй грузовой шхуны, и еще десятка мелких суденышек, вставших здесь на якорь. (Если среди них есть и «Тритон-2», шхуна, на которой Ангелус вернулся на Липари раньше предполагаемого времени, то мой транс, возможно, рассеется.) Из здания, где разделывали тунцов, где, как она видела издали, по-прежнему ярко горели ацетиленовые лампы и шла работа, везли теперь на тачках к пирсу пузатые бочонки. Она подошла к самой крепостной стене и побрела, увязая в песке, дальше, нагнувшись к земле, как будто собирала какие-то ягоды; простодушная «Золушкина коса» свесилась вперед и задевала ее колени. Затем, подняв глаза, она увидела двух собак.
Они жались к торцовой стене рыбного рынка, как раз под намалеванным дегтем предвыборным лозунгом, а сейчас, при свете полной луны, казались совсем бесплотными, почти не различимыми на таком расстоянии, тем более что обе собаки стояли неподвижно, пригнув головы к земле.
Она бесшумно двинулись к ним, по песчаной полосе, потом по скользким каменным плитам.
Собаки стояли, вытянув хвосты и почти касаясь друг друга мордами — они что-то вынюхивали, выискивали там, на каменных плитах. «Голосуйте за Гарибальди!» — опять она, эта надпись. Поблескивая в свете луны, кривые буквы светились, словно фосфоресцирующая краска. Подбираясь все ближе, босоногая женщина вдруг оступилась. И тогда одна из собак стряхнула оцепенение и вонзила зубы в толстенный плавник тунца, который раньше, видимо, здесь припрятала, — она подхватила его и, поджав хвост, бросилась наутек.
Вторая собака даже не подняла головы, она была словно загипнотизировала видом того, что лежало на каменных плитах и — двигалось.
Если бы в это мгновение кто-нибудь мог заглянуть в лицо Лулубэ, он был бы поражен ярким черным блеском ее широко раскрытых глаз, блеском застывшей лавы при свете луны.
Покрытое коркой из песка, сердце акулы уже не отливало перламутром. Оно лежало почти на том же месте, куда его вышвырнули из рыбного рынка к ногам Лулубэ, и почти ничем не отличалось от обрывка мешковины, смятой тряпки, рваной сумки для хлеба, кем-то здесь брошенных.
Но в нем вздрагивала, ритмично пульсировала жизнь.
В потоке лунного света отчетливо выступала вздыбившаяся серебристо-волнистая шерсть на загривке собаки. И вдруг она осмелела. Она схватила зубами этот внушавший страх предмет.
Нет, ей не удалось по-настоящему стиснуть зубами этот чуть вздрагивающий комок. И так же неожиданно, еще до того, как затаившееся дыхание Лулубэ вырвалось из ее груди с громким криком: «Прочь!» — собака взвизгнула, взвыла хрипловатым тонким воем и бросилась бежать. Пустилась напрямик через площадь, туда, где уже скрылась вдали ее сбежавшая подружка.
А сердце акулы билось.
Может быть — слабее и как-то осторожнее, чем прежде, но оно билось.
Сердце акулы еще жило.
Оно билось.
Жило.
Не сдавалось.
Пока — не сдавалось.
Билось.
Оно по-прежнему билось на скользких каменных плитах перед рыбным рынком, дети поиграли им в футбол и бросили, собаки пытались схватить его и в испуге убежали, и вот оно лежит здесь, на земле, и бьется.
Сердце большого разбойника, чье тело давно уже разрубили, искромсали и распродали по кускам.
Оно еще бьется, сердце акулы.
Как грязный, пыльный мяч для регби, который накачивают насосом, и воздух входит и выходит, входит — выходит, входит — выходит...
И сердце акулы билось под луной.
Оно все еще жило.
Когда около полуночи Ангелус Туриан вернулся с Панареи и увидел, что на трехколонной террасе совсем темно, лишь на краю золотится пятнышко оранжевого лунного света, просочившегося сквозь щель в соломенном навесе, когда, не столько удивляясь, сколько предвкушая забавную шутку, он зажег свет и увидел, что на каменном полу лежат прижатые барабанными палочками два листа толстой, среднего формата, бумаги для акварели, сплошь исписанные черной тушью, торопливым, местами неразборчивым, но все же изящным почерком — эти листки можно было принять скорее за серию роскошных фантазий на темы миниатюрных рисунков пером, чем увидеть в них метровой длины письмо, в котором недоставало доброй сотни запятых; когда он, памятуя о странной привычке своей жены писать пространные письма, лежа на животе прямо на полу, опустился на колени и начал читать... сказать, что он упал с облаков на землю будет мало. Виноделы с виноградников неподалеку от Базеля нередко — он сам сколько раз наблюдал — расстреливали облака и град из отслуживших свое зенитных установок.
Но разве можно стрелять в перистое облачко?..
Когда коленопреклоненный Ангелус дочитал письмо до конца, он повалился ничком, на миг потеряв сознание.
«Мой милый-милый, бедный-бедный Херувим!
Боюсь, напишу тебе сейчас не одно, а два или три письма. Но значит, на то есть причины, прости меня. Прости меня — этой просьбой начинаю мои письма. И эти письма не будут прославленными, потому что пишу я в спешке. У меня, правда, еще два с лишним часа до отъезда, но нужно успеть сделать множество разных дел. Помнишь ли ты „Царицу Сав-скую“, шхуну с таким вот горделивым именем, на которой мы в первый раз приплыли на Вулькано? Синьор Калоджеро, ее штурман, имеет еще такую странную привычку нервно облизывать кончики пальцев, помнишь? После одиннадцати часов он поплывет в Милаццо, где находится всемирно известная, как он сказал, фабрика консервов из тунца, и все теперь зависит от того, успею ли я прийти на шхуну до ее отхода. Завтра я, может быть, уже передумала бы. Я должна...
Три с половиной недели назад мы не поехали на Капри или на Искью, а приплыли на Липари, потому что решили спокойно поработать: на острове, где когда-то была тюрьма, мы надеялись не сталкиваться на каждом шагу с туристами. И все-таки одного мы встретили. Что касается меня, то должна сказать, что я встретила даже двоих. И это имело огромные по важности последствия. Ты помнишь? Этот вопрос я задам тебе еще много раз. Ты помнишь, как Йен Кроссмен чуточку смутился, узнав, что нашего хозяина зовут Доменико Априле, то есть „Апрельское воскресенье"? В одно апрельское воскресенье во время последней мировой войны подводная лодка № 222 Британского королевского флота, на которой служил Й. К., погрузилась возле Роки-банк, между Шотландией и Исландией. Погрузилась? Погрузилась в воду. Ты скажешь, для подводной лодки это вполне обычное дело. Но лодка № 222 не могла подняться на поверхность из-за неисправности электродвигателей и цистерн погружения, она зависла в ста метрах ниже уровня моря на расстоянии 3200 метров до морского дна. Нет, не зависла — она опускалась, дюйм за дюймом, все ниже, час за часом в то апрельское воскресенье. Шестьдесят человек заперты в железной коробке и ждут. Все было так, говорит Й. К., будто сидишь в самолете, который падает с высоты 3200 метров. Неотвратимое падение, которое происходит в ужасающе замедленном темпе, с дьявольской неторопливостью. В такой ситуации ни черта не стоит всякая там мужская доблесть. Враг лишь один — машина. Они все поддались чувству смертельного страха перед машиной. В таком состоянии человек не задумается, если нужно одним движением, нажатием кнопки уничтожить троих — или три миллиона. И в этом не только бесчеловечность, но и полнейшее отсутствие мужественности — вот что такое современная война.
Прежде чем цистерны снова заработали, прошло семь часов.
В свои тридцать пять лет Й. К. успел объездить все уголки земли, сперва - моряком, потом как археолог. Ты помнишь? Недавно ты рассказывал мне про турецкую деревушку Гиссарлык. С ним там случилось вот какая забавная история. На холме, где когда-то стояла Троя, сейчас находится жалкое селение, которое так же называется. Он бродил там в одиночестве, и настал вечер, и ему нужно было помочиться. В селении, немного в стороне от других, стоял домишко. Вернее, что-то вроде хижины, и так как никого поблизости не было, он пристроился возле стены этой хижины под соломенной крышей. К своему ужасу, он увидал, что стена под напором струи вдруг стала оседать, прежде чем он успел „закрыть кран“. Там была всего-навсего тонкая стенка из бурой земли, перемешанной с козьим навозом вместо цемента, кое-как налепленная на примитивный каркас из прутьев. Сквозь брешь, которую И. К. проделал, удовлетворяя физиологическую потребность, он внезапно увидел интерьер убогой кухоньки. За столом собралась за скудным ужином семья из десяти или около того человек, и все они с негодованием воззрились на Й. К. Он возместил нанесенный ущерб, дал им пригоршню пиастров и был даже приглашен к столу... 3200 лет назад именно там — так он мне сказал — высился гордый Илион, крепкостенная Троя, окруженная могучим крепостным валом и кольцом террас, там стоял дворец... И храм, и надменные башни, сложенные из каменных блоков, и богатые дома, в которых ели на золотой и серебряной посуде. Целых десять лет ахейцы безуспешно атаковали эти стены, а 3200 лет спустя оказалось достаточно струйки мочи, чтобы стены нынешней Трои обрушились. Й. К. говорит, это один из уроков прогресса, он хотел бы, чтобы все правители великих держав, нынешние хозяева гордых городов новейшего времени, усвоили этот урок. Скромный совет добровольного троглодита, современного пещерного человека.
Мой милый Херувим, теперь мне придется тебе покаяться и рассказать о моем вчерашнем приключении. Ты уехал, чтобы найти вдохновение от вида крепости при сирокко. Однажды мы с тобой ломали голову — гадали, где живет Й. К. Знаешь, где? В крепости. Итальянский археолог Бомпиани, руководитель археологических раскопок, предложил Й. К. поселиться вместе с ним на вилле, что стоит на берегу, в ней еще до обеих последних войн останавливался легендарный Джон Орт, дядя „нашего" эрцгерцога Евгения, который в своем базельском изгнании чувствовал себя совсем как дома — ничего удивительного, если жил изгнанник в „Гостинице трех королей“! Й. К. предпочел поселиться прямо в крепости. В камере, где на стене нацарапан тайный знак какого-то арабского племени, известный, как говорят, лишь очень немногим белым, в том числе — Сомерсету Моэму и отцу Й. К. Теперь уже Й. К. был уверен в том, что его отец находился в заключении именно в этой камере, и поэтому он выбрал именно ее, надеясь, что это как-то поможет ему в его поисках. Никаких мистических фокусов! Просто Й. К. верит Гераклиту, утверждавшему, что мертвые продолжают жить, ибо являются во сне живым. Когда ты, мой милый-бедный-бедный-милый, уже утешишься и переживешь естественное по своему характеру событие — наш разрыв, поразмысли об этом, наверняка и ты тоже придешь к выводу, что Гераклит прав.
Итак. Вчера я умолчала, помимо прочего, о том, что поиски совершенно неожиданно и — по иронии судьбы во время археологических раскопок — успешно завершились. Успешно — плохо звучит в этом контексте. Во второй половине дня я совершенно случайно встретила Й. К. возле Сарацинской башни и увидела, что он страшно растерян, и вдруг он очень вежливо спросил, можно ли меня поцеловать, и я сказала — да или что-то в этом роде, и он поцеловал меня, и мне это было приятно, и мы поплыли на лодке одного знакомого рыбака на остров Вулькано, и на скалистом берегу за Понто Поненте он нашел маленькую пещеру, и мы остались там вдвоем, рыбак уплыл, а мы остались вдвоем, после того как я избавилась от внезапного и абсолютно нелепого подозрения, что Й. К. — лондонский сексуальный маньяк.
Мой милый Ангелус, то, чего всякий ожидал бы в этом месте моей исповеди, произошло не полностью. Мы были очень близки, но между нами ничего не было. Что нельзя отнести на счет моего добронравия. Как бы там ни было, ты был мной обманут в первый и в последний раз. Между прочим, глупо звучит эта форма страдательного залога „был мной“... Й. К. очень высокого мнения о львах. Он говорит, что львы гораздо нежнее друг к другу, чем голуби. Не говоря уж о людях. Он сравнил себя со львом, которому инстинкт повелевает прежде всего по-домашнему устроиться в пещере со своей львицей. Прежде чем выполнить повеление другого инстинкта, который может иметь так называемые „последствия“. Или должен иметь. Непременно — должен. И хотя это огромный риск — рожать детей в этом мире, нужно идти на риск. Почему у нас с тобой нет ребенка, Херувим, хотя бы одного?
Мне показалось, К. испугался мысли, что может сделать мне ребенка. Я убежала и уплыла довольно далеко в море, а он поплыл за мной и кричал, как дикарь. Чтобы предостеречь меня! Из-за акул.
Да-да, хотя в это время года акулы-людоеды странствуют следом за косяками тунцов по Сицилийскому морю. Так что его опасения были излишними. И все-таки — нет! Все таки меня сцапала акула, Ангелус! Не вчера, не когда я плавала, а всего час назад. Ты, наверное, сочтешь меня жутко эксцентричной, но я все же расскажу тебе, как это случилось. Ради одного Й. К. я, может быть, и не рассталась бы с тобой — но тут в игру вмешалась акула, в игру, которую мы зовем нашей жизнью.
Из-за моего столь короткого знакомства с Й. К. случилось то, что почти никогда не случается с теми, кому за тридцать. Может быть, в двадцать лет или в семьдесят людям легче изменить свою жизнь. Мои чувства изменились, изменились и мои мысли. Они уже не те, что были раньше. Сегодня днем я решила встретиться с ним, хотя мы и не назначили свидания. Несмотря на мое пресловутое бесстрашие, что-то вроде робости не позволило мне разыскивать Й. К. в крепости. Я надеялась встретить его в Марина Корта. Не встретила. Я его больше вообще ни разу не встретила. Вернувшись домой, я получила адресованное нам с тобой довольно официально написанное прощальное письмо. Но оно уже устарело, я его тебе не оставляю. Помнишь ли ты трех собак, которые сопровождали его тогда в Греческой долине? Он выкупил их у карабинеров, которые хотели их уничтожить. Когда я стояла там, в гавани, и смотрела, но ровно ничего не видела, а карабинер перевозил на лодке трех собак, я не поняла, что это собаки Й. К. Я, как последняя идиотка, решила, что этих трех собак увозят, чтобы привести в исполнение смертный приговор. В прежние времена меня увлек бы такой сюжет. „Лунные собаки в миг предания их милосердной смерти“. Должна признаться: сегодня я почувствовала что-то совсем другое. Вроде неистовой жалости.
Но разве к тебе ее у меня нет? Ах, милый ты мой, разве бывает сострадание к ангелам или к облакам? Сегодня я понимаю, почему ты заплакал тогда, в Памплоне, на корриде. Слишком поздно.