30276.fb2
Я выныриваю из метро на станции "Сегюр". Именно здесь он проживает, этот знаменитый писатель, на одной из этих торжественных авеню, широких, как морские проливы, простирающих от горизонта до горизонта свою респектабельность и свои платаны в четыре ряда.
Тесаный камень и кружево кованого железа, широкий холл, украшенный имитацией византийской мозаики, — эта сдержанная роскошь,какую умели создавать в те времена, когда деньги переходили от отцаксыну. Я объявляю о себе в домофон. Лепетание райской птицыприглашает меня подняться. Лифт из сердцевины дуба с резьбой и прожилками,с бархатным гранатовым сиденьем, словно в театре в предвоенные времена, неторопливо поднимает меня. Вот я и на месте. Дверь уже открыта, и райская птица стоит высунувшись на три четверти,удерживая створку двери рукой, хорошенькая, как на рекламномпроспектеБагамских островов, с ровно настолько приветливойулыбкой, насколько нужно, почтительная, но ничего лишнего. Класс.
Субретка — я обожаю это слово — идет впереди меня в вестибюль, похожий на все другие, с коврами на полу и развешанными на стенах картинами и украшениями, свидетельствующими о деньгах и хорошем вкусе и сильно отдающими музейным стилем, — о, Агата! — и открывает передо мной, посторонившись, дверь, в которую я и вхожу.
Я ожидал, что это будет рабочий кабинет, просторный и набитый книгами от пола до потолка, с письменным столом в стиле Людовика XV или ампир, нет, ампир — это излюбленный стиль врачей, из всех богачей именно богатые врачи имеют самый плохой вкус, как это можно увидеть в журнале "Лир". Короче, я вхожу в гимнастический зал. Надо было видеть, как он оснащен. Какой-то тип идет ко мне протянув руку, в спортивном халате, с полотенцем на плечах. Я ожидал увидеть домашний халат из альпаги, шелковый карманный платочек и изящные домашние туфли из дорогой кожи в стиле Саша Гитри у себя дома… Быстренько перестраиваюсь, пожимаю протянутую мне пятерню. В присутствии представителей высшего света меня так и тянет думать на арго.
— Жан-Пьер Суччивор. Как дела?
— Эмманюэль Онегин. Очень хорошо, а у вас?
Он выдал ожидаемую реакцию. Это начитанный тип. Моя фамилия это почти что тест. Я объясняю:
— Нет, увы. Ничего общего с героем Пушкина. Это русская фамилия, вот и все. Онегиных немало в России и по всему свету. Мой дед эмигрировал. Счастье еще, что мои родители не догадались назвать меня Эженом.
Он приспускает халат, энергично растирает себе полотенцем спину по диагонали, потом грудь, восклицает: "Ах… Хорошо!" — с видом крайнего удовольствия, я говорю себе, что тут наверняка замешано еще и удовлетворение от игры перед робким зрителем своими бицепсами и брюшными мышцами, поддерживаемыми ценой стольких страданий на этих хромированных штуковинах. Он действительно мускулистый, короче, еще мускулистый, но уже намечается неприметное дряблое подрагивание кожи вокруг мускулов, и талия явно начинает терять стройность… Ну и ладно, себе он очень нравится и думает, что приводит всех в экстаз, мне-то на это…
Теперь в комнате запахло потом богача, потом, который методично вытапливают, чтобы избавиться от последствий гусиного паштета и выдержанных вин. Его запах отличается от запаха пота, проливаемого во имя куска хлеба насущного.
Но вот, не прекращая разговора, он освобождается от халата, сбрасывает трусы и направляется к двери, за которой оказывается ванная комната. Работает под американца, этот мужик. Можно подумать, это шестой канал телевидения в час, когда идет фильм. Я предполагаю, что Должен млеть от восхищения, и стараюсь изо всех сил не подкачать. Я принимаю вид, соответствующей моей роли, я надеюсь, что убедителен. Тем не менее ему не хватает сигары, я считаю. Я уверен, что знаменитости из Беверли-хиллс даже под душем курят сигару. Быть американцем это дар.
— Мадам Брантом рассказывала мне про вас интересные вещи. Она страстно уверяет меня, что вы как раз тот человек, что мне нужен. Я абсолютно доверяю ее мнению.
Он делает паузу, может быть, для того, чтобы дать мне время хорошенько проникнуться внушаемой им мыслью о том, что, даже будучи безумно влюбленной в мою персону и рабски млея от моей сексуальной техники, мадам Брантом все равно — смотри-ка, ее фамилия Брантом! я вдруг обнаруживаю, что не знал ни ее имени, ни фамилии, — что, значит, мадам Брантом никогда не позволит себе рекомендовать ему кого- либо — меня, в данном случае, — кто не являл бы собою истинное чудо, единственно соответствующее его взыскательным замыслам… Что это на самом деле?
Здесь включается душ, его водопад спасает меня от ответной реплики, даже не знаю, какой фальшивой скромностью она бы прозвучала. Эта длительная пауза в диалоге дает мне время для того, чтобы обнаружить в маленькой речи Суччивора намеки, которых, кажется, там полным-полно, например, вот это: Суччивор предполагает, что я способен оказаться счастливым любовником мадам Брантом, что лестно, но неправда или, скорее, я надеюсь, преждевременно. Второе: этот намек предполагает в свою очередь, что мадам Брантом — как раздражает, что не можешь назвать ее по имени! — известна своими сердечными увлечениями. Слезы выступают у меня на глазах. Я предпочитаю придерживаться третьего вывода, а именно того, что Ж.-П. Суччивор произвольно манипулирует лукавыми намеками, совершенно наугад. Пусть только закончит мыть свою задницу, ему приходится кричать, чтобы быть услышанным из-под своей карманной Ниагары, а я не собираюсь срывать себе глотку, чтобы отвечать ему.
Когда внезапно поворот крана резко останавливает ливень, я слышу:
— … полностью по вашей части. Значит, о'кей?
Первой мыслью застигнутого врасплох дурака является страх выглядеть дураком. Поэтому я с жаром соглашаюсь:
— О'кей, босс.
Я прицепил "босс" в конце, чтобы придать ответу оттенок иронии, спасающей честь, но он, кажется, все принял за чистую монету. И правда, на что же я сейчас ответил "о'кей"? Ладно, увидим, потом всегда найдется способ выпутаться. И действительно:
— Вам еще не приходилось так работать?
— По правде сказать…
— Да, я вижу. Хорошо, прекрасно. Я ищу сейчас свежие таланты. Девственные, если позволите. Еще один частный вопрос…
— Какой?
— Предпочитаете ли вы работать здесь, под этой крышей, в удобном кабинете, где вы будете один, само собой разумеется, имея под рукой все те удобства, которые может предоставить вам мой дом?
— -Ну…
— Я знал это! Вы гордый и независимый человек, как всенастоящиетворцы. Вы не можете изменить вашим милым привычкам. Старый халат Вольтера…
— Не Вольтера.
— Простите?
— Не Вольтера. Дидро. "Сожаления о моем старом халате", это Дидро.
— Нуда, конечно! Вот видите, до какой степени вы мне драгоценны.
Драгоценен, да-а… А пока что я его рассердил. Я всегда слишком поздно понимаю, что не должен был ее открывать, мою большую пасть… Все же я хотел бы узнать, в какой иностранный легион я записался. Нащупываю почву осторожной ногой:
— А теперь хотелось бы поговорить поконкретнее. Определить основные линии. Разобраться…
— Конечно же! Вы полностью располагаете вашим временем, я знаю. Начнем сразу же, пока я завтракаю. Я никогда ничего не ем перед пробежкой и построением тела.
Я так искренне вытаращился, что он расхохотался, довольный произведенным эффектом.
— Я офранцуживаю все, мой дорогой. Постоянно. Нельзя допустить, чтобы они нас оккупировали со своими "джоггингами" и "бодибилдингами". Надо реагировать. Я реагирую. Ни одного англо-американизма в моих произведениях. Вот ваше первое правило. О'кей?
Правило? Я, кажется, начинаю что-то понимать.
Это настоящий энтузиаст. Златоуст. Он жует, он пьет, он глотает, рукава его купального халата так и взлетают, как крылья ангела, занявшегося вдруг хозяйством. И, главное, чуть не забыл, он без устали говорит:
— Подытожим. Я даю основную идею, промежуточные эпизоды, пикантные анекдоты, чтобы вставить их в текст по ходу: эротика, насилие, трогательные истории, короче, сюжет. А вы придаете всему этому форму. Видите ли, у меня не хватает терпения. Идеи — сколько угодно! У меня их навалом, даже слишком много! Фразы слишком быстро рождаются у меня в голове, они наступают друг другу на пятки, толкаются, мне не удается удержать их на лету. Именно вы будете ловить и приковывать их к бумаге. Вы пишете лучше, чем очень хорошо, нет, нет, не спорьте, это факт, у вас несомненный дар. Я повторяю, что я полностью доверяю суждению нашего общего друга мадам Брантом. Вы молоды, а значит, у вас гибкий ум, вы уловите мой стиль без проблем. Впрочем, у нас такие сходные темпераменты, у вас и у меня… Это будет блестящее сотрудничество, я это чувствую.
Он говорит, жуя свои тосты - пардон: свои поджаренные тартинки - звук отвратительный, как будто мышь грызет стропила. Уткнувшись носом в чашку кофе, я задумчиво киваю головой, как бы в изумлении перед столь огромным везением и одновременно перед трудностями священной задачи, предложенной мне. Не поднимая глаз, я говорю то, чего не следовало бы говорить:
— Понятно. В общем, я ваш негр.
Он делает то, что должен был сделать: принимает страшно шокированный вид.
— Я знал, что это отвратительное слово придет вам на ум. Я надеялся, что вы его не произнесете.
Он делает большой глоток чая с молоком, не торопясь вытирает рот и говорит мне, глядя прямо в глаза, как мужчина мужчине:
— Ладно. Раскроем карты.
Когда тип напротив говорит тебе "раскроем карты", это значит, что надо быть начеку. Я жду продолжения. Оно не заставляет себя ждать:
Не будем лукавить, не будем играть словами. Конечно, это можно назвать так, как вы только что сказали. Если не веришь в добрые намерения и особенно если не осознаешь ход вещей. Видите ли, я убежденный сторонник разделения труда. Будущее за ним, в литературе, как и во всем прочем. Мы живем на заре двадцать первого века. Все виды человеческой деятельности достигли такой степени сложности, что одному никак не справиться. Стало необходимостью распределение разных этапов работы между разными исполнителями, между, скажем это слово, специалистами, каждый из которых трудится на своем участке под эгидой мастера, созидателя, который представляет собой главную пружину всего и скрепляет общее дело, придает ему стиль, определяет его цель…
— И дарит ему свою подпись.
И опять мне лучше было промолчать, потому что в глубине души я уже знаю, что дам свое согласие. Впрочем, он предвидел мою реплику, должно быть, он слышит такое не в первый раз. Вот и отпор:
— И престиж своего имени! Добрая слава, этого не получить за один день! Моя подпись на последней странице контракта стоит миллионы. Моя фамилия на обложках книг печатается в три раза более жирным шрифтом, чем название. Телевизионные ведущие стелют для меня красную дорожку. Именно ее покупают издатели.
Хорошо. Я дал свой маленький бой чести. Боец складывает оружие. Этот Суччивор хорошо знает, что мое положение не позволит мне отказаться. Я чую, что очаровательная маленькая мадам Брантом не ограничилась похвалами в адрес моего стиля и орфографии. Она наверняка не упустила возможности намекнуть на мое ускоренное падение в пропасть полнейшей нищеты. Мне остается только пасть ниц и облобызать августейшие ноги того, кто собрался наполнить мою кормушку. Что я и делаю:
— А как с оплатой?
Суччивор не из породы торговцев коврами. Он величественно провозглашает:
— Вы будете получать долю с дохода, которое принесет произведение. Это, впрочем, само собой разумеется: разве вы не являетесь соавтором? Будет справедливо, если вы будете получать причитающуюся вам часть.
— Ну… Вы можете назвать какую-нибудь цифру? Приблизительно, конечно.
— Разумеется. Я даю ноль целых шесть десятых процента от моего собственного процента.
— Который сам по себе составляет…?
— Пятнадцать процентов от продажной цены.
Я не силен в подсчетах в уме. Моя доля в этом водопаде процентов кажется мне тем не менее мизерной, это видно и дураку. Суччивор замечает отсутствие энтузиазма с моей стороны. Он торопится добавить:
— Обычно издатель выдает аванс при подписании контракта, то, что мы называем "задатком". Я его уже получил, так что могу заплатить сразу же.
Так как я молчу, невесть откуда появляется чековая книжка, раскрывается среди крошек на столе, ручка с настоящими чернилами и золотым пером оказывается в руке хозяина, и затем должным образом оформленный чек опускается в мою руку. Я удерживаюсь от того, чтобы посмотреть на сумму, мне это кажется неприличным.
Она здесь, за бруствером своих контрольных работ. Улыбка, очки, ноги, все на месте.
— Ну и как? Дело сделано? Я спрашиваю, хотя уже знаю ответ. Он мне позвонил. Он восхищен, знаете ли. Он так вас превозносит!
Я полагаю, что должен был бы броситься ей в ноги, обвить ее колени руками вне себя от благодарности и вскричать, обливая ее маленькие ступни изобильными слезами: "Спасибо, о, спасибо, моя дорогая, моя добрейшая благодетельница!"
Да, но, с одной стороны, мы не в романе графини де Сегюр, урожденной Ростопчиной, с другой стороны, моя благодарность сильно остыла из-за изнурительного рабочего заседания у Суччивора, а также из- за умеренности суммы, обозначенной на чеке… Если я брошусь в ноги мадам Брантом — право, я не уйду отсюда, пока не узнаю ее имени, — то только для того, чтобы покрыть их жадными поцелуями снизу доверху и прокричать ей из-под стола, что я ее люблю и что я готов потратить свои дни, свои ночи, свои таланты и свои глаза во имя вящей славы Суччивора, так как именно она послала меня к нему.
Вместо этого я усаживаюсь или, скорее, обрушиваюсь на стул и очень вежливо говорю:
— Здравствуйте, мадам Брантом.
— Называйте меня Элоди, пожалуйста.
— Элоди? Почему Элоди?
— Потому что это мое имя. Оно вам не нравится?
Ну вот. Это случилось само собой… Элоди. Как красиво! Я тороплюсь ответить:
— О нет! Напротив… Чудесное имя…
И как будто желая его затвердить, я говорю:
— Элоди, Элоди, я должен вас поцеловать! Можно?
Она смеется, снимает очки, подставляет щеку. Какой предлог для поцелуев может быть лучше признательности? Я предаюсь этому от души, четыре раза — два справа, два слева — я ласкаю ее своей щекой, я * вдыхаю ее запах, как она хорошо пахнет, как хорошо! Нежная кожа манящей впадинки и высокой скулы над ней, точно как я себе представлял. Я, кажется, слишком увлекся, она высвобождается, снова надевает очки, занавес закрывается.
Вот мы опять лицом к лицу. Она изучающе смотрит на меня:
— У вас измученный вид.
— Это довольно тяжело на первых порах.
— Представляю. Но вы не только устали. Тут что-то еще.
— О, это пройдет. Я думаю, мне просто надо привыкнуть.
— Суччивор — обаятельнейший человек. Как, должно быть, восхитительно работать с ним. Видеть в действии это неисчерпаемое воображение, эту чувствительность, эту фантазию, видеть, как рождаются его бесценные находки…
— Да-а. Конечно, на это стоит посмотреть.
— У вас не такой уж убежденный вид.
— Нет-нет. Я немного… сбит с толку, скажем так.
— Сбит с толку? Давайте скажите мне все. Ведь это я устроила вашу встречу. Я чувствую себя ответственной.
Какое-то мгновенье я колеблюсь. Однако, черт побери, если не довериться ей, то кому же тогда? Я беру ее руку, чтобы было легче говорить, — главное, взять ее руку! — и начинаю:
— Элоди…
— Да?
— Элоди, Суччивор просто разбойник.
Она вырывает у меня руку.
— Что?!
— Разбойник. Жулик. Вор. Обманщик. Рабовладелец.
— Вы не думаете, что немного увлеклись?
— Вовсе нет! Рабовладелец. Эксплуататор чужого таланта и труда. Его "сотрудничество" ограничивается весьма приблизительной общей схемой, очень смутной "идеей", едва намеченной, а "сотруднику" остается вся работа, "блистательные находки", ошеломительно неожиданные развязки, трогательные пассажи, поэзия, страсть, диалоги — короче, все, все, абсолютно все! О, у него есть вкус. Чутье на увлекательное, на эффектное. Чувство языка… Но самое большое чутье у него на рецепты успеха. Он просматривает все, корректирует все, но у него самого не рождается ничего. Ничего! А в день надо родить двадцать стандартных страниц, это норма… К тому же я не один, другие рабы пишут другие главы, он склеивает все это вместе, объединяет в кажущемся единстве, наносит последние штрихи…
Она поднимает очки вверх, глаза ее выражают бешенство и возмущение. Я быстро выпаливаю:
— Я уверен, что вы были не в курсе.
— Конечно нет! Как вы могли подумать! Вы меня огорчаете. Он говорил мне, что ему необходим очень одаренный молодой человек, чтобы помочь довести его тексты до совершенства, сделать некоторые улучшения… Он говорил, что он так занят и такой путаник… Одновременно он обязуется обучить того писательскому делу. И так как он предлагал приличную оплату…
— Но только не подумайте, что я сожалею, что я жалуюсь! Вы заставили меня признаться, я признаюсь. Суччивор требует многого, я могу с этим справиться. Он платит мало, но у меня мало потребностей. А потом, я учусь. Это не входит в его планы, но я учусь. За два дня я узнал столько нового, вы и представить себе не можете!
Она молчит. Задумчиво смотрит на меня. В ее глазах гнев уступил место чему-то более мирному. Теперь они скорее печальные, чем возмущенные. Я делаю из этого вывод, что она меньше думает о подлом Суччиворе и больше обо мне, несчастном.
Я посылаю ей улыбку, полную мужества, решительности и верывбудущее, в которую я стараюсь вложить, на оставшееся место, солидную порцию безумного обожания. Это не так легко, но результат стоит того. Я вижу, как в ее взгляде досада сменяется едва заметным чувством вины, затем все это быстро превращается в жалость, затем жалость растворяется в растроганности, которая, по причине того что мы принадлежим к двум совершенно противоположным, хотя и дополняющим друг друга полам, в конце концов обогащается чувственной ноткой, еще больше разжигающей эмоциональный заряд этого мгновения. Заблестела слеза. Теперь дело за мной.
Я кладу руку на ее руку. На этот раз она не уклоняется. Из-за нее я попал в дерьмо, и я же ее утешаю… Превосходная тактика.
— Элоди, вы хотели мне помочь. Это главное. И этого я не забуду. Никогда. Никто еще не побуждал меня писать. Вы сделали больше, намного больше, чем просто помогли мне. Вы открыли мне мой путь, вы сумели вызвать во мне желание проявить свои скрытые возможности, о которых я сам не знал и которые вы обнаружили с первого же взгляда. Вы фея, Элоди! Вы моя добрая фея!
Неплохо сказано, думается мне! Я остановился как раз вовремя, чтобы не воскликнуть в порыве: "Само небо послало вас мне!" Страсть невольно выражается языком романов прошлого столетия… Да, я становлюсь циничным, но мне не удается обмануть самого себя. Я абсолютно искренен. Я так хотел бы, чтобы она это знала!
Уже две недели… Никогда бы не подумал, что смогу продержаться так долго. И потом, я стал более организованным. Я открыл, что люблю работать. Только бы моя работа "где-то, в чем-то", как говорят ученики Элоди, интересовала меня — я вижу некоторых из них, всегда одних и тех же, когда они приходят в кафе спросить у нее совета… или подлизаться. Я раскладываю вокруг себя кучи того, что Суччивор называет своими "записями", которые в действительности являются предложениями, сделанными мной, потом перепредложенными им якобы в порыве внезапного вдохновения, молнией озарившего его неисчерпаемый гений. Мне даже пришлось придвинуть соседний столик.
Я люблю писать, ловить точное выражение, играть с синтаксисом до пределов возможного и даже за его пределами, совмещать тривиальность и изыск, заставлять персонажей говорить, играть роль бога, решающего их судьбу… И потом, отдаться ритму. Писать — это музыка. Писать — это волшебная игра. Я забываю, что выгоду и славу получит другой, в душе мне на это глубоко наплевать. Я отрезан от действительности, погружен в воображаемый мир. Но все же я ни на секунду не забываю, что скоро она будет сидеть здесь, напротив меня, и когда она наконец приходит, это столько счастья, что я ничего больше и не желал бы… Да, но только мое счастье включает надежду на еще большее счастье — заключить Элоди в объятья, Элоди покорную, Элоди, охваченную желанием…
Я прихожу домой лишь спать. Женевьева, как было договорено, занимает со своими котами маленькую комнату. По некоторым признакам я догадываюсь, что она потихоньку разрешает им пользоваться в мое отсутствие другой комнатой — моей, но у меня нет претензий, когда я прихожу, все чисто, во всяком случае, намного чище, чем было после того, как… Ох, Агата!
Я подготовился к мощной кошачьей вони, вони кошачьей мочи, кошачьего дерьма, но нет. Ничего. Пахнет скорее приятно. Я предполагаю, что она проветривает, чтобы избавиться от пыли, в то время как я не открывал окон с тех времен, как… Да, уф.
За исключением священных часов кормления кошек и обработки их бачков с песком, Женевьева живет вне времени. Когда она вкалывает, как она выражается, она может оставаться прикованной к бумаге подряд три дня и три ночи, зато потом она отсыпается сутки, вставая на пронзительный звон будильника с опухшими глазами, взъерошенной шевелюрой только для того, чтобы заняться своими маленькими обжорами, и затем снова нырнуть в сон.
Когда я возвращаюсь вечером, я всегда нахожу в микроволновке что-нибудь, поджидающее меня: большой кусок пиццы, чашку с рисом по-кантонски с кусочком мяса, сосиску с лапшой, яблоко, два йогурта… Сюрприз. Если я вижу свет под дверью, я кричу ей: "Спасибо, Женевьева!" Она бурчит "гррр". Если она спит, я пробираюсь в темноте между кошками, говорю "шют" Саша, который готовится загавкать, отодвигаю двух или трех котов, свернувшихся почти на ее щеках, и чмокаю ее звонким семейным поцелуем. Она бурчит "гррр" и вытирает щеку. Надо будет на днях купить ей цветов.
Не знаю, какой знаменитый мыслитель сказал, что человек — это подлец. Как же он был прав, этот тип!
Судите сами. Я безумно влюблен в Элоди. Я мечтаю о ней, я плачу, я дрожу, я внезапно просыпаюсь по ночам как от толчка, я мысленно ее раздеваю, воссоздаю ее голос, представляю ее прикосновение, запах, дело доходит до наваждения. Ничто не помешает мне послать все к чертям, если понадобится, только бы обладать ею. У меня хватит терпения, я способен на любую хитрость, на любое насилие. Я погублю чужие жизни, я буду сеять позор и отчаяние… Я получу ее!
И при всем том присутствие Женевьевы по другую сторону двери вызывает во мне не менее дикие порывы, наполняет мою голову не менее живыми картинами. Которые не прогоняют первых, напротив, все это братски сосуществует и взаимно усиливается. Воспоминание о тяжелом и полном теле Женевьевы, о ее руках фермерши, о ее белом обширном животе, о ее мясистом лоне, жадном, открытом, сочном… О бесконечной доброте, исходящей от всего этого… Знать, что она здесь, так близко, стоит только лечь рядом с ней и взять за руку… Она отрицательно качнет головой, а потом растает и раскроет объятия, и я брошусь на ее груди богини-матери, и мы перемажемся нашими соками, и нам будет очень сладко.
И после всего этого, скажете, я не подлец?
Не говоря уж об улице, не говоря о метро… Нет, не маленькие высокомерные неряхи в джинсах, врезающихся в попу,с глазами гиены, уставленными в пустоту над жующей жвачку челюстью… Но еще молодые мамаши, не утерявшие живости, такие волнующие, с морщинками от улыбки в уголках рта, с грудью, уже нуждающейся в поддержке, нос еще бодрыми ягодицами и резвыми ногами, потому что все это движется, да, мадам, все это шагает, спешит, бежит. И все это ради какого-нибудь красномордого типа, который трахает их на радостях, когда выигрывает на бегах, о да, моя бедная дамочка, каким можно быть глупым в молодости, я сам это знаю!
И все остальные, все остальные…
Весь мир — лавочка кондитера, а я, и ты, и они, все мы — жалкие бедняки, прилепившиеся к витрине с другой стороны стекла и исходящие слюной при виде пирожных, которые нам не достанутся. Пять миллиардов человек на этой подлой планете, из них два с половиной миллиарда женщин…
Два с половиной миллиарда женщин! Два с половиной миллиарда яблочных пирогов, ромовых баб, слоеных пирожных, эклеров… И наши несчастные физиономии бедняков за стеклом витрины! Наши несчастные рожи хороших парнишек, которые и рады бы не быть подлецами, но существуют они, все эти существа с щелью между ногами, богини, лукавые, нежные, ласковые, сказочные… Попробуй-ка устоять!
Всех, всех, я жажду всех их любить. Я не говорю "трахнуть их", а именно любить. Узнать их до самых потаенных глубин души, войти во все их привычки, разделять их маленькие мании, радоваться их приятному нраву или страдать от их плохого характера. Все эти женщины, эти два миллиарда и более женщин для меня — одна женщина. ЖЕНЩИНА, которая меняет тело, лицо, даже душу, как меняют платье, чулки, прическу… Мои "истории" с женщинами никогда не были простым делом похоти. Каждый раз я люблю, люблю навсегда. Этого-то Агата, которая все прекрасно понимала, как раз и не смогла вынести.
Когда я говорю "за стеклом"… Но нет! Намного хуже! Мы погружены во все это. Они проходят у нас под рукой, касаются нас, стреляют в нас глазами, покачивают задом везде: на работе, в ресторане, за окошечком, в больнице, — ах, медсестрички, без ничего под белым халатом! — в метро, в самолете, — ах, стюардессы! — по телику… Попробуй подумай о чем-либо другом! А тот, кто утверждает обратное, просто великий лицемер. Это танталовы муки, это ад.
И это рай. Мечты, расцветающие благодаря им. Атмосфера вокруг. Ощущение, что "все возможно", даже если это неправда! Непрерывная готовность к эрекции, которая делает из нас султанов в гареме, огромном как мир! Есть фрустрация, но также есть и экстаз, который торжествует победу! Я уверен, что каждая знает, что мы раздеваем ее мысленно, и это волнует их в соответствующем месте в виде эха на нашу эмоцию. Вагон метро в час пик — какой превосходный концентрат перекрестных желаний!
Но в таком случае, спрашиваю я себя, почему именно Элоди? Всего лишь одна из двух (с половиной!) миллиардов. Почему? Поди знай… Она оказалась здесь. Как раз одна из двух с чем-то миллиардов оказалась здесь. Я ее заметил, я замечаю их всех. То, чем обладала она, у другой было бы тоже, но по-другому. Но дело в том, что у Элоди оно именно такое, и на этом я построил свою химеру. Конечно, тут сыграл свою роль полумрак, скулы под огромными очками, — я без ума от интеллектуалок в очках! — ноги, смутная белизна которых намекала на прекрасные очертания, которые я продолжил в своем воображении и завершил стройным силуэтом, снабженным всем необходимым… Конечно, чем меньше видишь, тем больше представляешь… Я дал волю воображению, подобно ученику колледжа, мечтающему о своей преподавательнице, как ее собственные ученики мечтают о ней, я возвысил ее, я построил недоступный миф на основании мечты, но не покоится ли всякая любовь на иллюзии, ставшей наваждением?
Итак, свершилось. Элоди и я, да. Мне не пришлось губить чужие жизни, я не посеял ни позора, ни отчаяния.
Однажды во вторник, когда она уже уходила, я спросил у нее:
— Что вы делаете по средам?
— О, кучу всего! Я посещаю выставки. К вашему сведению, я записалась в Общество друзей Лувра. Хожу в кино, к букинистам, на блошиный рынок. Обожаю рыться в вещах. Я готовлюсь к занятиям. Делаю покупки на неделю. Убираю квартиру… Куча всего.
— Убиваете время, в общем.
— Вовсе нет! Мне нравится то, что я делаю, по одной причине: я делаю только то, что мне нравится. Я ужасно боюсь скуки, когда мне скучно, меня охватывает паника. К счастью, меня многое интересует, даже увлекает. Еще совсем недавно я водила сына гулять в лес, или в поход, или на прогулку верхом. А теперь он вырос. Он занимается спортом со своими друзьями.
— Значит, с прогулками в лес покончено?
— Вовсе нет. Я нуждаюсь в ходьбе, в движении, в чистом воздухе. А потом, я люблю деревья, траву, воду, птиц, все это… Правда, это случается все реже и реже.
— Одной не так интересно.
— Да. Надо себя заставлять оторваться от рутины, преодолеть искушение ничегонеделания…
Разговор угасает. Я не знаю, что еще сказать. Или, скорее, я не знаю, какую еще банальность изречь, чтобы умолчать о том, о чем мне смертельно хочется сказать. При одной мысли отважиться на это у меня начинает колотиться сердце… Она тоже молчит, вполне возможно, она тоже понимает, какой могла бы оказаться следующая реплика, и, может быть, она ее и ждет, эту реплику, и, может быть, черт подери, у нее тоже сердце колотится… Когда молчание становится тягостным, она протягивает мне руку и говорит:
— Ну что ж…
Я прерываю ее:
— -Нет!
— Простите?
— Нет, Элоди! Только не "до свидания, всего хорошего, до четверга" и все остальное.
Она смотрит мне прямо в глаза. Она улыбается. Она говорит:
— Тогда что же?
Будь что будет, я выпаливаю:
— Элоди, сводите меня в лес погулять.
Она продолжает смотреть на меня, покусывая губу, встряхивает головой, решается:
— Хорошо.
Ее голос дрогнул, о, едва заметно. Губы тоже слегка дрожат…
Что бы ни произошло потом, ни одно из наших мгновений не будет драгоценнее этой минуты. Само напряжение любви сконцентрировано в этом невероятном моменте, когда ты решился, а она согласилась, когда ты узнал наконец, что тебя ждали так же сильно, как ждал ты сам.
Я зашел за ней домой. Она назначила ровно на девять часов и попросила не опаздывать. Для меня это совсем нетрудно, я совсем не спал, это можно было предвидеть. Я решился, решился. И получилось… Короче, все, что себе говорят в таких случаях. Я был так возбужден, что хотел поведать обо всем Женевьеве, но она вернулась очень поздно, уже ночью, и принесла что-то, пронзительно мяукающее в два голоса, а она отвечала с такой любовью, что я не посмел нарушить церемонию усыновления. Два брошенных котенка — это не совпадало с моей темой. Поэтому о своем счастье я рассказывал сам себе.
Старинный дом скромного-стиля-хорошего-вкуса на относительно спокойной улице квартала дез Эколь. Легко вообразить, что в доме именно такого типа живут один над другим, горизонтальными слоями преподаватели, окруженные полками, прогибающимися под грузом книг. Она как раз вышла, когда я переходил улицу. Можно подумать, что она меня подстерегала у окна. Она сразу же объяснила:
— Мой сын уйдет позже, чем я предполагала: за ним должен зайти приятель. Я думаю, вы не стремитесь обязательно с ним познакомиться?
По правде сказать, я не знал, что ответить. Я совершенно забыл, что у нее есть сын. Она мне сказала "будьте здесь", и я здесь. Ее сын? Ах да, конечно. Почему бы и не поздороваться с ним? Ох, пусть сама решает. Наше приключение принимало довольно пикантный нелегальный оборот.
Она не взяла меня под руку и не проявила видимого желания, чтобы я сделал это. Так что я следовал за ней опустив руки. Она сказала:
— Моя машина стоит там.
У нее есть машина? Что ж, неплохо. Я не задумывался, на чем мы поедем, мне смутно представлялся поезд. Она остановилась перед красно-коралловой малышкой, с пятнами ржавчины там и сям. "Фиат", в общем. Она открывает передо мной дверцу, и вот мы едем.
Усевшись за руль, она становится более раскованной. Она улыбается мне. У меня на физиономии улыбка застыла, как приклеенная. Я в раю и не намерен оттуда спускаться.
Вдруг осознаю, что она мне что-то сказала. Поспешно слетаю со своего седьмого неба:
— Прошу прощенья?
— Я спросила у вас, любите ли вы крутые яйца.
Спуститься из рая, чтобы услышать от прекраснейшего из ангелов вопрос о крутых яйцах, — это здорово сбивает с толку. У меня хватает присутствия духа, чтобы пробормотать:
— Крутые яйца? Люблю ли я их? О, я их боготворю.
Она грозит мне пальцем:
— Оставим Богово Богу. От крутых яиц достаточно быть без ума.
— Тогда я без ума от них. Особенно с большим количеством соли.
— Очень кстати. Я сварила кучу крутых яиц для пикника. Это почти единственное блюдо, которое мне удается.
Я парю. Ничто не сможет испортить моего блаженства, его можно только еще больше разжечь. Я с восторгом восклицаю:
— Прекрасно! Мы объедимся крутыми яйцами… Оказывается, вы задумали пикник?
— Если бы я рассчитывала только на вас…
— То есть… Я думал о маленьком трактире в цветах, со скатертями в клеточку, что-то вроде этого…
Лжец! Я совсем ни о чем таком не думал! В голове у меня было совсем другое. Эта Элоди меня зомбирует.
— Будет намного приятнее на мху. Я вас утешу: есть также ветчина, салат, сыр и яблоки.
— Сыр? И десерт? Это слишком!
— Ходьба по лесу возбуждает аппетит, вы увидите сами. Потому что когда я хожу, то я хожу как следует.
А я, когда она идет, бегу. Какая женщина! О том, чтобы перевести разговор на сентиментальные темы, нет и речи, вообще нет речи о каком- либо разговоре, мои дыхательные органы заняты ловлей кислорода.
Но всему свое время, даже передышке для чемпионок по пешей ходьбе. Наш маршрут привел нас к машине и провизии. Укрывшись одним одеялом, так как погода не очень теплая, мы перекусываем, запивая сидром. Движение нарисовало, как сказал бы поэт, розы на ее щеках. Ветерок играет ее челкой. Это очень красиво. Я люблю ее. Я говорю ей это. Это получилось само собой в то время, как она грызла яблоко своими красивыми белыми зубами.
Да, я это сказал. Вот так — гоп! — "Элоди, я вас люблю". А что теперь? Я все испортил, нет сомнений. Я слишком поспешил, настоящее животное. Но зачем же она до такой степени прелестна? Она не говорит ничего. Продолжает грызть яблоко. Только она делает это, прижавшись ко мне, ее щека покоится на моей груди и поди узнай, как это случилось, но моя рука обнимает ее за плечи.
Ну и вот. Огромный лес окружает нас со всех сторон, мы как два птенчика в гнезде, ее грудь в моей ладони пульсирует в такт с ее сердцем и невпопад с моим. Я не смею двинуться. Это может убить очарование мгновенья.
Она держит огрызок яблока за хвостик и раскачивает его. Я не знаю, что выражают ее глаза, я вижу ее сверху, мой горизонт ограничен большим помпоном ее шерстяной шапочки. Она выбрасывает огрызок, откидывает голову, ее глаза передо мной, ее рот тоже.
Она говорит "Нет, не здесь." Я говорю:
— У вас?
— А мой сын?
Мы еще погуляли, но как влюбленные на этот раз. Молча. Задумчиво. И это было чудесно. Она озябла, захотела согреться в машине. Вечер подкрался тихо. Она говорит:
— Давайте пообедаем.
— Маленький трактир со скатертями в клеточку?
Она смеется:
— И со свечами на столах!
Он существует, этот маленький трактир. Он ждал нас в деревне на опушке леса. Под старину, старая медь и настоящие, даже слишком, стропила под потолком, но как раз это нас и восхищает: крестьянский стиль для босса с секретаршей на выходных. Мы не босс с секретаршей, мы упиваемся вторым классом с утонченным удовольствием развитых существ.
Устраиваемся в уголке. Здесь действительно имеются в наличии скатерть в красно-белую клеточку и свеча в стеклянном подсвечнике в виде тюльпана. Мы едим что-то, мы смотрим друг на друга, смеемся по пустякам, мы думаем о том, что скоро произойдет.
Я мужчина и должен все организовать. Поднимаюсь, чтобы уплатить по счету у стойки. Спрашиваю у хозяйки:
— Мы не собираемся возвращаться в Париж до завтра. У вас найдется комната?
— Конечно. Сегодня у нас спокойно. Обычно здесь останавливаются коммивояжеры. Можно сказать, что дела у них сейчас идут не очень хорошо. На втором этаже, шестой номер. Что дамы-господа будут на завтрак?
Я отвечаю наугад: "Два кофе". Я боялся сообщнического взгляда, сальной улыбки. Но нет. Это женщина не замечает порока. Для нее мы — господин из Парижа и его дама, приехавшие подышать свежим воздухом. Она зовет:
— Жанетта!
Прибегает маленькая круглощекая служанка, которая обслуживала наш столик.
— Отнеси чистые простыни и полотенца в шестой номер.
— Хорошо, мадам.
Я возвращаюсь к Элоди, я кладу ключ перед ней. Это тоже восхитительный миг!
Когда женщина и мужчина оказываются наконец одни и готовы сделать то, к чему они оба стремятся уже давно, когда они достигли наконец этого сладкого и страшного мгновенья, они испытывают такое чувство, как будто это с ними в первый раз. Не только первый раз для них двоих, а первый раз в жизни для каждого из них. Как будто никогда раньше подобного с ними не случалось. Они неловки, они стесняются, они пытаются вести себя естественно, они хотели бы соответствовать возвышенности этого мгновенья, но они натыкаются на банальную проблему снятия одежды - мужчине переступить через брюки, например… Новая любовь — это две свежие девственности.
Дверь закрыта на замок, я обнимаю Элоди.
Я продлеваю мгновенье. Я вдыхаю запах ее волос, меня опьяняет роскошный дух самки, поднимающийся из ее кофточки… И я возбуждаюсь как осел. До боли. Я знаю, что это произойдет, однако мне трудно себе представить, что через несколько секунд эта женщина, которую я ставлю так высоко, забудется, обнаженная и блаженствующая, примет меня в самые свои глубины, смешает свои конечности и свои крики с моими в желании таком же диком, как мое. От этих мыслей я еще больше возбуждаюсь, умственно и везде.
Она не подставляет мне губы. Она покрывает мой рот мелкими влажными поцелуями, касаясь порой кончиком пугливого языка. Она дрожит. Что-то подсказывает мне, что надо предоставить ей инициативу. Ее руки касаются моих боков, скользят вдоль ремня, встречаются на большой металлической пряжке, расстегивают ее, брюки падают. Я перешагиваю через них одной ногой, потом другой. Должен ли я одновременно снять брюки с нее? Мы можем запутаться руками, это не тот момент, чтобы играть комедию. В это время ее рот отрывается от моих губ, вот она целует мне подбородок, шею, грудь… Но здесь она натыкается на ткань рубашки, вот что я должен был бы сделать: снять рубашку, вместо того чтобы млеть под ее поцелуями, как юнец. Она обходит препятствие, игнорирует бесплодную зону, падает на колени, срывает трусы, покрывает мелкими поцелуями пульсирующую головку и затем вдруг вбирает ее в рот.
О, лакомка! О, как ей это нравится! Но как же она неудачно взялась за дело! Ее мелкие острые зубки впиваются в сверхчувствительную кожицу, она причиняет мне адскую боль, как ей дать понять это? Похоже, она никогда такого не делала, очевидно, ею руководит безумное желание, импульс, потребность погрузиться в само сладострастье… Я больше не в силах терпеть, тем хуже, высвобождаюсь одним рывком… После я уже не контролирую события. Я бросаю ее на кровать, срываю с нее все как попало, вытряхиваю ее из брюк, плевать на церемонии и предварительные ласки, которыми я наслаждался, я раздвигаю ее бедра так, как будто собрался их разорвать, обрушиваюсь на нее и веду себя как свинья, которой наплевать на удовольствие партнерши, тем хуже для тебя, а я больше не могу, и я испускаю громкое мычание зубра, достигшего своей цели. И когда, много времени спустя, успокаиваюсь, я осознаю, что мычание было в два голоса, один из которых звучал пронзительно и еще не умолк, и все продолжается и продолжается, и вынуждает меня галантно длить подобие действий до полного обмякания, временно необратимого.
Мы лежим распластавшись, как лягушки на солнце, восстанавливая дыхание и держась за руки. Я люблю ее еще больше, чем раньше, и хочу ей об этом сказать. И вдруг чувствую, как какое-то мягкое и влажное существо шевелится у моего бедра. Что-то вроде теплого слизняка. Мне приходит ужасная мысль: "Я ее продырявил! Она теряет свои органы… Меня сковывает страх. Я протягиваю к противной штуке дрожащую руку, хватаю двумя пальцами то, что предположительно является шеей животного, и, несмотря на отвращение, заставляю себя посмотреть. Мне трудно понять что-либо. Меня успокаивает взрыв смеха Элоди. Я гляжу на нее. Она вся покраснела, но, может быть, это вызвано только необузданностью наших забав. Она объясняет:
— Извините меня. Я не знала, как спросить у вас, есть ли у вас то, что необходимо. Это деликатный вопрос. Это… ну, я подумала, что поступлю более романтично, ничего вам не сказав. Я воспользовалась вашим… энтузиазмом, для того чтобы незаметно вас облачить. Вы ничего не заметили, и это очень хорошо.
Наконец я понял. Презерватив! Черт побери… Еще одна вещь, о которой именно я должен был позаботиться. Между нами появляется неловкость.
Она говорит:
— Вы не обиделись на меня?
Она не сказала: "Все же было хорошо?" Я за это ей благодарен. Она добавляет, внезапно встревожившись:
— Только не думайте о том, о чем вы готовы подумать… Я вижу это по вашим глазам.
— Я? О чем же?
На самом деле я об этом готов подумать и даже уже думаю.
— Ну, о том, что женщина, у которой при себе такие вещи, находится в постоянном ожидании приключения. Что она обыкновенная шлюха, как обычно говорят мужчины.
— У меня и мысли такой не было…
— Давайте, давайте, посмейте мне только сказать, что вы не пришли только что к такому выводу, посмейте только!
Она сейчас заплачет, тогда я ее обнимаю, я молчу, и это лучше всего.
— Верите вы мне или нет, но правда в том, что я очень хорошо знала, что произойдет, если я приму ваше предложение о прогулке. И что я не собиралась отказываться. Мне этого хотелось так же, как вам… Как тебе, глупый. Ты думаешь, я не видела какими голодными глазами ты смотрел? Но ты, переполненный самим собой и своими собственными эмоциями, не замечал моих чувств, моих глаз, согласных на все, зовущих… Я стащила эту штуку у сына, перед тем как уехать, вот и все.
Не нахожу ничего лучшего, как сказать:
— Я здоров, вы знаете… хм… ты знаешь.
— Но я тоже! Я совсем недавно делала анализы, когда сдавала кровь по совсем другому поводу. Все равно. Надо к этому привыкнуть, эта болезнь такой ужас!
— Ну, если ты так настаиваешь…
По правде сказать, в результате некоторого опыта я понял, что терпеть не могу заниматься любовью в резинке. Настоящее счастье — это прикосновение кожи к коже, чувствовать, как скользишь в соке выделений… Спускать в резиновый пузырь - это, по-моему, просто гадкая мастурбация. Как будто занятие любовью сводится к получению любой ценой заключительного содроганья. На этот раз я ничего не понял, потому что был в пароксизме перевозбужденного состояния. А что же будет, когда мы сможем наслаждаться друг другом не торопясь? Эта перегородка из латекса между нами, не вырастет ли она до толщины автомобильной шины?
Упрямица, она говорит мне:
— У меня еще есть. Целая куча.
Теперь она краснеет всерьез.
Мы задремали ненадолго. Мы проснулись вместе. Или, может быть, она проснулась раньше и смотрела на меня какое-то время, пока я не открыл глаза? Может, она и вовсе не спала? Я на нее тоже смотрел в свое удовольствие. Наконец-то. Она опиралась на локоть, в первый раз я видел ее без учительской маски, с растрепанными, как у девчонки, волосами, с хрупкими и все же округлыми плечами, маленькими задорными грудями с большими лиловыми сосками… Чуть уловимое смущение в улыбке, бесконечная нежность во взгляде. От нее очень приятно пахло. Ее рука легла на мой живот, а потом спустилась ниже.
Мы начали снова, стараясь сдерживать эту опустошающую страсть и до дна испить сладость каждой секунды, каждого мгновенья… Я сдерживался и не трубил на все четыре стороны, я подозревал, что, должно быть, настала уже поздняя ночь, я только позволил себе в наивысший миг наслаждения испустить сдержанное рычание, но Элоди забылась больше, чем в первый раз, она пронзительно кричала, будто ее резали, и так до бесконечности…
Она спрашивает:
— Который час?
Наши часы валяются на ночном столике в розовом свете ночной лампы. Я протягиваю руку:
— Два десять.
— Боже мой!
Она испуганно смотрит на меня. Я удивлен:
— Что случилось? Разве мы не должны были остаться до утра?
— До утра? Но в девять часов я должна быть в лицее, а до этого мне надо разбудить Бенжамена, накормить его завтраком, уплатить уборщице… И что подумает Бенжамен, если не увидит меня при пробуждении? Уже одно то, что он не видел меня вчера вечером… Но тогда я могла просто уйти куда-нибудь, на собрание например, я оставила ему ужин…
Она уже натянула брюки, она засовывает волосы под свою шапочку с помпоном, живо зашнуровывает кроссовки.
— Чего вы ждете? Скорее! Поторапливайтесь!
Она совсем забыла, что мы уже перешли на ты. Куда она делась, наша нежная близость?
Вот мы и на площадке. Мы спускаемся на два этажа. Касса гостиницы занимает уголок стойки бара в зале ресторана. Только вот дверь, ведущая туда, заперта. Через матовое стекло взгляд натыкается на полную темноту. Кому платить? Ведь мы не собираемся сбежать не заплатив! Тогда я вспоминаю, что хозяйка сказала мне, что они с мужем живут не в гостинице, а в хорошеньком домике на другом конце деревни. Она еще сказала, что мы были единственными клиентами вчера. Я повторяю это все Элоди. Она кусает губы, потом решается:
— Тем хуже. Я позвоню днем, чтобы узнать, сколько мы им должны, включая ужин, и пошлю чек. Нам нужно уезжать.
Кроме выхода через ресторан, в гостинице есть отдельная дверь, выходящая в переулок. Элоди, идущая впереди, оборачивается ко мне с внезапным испугом:
— Заперто на ключ!
— Но это невозможно. Гостиница не может быть заперта наключночью. Предположим, клиенту захотелось пройтись, и, вернувшись, он находит дверь запертой…
Я кручу ручку, трясу дверь. Она действительно заперта. Элоди начинает паниковать:
— Боже мой, боже мой! Что же нам делать?
Я вспоминаю еще кое-что. Провожая нас до номера, служанка показала мне дверь на первом этаже и сказала: "Моя спальня здесь. Если вам что-нибудь понадобится, вы только постучите. В номерах нет телефона".
Элоди сразу же подбежала к двери и начала стучать в нее. Она стучит и стучит и зовет:
— Мадемуазель! Мадемуазель!
Я зову в свою очередь:
— Жанетта! Жанетта!
Я только что вспомнил. Жанетта, так ее зовут.
Жанетта не отвечает. Ночует ли она дома, плутовка? Тут я слышу за дверью шум, как будто что-то тяжелое тащат по полу и оно, бум, натыкается на дверь. Что это означает? Она строит баррикаду?
— Жанетта! — кричит Элоди, барабаня изо всех сил.
— Жанетта! — кричу я, стуча ногой в дверь.
— Оставьте меня в покое, или я буду звать на помощь через окно, — лепечет с другой стороны двери испуганный голосок.
Это меня сразу же успокаивает. Я зажимаю рот Элоди ладонью. Я вспомнил о другой детали. Я шепчу ей:
— Перестаньте. Я не знаю, что с ней, но девчушка сошла с ума от страха. Пошли, я кое-что придумал.
Это то, что надо. Над неприступной дверью имеется приоткрытая форточка. Она как раз достаточно большая для того, чтобы в нее могло проскользнуть, оставив несколько лоскутков одежды и, может быть, кожи, не очень полное человеческое существо. Я тяну шнур, форточка широко открывается. Но надо еще вскарабкаться вверх.
Я бросаю взгляд вокруг себя. Кресло в псевдокрестьянском стиле, обитое тканью в мелкий цветочек, красуется возле кадки с комнатным растением. Я притаскиваю его под форточку, карабкаюсь на него, пружины стонут, я опираюсь спиной о дверь и скрещиваю руки перед животом в классической позиции подсадки. Элоди не колеблется. Живо взобравшись на мои руки, она достает пальцами до края проема. Я толкаю, толкаю, наконец ее голова оказывается в проеме. Она пытается лечь животом на стену, извернуться, чтобы не спикировать головой о землю, за что-то цепляется, повисает на руках, приземляется. Я слышу, ее шепот:
— Все нормально. Теперь вы.
Да, но кто же меня самого подсадит? Кресла недостаточно. Я ищу, что бы еще подставить. Элоди в нетерпении:
— Что вы там мешкаете? Поторопитесь же!
Ах, женщины, женщины!
Наконец я нахожу что-то вроде хрупкой подставки, откуда свешивается зелень ползучего растения, похожего на плакучую иву. Ставлю горшок на землю, висячие ветки расстилаются на полу кругом, как вялые щупальца зеленого спрута. Водружаю ненадежное подспорье на кресло с очень слабыми пружинами, это ужасно шаткое сооружение, у меня все шансы сломать шею. Пытаюсь схватиться за шнур форточки, но эта дурацкая веревка лопается у меня в руке, форточка захлопывается с сухим стуком.
— Ну что вы там делаете? — нервничает Элоди.
С трудом сдерживаюсь, чтобы не ответить грубо и не бросить досадную тень на наше райское счастье. Спрыгиваю наконец на землю, не без того чтобы не разорвать кое-что из одежды, потом посмотрю что. Элоди берет меня за руку:
— Вы не ушиблись?
То-то же! Мое сердце смягчается. Но все-таки мне больше нравилось, когда мы говорили друг другу "ты". Она добавляет:
— Бежим!
Как будто мне надо это говорить!
Мы бежим. Недалеко. Пять метров. До ворот из кованого железа, очень красивых. Но запертых на ключ. И, черт побери, все придется проделать заново!
На улице через художественные кованые завитки я вижумаленькуюкрасную машину, совсем печальную в лунном свете. Хорошо, раз надо, то…
Я изучаю обстановку. В конце концов все не так уж и сложно. После рискованной акробатики перелезания через форточку взобраться по узорам кованого железа — сущая ерунда. Все эти стильные завитки можно использовать как ступеньки. Только вот заостренные пики наверху составляют проблему. Я перелезаю первым, оставляя лоскут от брюк, служа таким образом, моей возлюбленной наглядным примером того, чего не следует делать.
Наконец, уф, мы в маленьком "фиате" — это "фиат"? — в изоляции от злого мира. Элоди плачет и смеется, смеется и плачет — это реакция, потом падает мне на плечо. Значит, я существую? Я целую ее волосы, я говорю ей: "Это будет нашим воспоминанием!" Она смеется: "Ты дурачок!" Смотри-ка, мы опять на ты?
И мы едем и снова возвращаемся в Город Света и расходимся по домам.