30280.fb2
— Кроме вечерней сводки верховного командования солдаты ничегодругого не должны были слышать...
— В сводке были, кажется, слова «оборонительные бои»?..
— Так точно, господин обер-лейтенант! Наши героические войска подкомандованием фельдмаршала Паулюса временно, до подхода подкрепления...
— Ах, так! — сказал Штимм, взяв себя в руки. «Еще недоставало, чтобыГрау донес в СД о том, что в роте распространяются панические слухи», —подумал он. — Я неважно себя чувствую, Грау, и буду у себя дома. О всехновостях сообщайте мне немедленно. Кстати, прикажите от моего имениосвободить из-под стражи ефрейтора Вульфа, который при мне употребилвыражение «оборонительные бои». Хайль Гитлер!
Штимм вышел из канцелярии с неприятным ощущением того, что он былнедостаточно тверд с подчиненными. Впрочем, что же его строго судить? Онне строевой офицер, и он не какой-нибудь СС или СА-фюрер. И все-такидьявольски досадно, что под Сталинградом у них, по-видимому, крупнаянеудача...
Разбитый ночной бессонницей, волнениями, связанными с Любой,разговором с Грау, Штимм и в самом деле чувствовал себя неважно. Придя ксебе на квартиру, он выпил подряд две рюмки коньяка и, не снимая мундира,повалился на кровать. И опять полезли в голову тревожные мысли: Люба,Сталинград, Грау, предстоящий большой зондермельдунг.
В дверь раздался знакомый стук.
— Входите!
Штимм увидел сияющее лицо своего денщика и тотчас вскочил на ноги.
— Ну что, Отто?
— Поздравляю вас с сыном, господин обер-лейтенант!
Штимм несколько растерянно посмотрел на Отто. Однако растерянностьего продолжалась лишь одно мгновенье. Его глаза заблестели, щеки налилисьрумянцем. Он расправил плечи, подошел к шкафу и наполнил две рюмки светлымрейнским вином.
— Прошу выпить со мной, мой старый добрый Отто. За сына!
Они чокнулись.
— Скажи, какой он? Ты видел его? Похож на меня? Ну, а Люба как?Смеется или плачет? Когда приедет?
Штимм засыпал денщика вопросами и не давал возможности тому ответить.Наконец до сознания его дошло, что по меньшей мере половина его вопросовпреждевременна. Подарив Отто нераспечатанную бутылку шнапса и пачкусигарет, он отпустил его.
Не успел Штимм еще оправиться от радостного шока, унять своисмятенные чувства, как зазуммерил полевой телефон, стоявший рядом скроватью на отдельном столике.
— Обер-лейтенант Штимм слушает, — сказал он в трубку.
В ответ отозвался басистый голос:
— Внимание, обер-лейтенант, сейчас с вами будет говорить господинполковник...
Штимм крепче стиснул в руке телефонную трубку. Тягостное предчувствиешевельнулось в его душе.
— Да, я... Здравствуйте, господин полковник. Слушаю. Так... Что?Траур? Не понял... Какой?.. Трехдневный по всей стране... Боже мой, как жетак?! Что произошло?.. Приказ фюрера. Молчу. Понял... Да, да... Повторяю:Отмечая беспримерный подвиг наших воинов в осажденном Сталинграде, впамять павших геров по всей стране объявляется трехдневный траур. Намнадлежит... Да, все будет учтено. Слушаюсь, господин полковник. ХайльГитлер!..
Сообщение начальника управления подтвердило самые мрачные догадкиШтимма. Итак, новое поражение, и, по всей вероятности, куда более крупное,чем поражение под Москвой в первую военную зиму.
Штимм застегнул мундир на все пуговицы, быстро закурил сигарету. Вголове его беспорядочно проносились мысли: «Это же катастрофа, всущности!.. Все пропало. Германия гибнет, тонет, как подбитый корабль.Русские заманили нас в омут. Мы попали к ним, как мыши коту в лапы... Этановая трагедия для моей родины — это и моя личная трагедия, трагедияобер-лейтенанта вермахта Франца Штимма... Значит, увы, правы были те, ктоговорил, что Сталинград — это для нас ловушка...»
Весь день Штимм провел в подразделении среди своих солдат. Послебольшого зондермельдунга — выступления фюрера по радио — Штимм разъяснялподчиненным обстановку, сложившуюся в районе Сталинграда, рассказывал онеисчислимых резервах Германии, призывал к мужеству, восхвалял тех, ктосложил свои головы на берегу Волги, а вечером, вернувшись домой, выпил сгоря полбутылки коньяка и, не раздеваясь, заснул мертвецким сном.
Глава двадцать третья
Суровой зиме, казалось, не было конца. Стужа легко проникала вземлянку Марфы. Выручала лишь печурка, которая почти не переставалатопиться.
Время от времени, любопытства ради, к ней забегала Наталья. Послетого как староста Буробин был по приговору партизанского суда казнен всобственном доме, Наталья долго скорбела о нем. Потом смирилась,успокоилась, стала чаще навещать Марфу, хотя та относилась к нейпо-прежнему с холодной настороженностью.
Однажды морозным зимним вечером Наталья, как ветер, ворвалась в ееземлянку. В тусклом свете топившейся печурки Марфе бросилась в глазавозбужденная ухмылка на лице соседки. «И зачем еще черт пригнал ее?» —подумала она с тревогой.
— Слышала, Марфа, про дочку-то свою?.. — с ходу затараторила Наталья.
Марфа сухо перебила ее:
— О ней и знать ничего не хочу. Нет у меня дочери — вот и все.
— Да полно тебе душой-то кривить! — продолжала ухмыляться Наталья. —Кому это ты говоришь-то! Думаешь, я так и не вижу, как ты о нейтерзаешься? Дочь всегда остается дочерью, хоть ты проклинай ее, хотьотрекайся от нее.
— Ну и что тебе нужно от меня? — резко спросила Марфа.
— Надежные люди передавали, головой ручаюсь — не соврут... Любка-тотвоя родила фрица.
— Типун тебе на язык!
— Вот те крест господний! — побожилась Наталья.
Перед глазами Марфы поплыли разноцветные круги, стены землянки,казалось, вот-вот обрушатся на нее всей своей тяжестью.
— Издеваешься надо мной, душу мою терзаешь?! — крикнула она. — Дапропади ты пропадом с этой новостью! Мне и без того тошно.
— А что я тебе, тетка родная, что ли? Что ты на меня так окрысилась?Я ничего не выдумываю. Говорю тебе то, что говорят другие. Видно, правдаглаза колет. Конечно, шила в мешке не утаишь, — огрызнулась Наталья и,заскрипев неплотно прилаженными ступенями, вышла из землянки.
Марфа уткнулась в конец темного платка, плечи ее задрожали отбеззвучного плача.
Коленька тотчас обвил ее своими худенькими ручонками:
— Не плачь, мама, не надо.
— Милый мой сынок, солнышко мое! — шепотом говорила Марфа, изо всехсил стараясь взять себя в руки. — Ну, хорошо, я не буду, я перестануплакать.
И Марфа вытерла глаза. Но можно ли было вытравить из материнскогосердца горе, которое, притаившись в нем, день и ночь жалило ее?
«Неужто это правда, что дочь родила?.. Радоваться бы этому: родилсячеловек — счастье! А тут такой позор... Как же это так? Она и сама-то ещепочти ребенок. Может, все это сплетня, насмешка надо мной? Может быть, ещене поздно вырвать ее из вражьих лап? Но как? Кто в этом поможет?»
В часы таких раздумий у Марфы мелькала скрытая, неясная ей самой доконца надежда. Она то пестовала ее в себе, то с новой силой обрушивала надочь свой гнев, то мысленно обращалась за помощью к Кузьме Ивановичу иВиктору.
Время шло, но душевные муки Марфы не стихали. Фашисты ни на один деньне оставляли крестьян в покое. Марфа вместе с односельчанами с утра довечера рубила лес, пилила дрова, ходила на расчистку дороги от снежныхзаносов.
Как-то она вернулась с работы раньше обычного. В землянке былохолодно, темно, тихо. «А где же Коленька?» — с беспокойством подумалаМарфа. Она зажгла коптилку. Тусклый свет заколыхался, осветив убогое еежилище, и Марфа увидела, что, приткнувшись в углу, сидя спал ее сын. Онвесь съежился, сжался в комочек. На бледном лице его выделялись темныеполукружия под закрытыми глазами. Из груди Марфы вырвался тяжелый вздох.«Бедненький, как сиротка без присмотра. Учиться бы надо, уже восемь лет, аему не только школы — хлеба недостает», — с щемящей болью в сердце сказалаона вслух и тут же стала разжигать печь. Сухой хворост быстро вспыхнул,затрещал, в открытую железную дверцу ударил огонь, озарив красноватымсветом мрачные стены землянки. Коля, вздрогнув, открыл глаза и радостновскрикнул: