30359.fb2 Сеть мирская - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Сеть мирская - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

IV

Отец Порфирий вошел в вагон, перекрестился и поправил очки. В руке у него была плацкарта, на которой значился номер 8.

В первом купе сидела очень полная дама с двумя красноволосыми девочками и старик с сизым носом и сизыми щеками. Старик и дама, разговаривавшие между собой на неизвестном языке, неприязненно поглядели на отца Порфирия.

«Чужие люди, — подумал он. — Может, и неплохие, но Бог с ними… пройду дальше…»

В следующем купе тоже все было занято — на длинных лавках сидело по двое студентов, у окна стояла дама в необъятной шляпе. Отец Порфирий немножко оробел при виде молодых людей, за которыми хотя и числится ученость, но вместе с тем и слава не очень завидная установилась. Он бросил на них мельком взгляд, робкий и вопрошающий. Сидевший с газетой в руках бритый студент, похожий на актера, с горбатым носом и горькими морщинами около губ, — поглядел на него строгим, недоумевающим взглядом.

Отец Порфирий почувствовал, что надо объясниться.

— Восьмой номер — это какое место будет? — спросил он, улыбаясь и склоняя голову на бок.

— Это именно здесь, батюшка, — сказал другой студент с пушистыми белокурыми усами, делавшими его немножко похожим на кота. Бритый ничего не сказал и уткнулся в газету.

— Наверх придется вам, — улыбаясь и краснея, прибавил третий студент, очень юный на вид, коротко остриженный, с тем детским, торчащим вверх вихорком, о которых в деревне говорят, что их корова зализала.

— А-а… ничего, ничего… Спаси вас, Господи.

Отец Порфирий присел рядом с ним, на самом кончике скамейки. Саквояжик свой хотел положить на одну из коротких лавочек у окна, но дама или барышня в необъятной шляпе строго поглядела на него через плечо, точно отгадывая его намерение. Он оробел под этим взглядом и поместил саквояж у себя на коленях.

Рядом с юным студентом, по левую руку, сидел молодой человек в штатском, веснушчатый, рыжий, скуластый, — судя по фуражке, тоже студент.

— Личности нет у студента первого курса, — говорил он молодым, свежим баском. — На него всегда могут топнуть, пригрозить: выгоним, мол, если зачетов не сдашь… Что он такое? Протоплазма без оболочки!

— Ну, положим! — возразил безусый студентик, сосед отца Порфирия.

— А на третьем курсе какой-нибудь, извините за выражение, сопляк, который куражится над первокурсниками, совсем иной человек!

— Чем дальше, тем лучше — это всеконечно, — сказал студент с усами. — И экзаменуют совсем иначе.

Отец Порфирий поглядел на них с уважением: ученые люди. Он все еще не мог победить робости, но молодые лица их казались ему очень приятными, мягкими, добрыми и в то же время значительными, освещенными серьезной мыслью.

— Ну, а как Петровский? встречал? — спросил усатый.

— Петровский? — Рыжий студент коротко усмехнулся, — Пьянчужка стал. Совсем алкоголик. Кавалер ордена зеленого змия…

Звякнул два раза звонок. Рыжий встал.

— Ну, значит, всего хорошего, — сказал он тепло и грустно. — Счастливец ты, Ванька! — прибавил он, целуясь с юным соседом отца Порфирия. — Едет домой, подлец, к мамаше… а?.. на все лето!.. Ну, Алексей, а риведерчи! бувайте здоровеньки!..

Он громко шлепнул ладонью по руке усатого, поцеловался с ним и пошел к выходу.

— Кланяйся Шейнису! — провожая его до двери, говорил студент с усами.

— Счастливые подлецы!.. имеют возможность домой!.. — слышался басок у окна, не у того, около которого стояла барышня в огромной шляпе, а у первого от двери.

Барышня через окно говорила с провожавшими ее людьми, из которых отцу Порфирию иногда была видна очень благовоспитанная, округленная мужская фигура в котелке. Иной раз барышня в шляпке быстро, вполоборота, оглядывалась в сторону отца Порфирия, и всегда после этого он слышал радостные, тихо повизгивающие восклицания, обращенные на платформу:

— Эмма! Эмма! Ком гер!..

И потом следовал заливистый смех, тонкий, хлебающий, от которого отец Порфирий чувствовал почему-то немалое смущение.

Прозвенел третий звонок. Тронулся поезд. Отец Порфирий перекрестился. Барышня в шляпке, покивав кому-то головой, отодвинулась от окна и села. Следы смеха тотчас же сбежали с ее лица, и стало оно сухим, серьезным, деловым. Студент с усами, высунувшись из своего окна, кричал:

— Пиши, Лев, не ленись!

Должно быть, рядом с поездом бежал рыжий студент — слышался его басистый, смеющийся голос:

— Счастливые черти!..

— Полным ходом! курьерским! — смеясь, кричал студент с усами.

— Со скоростью настоящих спортсменов!! Ну, прощай, Алеха!..

— Кланяйся Шейнису!

Отцу Порфирию не было видно, как убегал город, но по огонькам предместий он догадывался, что скоро Днепр, мост и с моста можно будет бросить последний взгляд на Лавру, на Подол, на Фроловский монастырь, где он простился с матерью. Когда поезд замедлил ход, отец Порфирий, преодолевая робость, подошел к окну, около которого сидела барышня уже без шляпки, и взглянул в том направлении, где должны были находиться места, столь близкие теперь его сердцу.

В темноте на горе он скорей угадал, чем увидал печерские церкви — темные силуэты в робком блеске близкого к закату месяца. Перекрестился. Стал искать глазами Подол. Электрические огни молочными каплями пестрили берег, но ни монастыря, ни кладбищенской церковки не было видно. Лишь родимое лицо, сухенькое, все в морщинах и слезах, всплыло над этими огнями и неподвижно поглядело тоскующим взглядом вслед уходящему поезду. И опять отец Порфирий долго и заботливо поправлял очки на носу, почувствовав себя совсем-совсем одиноким на белом свете.

Он сел. Но долго не мог ни на кого взглянуть, сидел с закрытыми глазами, удерживая досадные самовольные слезы, которые медленно, но упорно выползали и застревали на ресницах. Подрагивал, покачивался вагон, и в ровном, мелком дребезжании его стоял говор. Глухо сыпался шум колес под полом, словно там, внизу кто-то неугомонный торопливо пилил короткой пилой или зачерпал и сыпал, высыпал и снова черпал мелкий булыжник. А когда поезд пошел быстрей, он — тот, подпольный — поперхнулся и закашлялся:

— Ах-ах-ах… ах-ах-ах…

— Иван, кипяточком запасся?

Отец Порфирий, не открывая глаз, по голосу уже знал, что это говорит студент с толстыми усами, похожий на серого кота-мурлыку.

Голос рядом с отцом Порфирием говорит:

— Кипяток есть, да стоит ли возиться?

— Почему — нет?

— Поздно.

— Лучше поздно, чем никогда.

Отец Порфирий слышит: встал Иван, его сосед-студент. Потом зашелестело женское платье. Что-то легкое, шелковистое, мягкое задело по лицу отца Порфирия. Он открыл глаза. Барышня, сидевшая у окна, сняла свое легонькое пальто из чесучи и тянулась руками к полке, на которой лежали ее вещи. Смугловатое лицо ее с темными бровями без шляпы было проще и приветливей, чем под шляпой.

— Могу я вас попросить, — обратилась она к отцу Порфирию с изысканной улыбкой, голосом немножко слащавым, каким говорят, кажется, только одни немки. — Могу я вас попросить достать мне… как это… чемоданчик… здесь?..

— Которое? — испуганно поднявшись, спросил отец Порфирий.

— Вот здесь… вот-вот… этот… да, да…

Она говорила та вместо да, фас вместо вас, и выходило это у ней мило, застенчиво. Отец Порфирий снял ей небольшой, довольно потертый, очевидно, видавший виды, чемоданчик старого фасона, окованный железными обручами.

— Мерси.

— Ничего, ничего, — покорным тоном сказал отец Порфирий.

Барышня раскрыла чемоданчик, вынула книгу с оторванной обложкой и пестрый шелковый шарф, покрылась. Под шарфом темные брови ее выделялись резче, и лицо стало как у гречанки. Она переложила с одного места на другое какие-то коробочки, флакончики. И затем отцу Порфирию пришлось опять устраивать чемоданчик на прежнем месте.

— Ах-х!.. пляхотару фас!.. — слащавым голосом сказала барышня.

— Ничего, ничего…

Отец Порфирий смущенно кашлянул в руку и сел. А барышня как-то особенно быстро углубилась в книгу, как будто ничего окружающее не представляло для нее ни малейшего интереса.

— Тебе наливать, Иван? — спросил усатый студент, обращаясь к юному соседу отца Порфирия.

— Наливай.

— Да ты, может, не хочешь?

Студент с усами подмигнул отцу Порфирию — в серых веселых глазах его искрилась добродушная насмешка.

— Наливай, наливай…

Иван достал с полки небольшую корзинку из щепок, увязанную веревками по всем направлениям, и осторожно поставил ее на лавку.

— Гляди, Иван… Ежели хочешь, налью…

— Эх, черт возьми, рассохлась… Подержи-ка, Алеха… Тише, тише…

— Что у тебя тут? бомба?

— Адская машина. Рассохлась…

— Рассохлась — дело телячье, — сказал деловым тоном Алеха.

Они осторожно развязали корзину, достали провизию и занялись чаепитием. Алеха, студент с пушистыми усами, оказался общительным человеком, веселым.

— Вы, батюшка, чайку не желаете ли?

— Нет, спаси вас Господи, — поспешно, смущенным голосом, ответил отец Порфирий.

— Выкушайте! Чай есть.

Студент, не дожидаясь согласия, налил стакан и протянул отцу Порфирию пакетик с сахаром.

— Да напрасно вы это…

— Чай же есть, все равно выливать, — сказал студент очень убедительно, и все засмеялись — даже барышня, которая казалась совершенно углубленной в свою книжку.

Отец Порфирий, сконфуженный и растерявшийся, не имел сил отказаться, боялся обидеть молодого человека. Взял стакан и кусочек сахару.

— Я вот все слышу у вас разговоры: Столыпин, Столыпин… — сказал он, осторожно наливая чай на блюдце: — А что он, этот Столыпин, из каких? Какими он выбран?

— А вы про Столыпина не слыхали?! — изумился бритый студент.

— Слыхать слыхал… — Отец Порфирий громко откусил кусочек сахару. — Идут там у нас разговоры… между молодыми послушниками. Сойдутся, сцепятся — водой не разольешь: один — свое, другой — свое… Шумят, шумят… Скажешь им: не монашеское, мол, это дело, ребята… Ну, да разве послушают… Есть крикуны — не дай Бог! Иной раз до такой краски дойдут — беда!..

Он неторопливо допил и еще налил чаю на блюдце.

— Он кто же, этот Столыпин?

— Вы, отец, пожалуй, и про Толстого не слыхали? — сказал студент Алексей.

— Ну… не слыхал! Слыхал!

— Как же вы его мыслите? — Студент весело подмигнул отцу Порфирию. — Небось еретиком?

— А как же… еретик! — с простодушной убежденностью сказал отец Порфирий. — Бога отвергает, свое евангелие написал — как же не еретик?

— Погибший человек?

— Это уж в руце Господней… Может, по неизреченному милосердию своему, Господь и помилует…

Отец Порфирий вздохнул. Допил чай и опрокинул стакан на блюдечко вверх дном.

— Спаси вас, Господи! — перекрестившись, сказал он и передал с поклоном стакан студенту Алексею. Вытер бороду ладонью и, чувствуя к студентам особое расположение, — славные ребята, но, вероятно, по молодости лет наклонны к легкомысленным увлечениям, — сказал: — Мало ли их было! вот Арий также… Арсений диакон… пропали, как черви! Стали прахом… А праведники вон как прославились, — с сожалением и грустью в голосе прибавил он. — А про Толстого Феофан-затворник сказал: «Это искра из ада вылетела…»

Студент Алексей с комическим ужасом зажмурился и выставил руки вперед, как бы защищаясь. Все засмеялись. Засмеялась и барышня, но тотчас же уткнулась в свою книгу. Алексей обратился к ней с неожиданным вопросом:

— А что это значит, барышня: Liebling?

Она подняла от книги свои коричневатые глаза, улыбнулась. Отец Порфирий заметил при этом, что один зуб у ней, с левой стороны, запломбирован золотом.

— Это… мм… это… как это?..

Она пощелкала длинными, тонкими пальцами правой руки, подыскивая нужное слово.

— Лю-пи-мчик! — воскликнула она с немецким выговором: — Вы не говорите по-немецки?

— Найн! — с ужасом замотал головой студент Алексей.

— Очень жаль. Я по-русски… как это?.. не о-чень… — протянула она тонким, угасающим голоском, прищурившись и кокетливо склоняя голову на бок. — Я понимаю, а не все умею сказать…

— Этого и достаточно! Лишь бы понимали, а слов много не потребуется…

И опять все рассмеялись, а отец Порфирий немного смутился. В шутливом тоне студента и в словах послышался ему какой-то нехороший, скрытый смысл. Потом это прошло, стало легко, занимательно, весело и душевно в этой молодой компании, точно собрались тут люди, не то что давно знакомые друг с другом, а самые тесные, самые близкие и задушевные приятели. Порой казалось ему, что таится опасность тут, в этом веселье, смехе и свободном обращении есть искушение: многоплетенная сеть беседа женская, и женские взоры, и смех звенящий… Мельком пробегала мысль: если хочешь целомудр быть, не беседуй с женой, не давай ей дерзновения взирать на тебя, да не будет устрелено стрелою вражьей твое сердце… Женская беседа — великое волнение, потопляющее корабль.

Но сердце отворачивалось от этого сурового напоминания — было приятно и увлекательно молодое, беззаботное и беззлобное веселье.

— Это — Мопассан… «Cher ami», — сказала барышня, перелистывая книжку.

— А-а, Мо-пас-сан! Слыхал… Ничего себе писатель… Студент покрутил ус и подмигнул.

— Cher ami… а по-немецки — Liebling…

— Вот какая история!.. Иван, что ж ты такой большой вырос, а за собой прибрать не можешь! Какой же ты Liebling после этого? Уложи посуду, поставь корзину на место!.. Так вы, значит, Мопассана… того… — уважаете? — обратился снова к барышне студент.

Барышня опять склонила на бок свою хорошенькую головку.

— Я люблю читать всегда что-нибудь такое… чтобы весело было… и о любви…

— Ммм…

Студент помотал головой:

— А Толстого если? Как, одобряете? Вот отец не очень…

— Толстой? О, я его обожаю! — восторженным тоном воскликнула барышня. — Но, к сожалению, читала мало. «Войну и мир» немножко… Но там слишком много про войну…

— Да неужели?

— Я про войну не люблю… Хотя Militär… я… очень люблю!..

Она рассмеялась и конфузливо закрылась книгой. Засмеялись и студенты. Отец Порфирий решил, что они только притворялись несколько минут незнакомыми между собой и с барышней, а на самом деле, конечно, давно и коротко знали друг друга. Иначе, откуда такая скорая, веселая, брызжущая смехом беседа, полная неуловимых, скрытых намеков и остроумной игры? Даже бритый студент, с такими серьезными складками около губ и строгими глазами, — и он отмяк, оказался человеком милым, общительным, совсем не сердитым, как думал о нем первоначально отец Порфирий.

Барышня без конца кокетничала. Говорила тонким, замирающим голоском, склоняя голову на бок, прищуриваясь, делая глазки. Часто смеялась, всхлипывая и закрываясь шарфом или книгой. Роняла то гребенку, то шарф, то книгу. И когда студенты бросались поднимать оброненную вещь и отталкивали друг друга, отец Порфирий нагибался, крякая, себе под ноги, доставал растрепанные листы книги или смятый платочек и подавал их всхлипывающей от смеха барышне.

— Мерси… Пляхотору фас!.. — певучим голосом, в котором дрожал счастливый смех, говорила она, касаясь длинными, тонкими пальцами руки отца Порфирия. А один раз схватила и пожала его руку: — Я фас никогда, никогда не запуту!..

И смеялась вместе со студентами, показывая с левой стороны запломбированный золотом зуб. А у него сердце сжалось тревожно и сладко…

Когда иссяк источник бойкой и веселой болтовни о любви, студент Алексей, смеясь одними глазами, сказал:

— А вот отец — Толстого недолюбливает! Еретик, — говорит.

Отец Порфирий приложил ладонь к животу и мягко, тоном извинения, отозвался:

— Как же не еретик — свое евангелие написал.

— А вы читали его евангелие? — спросил бритый студент…

— Книги праведников читать надо. По их книгам, мы должны… того… — Отец Порфирий замялся, затрудняясь выразить свою мысль.

— Почему — праведников?

— Потому что на них дух святой был…

— Откуда это видно?..

— Как откуда? — Отец Порфирий слегка завозился на месте, но тотчас же вернул спокойствие. — А дар чудес? По водам ходили… плавать не умели, а ходили… Немощных исцеляли, слепым глаза давали, хромым ноги… Демонов отгоняли… Всякие скорби решали… А вы говорите: откуда? — Отец Порфирий победоносно улыбнулся и с приятельским сожалением оглядел студентов: — Самуиловы кости… кости! — воскликнул он, грозя пальцем вверх, — и то пророчествовали, а вы говорите: Толстой… Толстой остроту ума на премудреные умствования обратил и… сшибся…

Отец Порфирий вынул из кармана значительных размеров клетчатый платок и отер пот со лба. Барышня встала на лавку и сняла круглую деревянную коробку, в каких возят шляпы. Студенты бросились помогать ей. В коробке была провизия. Барышня достала пакет с апельсинами и принялась угощать своих спутников. И отцу Порфирию предложила. Он замотал отрицательно головой, поблагодарил, отказался. Но она настаивала на своем. Достала апельсин и ловко подбросила его вверх, как раз на отца Порфирия. Он смущенно расставил руки и подхватил апельсин, чтобы не упустить его на пол.

— Это вы напрасно! Спаси вас, Господи… Только напрасно, — бормотал он в крайнем смущении. — Я к этому не привычен…

И пытался вернуть апельсин, но барышня отводила, смеясь, его руку, и опять от прикосновения ее нежных, ласковых пальчиков в его сердце отозвалась тревожная и сладкая тоска. И опять вспомнилось ему суровое слово Евагрия — монаха о женском беседовании, как оно преломляет сердце и будит в нем неподобное желание…

— А что, как вы, отец? — как будто угадывая его мысли, спросил студент Алексей, сдирая кору с апельсина. — Как вы к миру? влечения не имеете? никогда не приходилось скучать?

Отец Порфирий не сразу поборол смущение. Стыдно было сознаться и солгать тяжело.

— Нет, в мир меня не тянет, — тихо сказал он, ни на кого не глядя. — Наезжаю иной раз к брату в деревню, на Пасху. Переночуешь, да и назад скорей. Не нравится мне в миру…

Он помолчал и прибавил тихим голосом, в котором звучала нежность и теплота:

— У меня и мамаша в монастыре. Вот приезжал проведать. Старенькая…

И он вздохнул долгим, тихим вздохом, вспомнив согнутую фигурку в темном возле монастырской кладбищенской церкви.

— А вот иные из монашествующих очень уважают… этак в веселое место куда-нибудь… — сказал студент Алексей, крутя пальцами в воздухе.

— Бывает, — грустно сказал отец Порфирий. Помолчал, потупившись, и прибавил: — Иной в миру жил разбойником, а в монастырь придет, живет как ангел. А другой тих был, а в монастыре вольнее стал жить… Из певчих вот есть — у-у, беда!..

Студенты съели все апельсины у барышни. Потом поставили на обсуждение вопрос: что делать дальше? Пассажир из соседнего купе, подстриженный в скобку, прилаживал верхнюю полку для спанья, с громом передвигал что-то, ронял, подымал и горестно ахал.

— Спать разве? — сказал бритый студент.

— Ну вот! — огорченно воскликнул студент, называемый Иваном. — Что вы, никогда в жизни сна не видали, что ли?

Решили играть в преферанс — у бритого были карты. Барышня села рядом с Иваном, а отец Порфирий перешел с своим саквояжем к окну, занял ее место.

— Я скажу — раз! — воскликнул студент Алексей, нахмурившись и водя по носу своими пушистыми усами.

— Пас!

— Ваши!

— Позвольте прикупку, Маргарита Карловна. Студент Алексей крякнул, переставил с одного места на другое карты, бывшие у него в руке, снес и тоном большого снисхождения сказал:

— Бубны… просто…

Потом запел гнусавым голосом:

— «Не думали, братцы, мы с вами вчера-а»…

— «Что нынче умрем под волна-а-ми»… — подхватил жиденьким, искусственным баском студент Иван.

— Эх, Иван! такой ты большой вырос, а не понимаешь… Под играющего надо с маленькой!

Отец Порфирий издали внимательно следил за игрой и слушал пение. Потом задремал. Под полом кто-то пилил, сыпал, кашлял: ах-ах-ах… ах-ах-ах… За окном чернела ночь, качалась яркая звезда низко, над самой землей и, словно округлые кусты цветущей вишни, пробегали мутно-белые клубы пара. Вагон подрагивал и укачивал. Закрывались усталые веки и, как дождь по крыше, чудился долгий, рокочущий гул города, далекий звон, и песня слепцов, и шорох тысячной темной, пестрой, усталой толпы… С усилием открывал глаза отец Порфирий. Барышня через плечо заглядывала в карты к Ивану. Ее темные, немножко завитые, должно быть, волосы как будто касались его свежей, покрытой светлым пушком щеки…

Избегал смотреть на это отец Порфирий, но одолевали мысли о женской близости и ласке, и было что-то колдовское в их греховной неотвязности, — как сладкий яд, томили они сердце. Голос внутри сурово остерегал: «Горше смерти женщина, ибо она — сеть, и сердце ее — силки, руки ее — оковы… Не желай красоты ее, и да не увлечет она тебя ресницами своими, — может ли кто взять огонь в пазуху, чтобы не прогорело платье его?»…

Отец Порфирий вздыхал. Навязал прочно он на персты свои эти слова писания, твердо помнил их, а вот коварно вьется в сердце что-то необычное, волнующее, беспокойное… манит и грозит душе язвой, грозит тревогой и смутой. И бежал бы, да некуда…

— Я думаю, не лечь ли мне поспать? — сказал он робко.

— Как вам будет угодно! — с комической стремительностью, не поднимая головы от карт, сказал студент Алексей.

Подняли полку для отца Порфирия — все хлопотали, толкаясь и смеясь. Отец Порфирий снял клобук и остановился в размышлении, держа его перед собой.

— Не знаю, куда бы положить, — сказал он.

— А вот сюда, на полку, — указал студент Иван.

— Да как бы не унесли…

— А кому он нужен?

— Да мало ли насмешников… Для смеху кто-нибудь и стянет…

Потом он тяжеловато взобрался на свою полку, саквояж продвинул под голову и, не раздеваясь, лег. Свет фонаря бил ему прямо в глаза. Доносились снизу голоса играющих, иногда как будто звуки какой-то возни, всхлипывал смех девичий.

— «Не ду-ма-ли, бра-а-тцы, мы с вами вчера»… — начинал тонкпм голосом Алексей.

— «Что нынче умрем под волна-а-ми»… — басом подхватывал Иван.

— «Ти-рц-рпм-там… ти-ри-ри-тим-там-там… та-та-там…» — напевала барышня, когда смолкали студенты.

— Матчиш? — спрашивал голос бритого.

— Да. Это моя любимая пластинка на граммофоне… Вы мне очень напоминаете одного моего знакомого. Вы не немец?

— Кто? Иван? Кутейник! — отвечает голос студента Алексея.

— Ужасно он напоминает! Две капли!..

Отец Порфирий подвинулся к краю полки и поглядел вниз. Ему видны были серьезные, сосредоточенные лица бритого студента и Алексея, рука Ивана с картами и колени барышни.

— Как посоветуете: этой или этой? — спросил голос Ивана.

Знакомые тонкие пальцы потянулись с картами и побарабанили по королю треф.

«Эх, напрасно!» — подумал отец Порфирий и неожиданно для самого себя сказал дружески указующим голосом:

— Ходи хлапом! Крестовым хлапом крой! Поднялись молодые головы к нему. Веселые глаза, приятельские кивки, широкие улыбки…

— Отец, отец! — весело погрозил пальцем студент Алексей.

Отец Порфирий смутился и спрятался.

— Ну, Иван, ты уж большой, пора своим умом жить.

Было неловко и беспокойно лежать отцу Порфирию. Саквояж углами и ребрами давил шею и затылок, ноги в неуклюжих монашеских сапогах торчали наружу, и когда кондуктор или проводник проходили по вагону, то цеплялись за них головой и бранились. Свет фонаря бил прямо в глаза…

Не спалось. Смутной печалью ныло сердце. Что-то давно потерял, так давно, что в памяти стерлось, что именно, а вот жаль стало, так жаль, что заплакал бы, склонившись головой к близкому человеку. Но нет его, близкого, — давно одиноко и голодно сердце…

…Я вас никогда, никогда не забуду… И ручки такие нежные, тонкие, и пахнет так хорошо от нее… Никогда не забуду… Забудет, конечно, — не той версты человек я, чтоб помнить обо мне долго… Суров и нерадостен путь мой — забудь поскорей…

И кажется ему, что давно уже едет он в вагоне, в этом неудобном положении, чужой окружающим людям, никому не нужный, — едет, и конца не видать пути, а позади, далеко-далеко, осталось все, что грело и скрашивало жизнь: родной угол, близкие по плоти, понятные люди, и тепло, и ласка, и уют… Гремит, качается вагон, несет к неведомой, темной пристани, а под полом кто-то усталый, покорный, терпеливый пилит ровными взмахами, и мерно жужжит пила…

Жужжит пила… Сквозь тяжкий звук, сухой и однотонный, порой чуть слышны иные далекие звуки, точно с неба звон струнный долетает… Вздохнет — певучий тихий вздох повеет над землей, и нет его, растаял, смолк. А сердце взволновано уже трепетным и сладким ожиданием: молитва? песня? Опять… Словно капля из летнего белого облачка упала на колокол, и чуть слышный звук задрожал на мгновение в тихом, знойном полудне…

«Номер седьмой Бортянского! Херувимская… — подумал радостно отец Порфирий. — Но как далеко! как хорошо! и как знакомо все кругом!..» Зеленые лужки Вифании и солнце яркое, и лес, и белые цветочки, и в белых полкафтанах послушники… Косят. Взмах — жужжит-звенит коса, далекий хор поет, чуть слышный, волшебный хор, за белой оградой обители. А может быть, не там. Быть может, яркий день, день летний звучит это тихим звоном струнным — необозримый хор его незримых мошек, пчелок, мушек…

Звенит-жужжит коса. Вернулась юность, ясная, певучая… Машет косой и он, легко и бодро… Он — не Порфирий, смиренный монах, а Игнатий-послушник, парень свежий, веселый, немножко томящийся избытком здоровья. Машет косой Игнатий, кладет ряд ровный, к дороге подходит, а по ней вереницы богомолок бредут. Как цветы в зеленом море, яркие платочки их… Загорелые лица девушек оборачиваются к нему, долго смотрят — бойкий, смешливый взгляд… Улыбаются, что-то говорят… Но жужжит-звенит коса, и зорок чуть прорезанный глаз у рыжего отца Мартирия, наблюдающего за работами…

Вот остановилась одна. Прикрыла смеющийся рот концом сиреневого платочка, но светится ласковой улыбкой скуластое лицо. Знакомо оно необыкновенно — особенно белые эти брови, простодушно расходящиеся вверх, и милые такие, нехитрые, изумленно радостные глаза голубые…

— Игнатий, вы?

Глядит он, глазам боится верить: неужели девушка с родной стороны? Да, да… Только на его стороне родной бывают такие льняные волосы, выбивающиеся из-под платочка, и такой простецкий, пухлый, полуоткрытый рот и ширококостые, мило-неуклюжие девичьи фигуры… Глядит. Смутился, не может сказать ничего…

— Не признать: бородой зарос…

— Дуня?

— А, угадал! Пиши расписку домой…

Милая девушка с родной стороны! Затрепетало сердце, забилось — живая весть с родной стороны, где детство промчалось, скудное, голодное, но звонко-резвое и ясное, все затканное золотым светом весны, согретое зноем лета, украшенное свежим серебром веселых зим; где дорогие остались могилы и воспоминания о ласке матери, о песнях деревенских, о мире, шумном, суетном, покинутом, но не забытом и сердцу близком мире…

Недолго постояла она, и мало слов сказали они друг другу — все оглядывался он в сторону отца Мартирия. И вот она уходит — мелькает сиреневый платок и лента голубая в косе, — вот-вот утонет в зеленой зыби монастырских лугов. Машет он косой. Жужжит-звенит коса, дрожит и плачет сердце… Оглянулась, кивнула головой… Девушка с родимой стороны, прощай! Не оглядывайся, не посылай жалеющей, ласковой улыбки, сестра моя родная, не тревожь сердца…

Жужжит-звенит коса, тоскует сердце… Мир зовет… Нет сил преобороть его соблазн нарядный, обаянье красоты его, привязанностей, утех и радостей… И страшен грех. Смеется бес, и дразнит, и толкает… Оскал зубов сверкает, злорадный прыгает огонь в глазах…

— Игнатий… Игнатий… — зовет девичий голос… Проснулся отец Порфирий. Фонарь горел еще, но в окна глядел уж голубой рассвет. Вагон гремел, покачивался. Не слышно было голосов внизу — уснули, верно, молодые люди.

Отец Порфирий осторожно спустился с койки. Студент с усами меланхолически похрапывал, склонив голову на бок, а бритый опрокинулся навзничь, холодно серьезный и важный. Ивана не было в вагоне. Не видно было и барышни.

Отец Порфирий постоял, поглядел в окно, помолился в ту сторону, где обозначалась робкая полоска зари. Вышел за дверь и еще раз помолился на церковку, забелевшуюся вдали, за зеленым скатом полей. Через опущенную раму наружной двери забегал ветерок, пахло дымком, зелеными хлебами, и разлит был кругом веселый шум несущегося поезда.

У другой двери, опершись локтями на опущенную раму, касаясь плечами друг друга, стояли студент Иван и барышня. Они не видели отца Порфирия и не слышали его, пожалуй, хотя и кашлянул он предупредительно, — о чем-то своем говорили они, глядя в зеленый простор влажных полей, любуясь переливами зари в белых лужицах-болотцах, похожих на осколтш зеркала.

— …Сподоби меня, Господи, возлюбити тя, яко же возлюбих иногда той самый грех… — отыскав глазами убегающую назад церковку, прошептал отец Порфирий, а слезы потекли по щекам, по бороде, тихие слезы печали смутной и жалости к себе, к сиротству своему и одиночеству…