30421.fb2
Он научил их петь правильно эту песню; напутав до дрожи своей требовательностью, ибо в увлечении любимым делом начисто забыл, что перед ним дочери, а не певчие салтыковского хора. Почувствовав отчуждение детей, он окончательно возненавидел Огарево. В этой тощей деревеньке никогда не видели таких громадных и пышных людей, как князь Голицын, который, ко всему, уже начал чудить в одежде, что в дальнейшем станет источником удивительных недоразумений. На дирижерском месте он появлялся в безукоризненном черном фраке и пластроне, в обычной жизни, особенно в деревне, проявлял склонность к невиданным архалукам, широченным кафтанам, восточным шальварам и халатам, полуклобукам-полуермолкам, призванным сдерживать буйную гриву уже проточенных сединой волос. Он запустил, в добавление к бакенбардам, усам и подусникам, длинную раздвоенную бороду; чрезмерность роста, чрева, волос и облачения производила пугающее впечатление. Сталкиваясь с ним, огаревские мужики испуганно ломали шапку, девки ахали и закрывались рукавом, старухи крестились, а ребятишки с визгом кидались врассыпную. Ушлых салтыковцев, привыкших на своих ярмарках и к бухарцам, и к башкирам, и к цыганам, и к жидовинам, и "нахалкиканцам", ничем не удивишь, но местное бесхитростное население было потрясено. Убедившись вскоре, что в огаревцах говорят не патриархальные чувства почтения и трепета, а нечто более сложное: он воплощал для этих простых душ урядника и нечистого в одном лице, - князь приказал раздать деревенским ребятишкам пряники, наскоро перецеловал дочерей, велел им спеть про солдатушек с правильно расставленными ударениями и укатил в Салтыки.
На одной из почтовых станций он столкнулся с женой, но странно (опять странно!), оба будто израсходовали в первом горячем и неудачном порыве друг к другу остаток любовного чувства. Они встретились доброжелательно-прохладно, наскоро поговорили и отправились - каждый в свою сторону.
Это не значит, что они больше никогда не встретятся, не обменяются добрым словом, напротив, после летучего свидания на почтовой станции им стало легче и проще друг с другом, ибо они поняли: ждать и надеяться не на что. Екатерина Николаевна будет ходить на его концерты, отпускать к нему детей, они проживут бок о бок целое лето в Гостилицах под Петергофом у тетки Потемкиной: она с детьми, он со своим хором; князь будет обращаться к ней с разными просьбами, и Екатерина Николаевна ни в чем не откажет мужу, кроме одного-единственного - развода, но то случится в другую эпоху беспокойного бытия Юрки.
Начало профессиональной жизни Голицына можно отнести ко времени Гостилиц, хотя никто из окружающих не догадывался, что придворный и камергер прочно, всерьез, навсегда взял в руки дирижерский жезл. Считали - чудит Юрка!.. Он не чудил. И стал выступать за деньги не по блажи, а потому что, лишившись большей части доходов, не имел средств содержать хор, а лишь в хоре видел он теперь смысл своего существования. Когда-то Пушкина осуждали, что он берет деньги за стихи. На эти нападки он ответил знаменитым: "Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать". Пока в свете думали, что князь играет в артиста, над капельмейстерскими доходами богача Голицына добродушно посмеивались, когда же узнали, что он берет плату за выступления по нужде, его стали презирать.
Отгремели коронационные торжества, празднества, приемы, балы, лег на дно сундука расшитый золотом камергерский мундир, князь целиком посвятил себя хору. Иных забот не осталось, душа освободилась от накипи, вся ушла в любимое дело, и хор дружно откликнулся своему вожу. Голоса певцов засияли. Обе столицы рвали друг у друга голицынский хор, и двигал светской публикой более сильный позыв, нежели духовная жажда, - мода. Безбожники упивались церковной музыкой, люди, не знавшие толком ни родного языка, ни отечественной истории, заходились от старинных русских песен, любители полонезов хмелели от ядреной "Камаринской".
В уцелевших письмах князя той поры нет ничего от помещика, барина, связанного общими заботами и распрями с другими землевладельцами, - лишь трудолюбивый музыкант-профессионал, целиком расходующий себя на выступления, спевки, многочисленные хлопоты, связанные с размещением и устройством почти полутораста человек. Князь живет несколько месяцев возле жены и светских родичей, но волнуют его только Ваньки, Андрюшки, Маньки, Парашки, что должны сытно есть, сладко пить, крепко спать, чтобы выдержать суровый рабочий режим и в положенный час явить глас небожителей, эхо давних времен, плач и бурное веселье нынешней народной жизни, растревоженной веянием ожидаемых перемен.
Невероятный успех голицынского хора объяснялся не только великолепным подбором и выучкой певцов, талантливой музыкальной трактовкой исполняемых произведений, тончайшим чувством народного мелоса и романтической личностью красавца князя, но в большей мере самим временем, заставлявшим по-иному смотреть на русскую деревню, которая из поставщика бессловесных рабов превращалась в поставщика новых граждан, новой общественной силы, а чем это чревато, никто не мог предугадать. Но что накат волны будет велик и грозен, понимал каждый. И хотелось поглубже заглянуть в глаза таинственных незнакомцев, которые не сегодня завтра прянут из тьмы. Было и другое: позорное поражение в Крымской войне невольно обращало взоры вспять, к прошлому, к черным дням русской истории, когда на авансцену выходил народ, таящийся до поры в глухом непроглядье, но в роковой час приносивший торжество русскому делу. Так было при Александре Невском, на поле Куликовом, в Смутное время и при нашествии Наполеона. В Севастополе народные усилия побороли не вражеские армии, а свои же бездарные командующие, алчные чиновники и всякого рода нечисть, налипшая на русское тело. И понимать это начали только сейчас, в широких кругах мало знали о трагедии Севастополя.
Из песен голицынского хора вставал народ - старинный, недавний, нынешний, пожалуй, и завтрашний, народ с его тоской и весельем, его духовной жаждой, с загадочной способностью оставаться самим собой, в собственном достоинстве, как его ни мяли, ни корежили.
Да ведь и сам хор был народом, пусть принаряженным, отмытым, причесанным волосок к волоску, расписным, как тульский пряник, а все же частица той мощи, что не сегодня завтра вырвется из курных избушек не для решения какой-то исторической задачи - для исторической жизни. А ведь жизнь одних всегда отнимает хоть частицу жизни других. Тут было о чем задуматься. В мелодичных стонах чудились громы, и странно-пронзительно было видеть, что темная мощь покоряется движениям жезла Гедиминовича. Это дарило какую-то надежду. Пусть звучат, разливаются, грохочут, звенят, рассыпаются чужие голоса, лишь бы они подчинялись движениям руки, в которой течет голубая кровь. Весь Петербург ломился на голицынские концерты...
Но музыкальная жизнь России еще не обрела четких форм, ею никто не ведал (была Императорская капелла, остальное - безнадзорно), все творилось стараниями отдельных энтузиастов, а содержать хор - дело дорогое, оно даже богатейшим Шереметевым иной раз оказывалось не по плечу. Большие доходы от концертов и клироса все же не покрывали расходов, а жать сок из крепостных певцов, держать их в черном теле Голицын - в отличие от тех же Шереметевых не хотел и в зените славы своего хора оказался вынужденным его распустить.
Беда была в том, что князь все еще сидел меж двух стульев - придворного и артиста. Если б у него хватило мужества отринуть все условности, перечеркнуть прошлое (как он и сделал позже), хор можно было сохранить. Но сословные предрассудки еще крепко держали его в руках.
Правда, князь сделал попытку спасти хор, предложив государю приобрести его за весьма скромную плату, но Александр холодно отказался. Этот монарх все делал невпопад, будь то забота государственного значения или проблемы частной жизни. Человеку посредственному, недалекому выпало править Россией в самый ответственный момент ее истории. Ему хотелось быть достойным своей миссии, но все шло вкривь и вкось. Он удалил нескольких одиозных сподвижников Николая, но приблизил едва ли не худшего, чем все они, вместе взятые, - младшего Адлерберга, он намеревался смягчить цензурные тяготы, но литераторам казалось порой, что вернулись кромешные времена душителя Красовского, он любил порядок и чинность, а единственный из Романовых после развеселой императрицы Елизаветы сочетался морганатическим браком, оскорбившим всю царскую фамилию, он дал свободу крестьянам, но сделал это так, что бомба Гриневицкого явилась естественным завершением его жизни и царствования.
В ту пору Россия искала сближения с Европой. И у Европы был интерес к России, о которой она почти ничего не знала. Хор князя Голицына мог бы оказаться весьма полезным в сближении культур, а царь брезгливо отверг его. Что имеем - не храним, потерявши - плачем. В данном случае эта русская истина не подтвердилась. Некий важный заморский гость спросил Александра, куда девался дивный хор Голицына, которого так ждали в Европе. Александр смутился, ушел от ответа, а на следующий день приказал разыскать князя и купить у него хор. Но хора уже не существовала.
Прощание Голицына с хористами было трогательно. Он хотел заказать огромный групповой портрет одаренному живописцу Виалю. Но художник увильнул от заказа. В письмах Голицына содержатся глухие намеки на людей, помешавших осуществлению последней мечты артиста. Похоже, Рахманинов предупредил Виаля, что деньгами на подобный заказ князь не располагает. Досматривая по просьбе Голицына за Салтыками, он не считал возможным урезать доходы Екатерины Николаевны ради красивых, но сумасбродных выдумок.
Марфа печется о мнозем, единое же есть на потребу.
Распустив хор, Голицын начисто забыл об этой евангельской истине. Он заметался: настойчивые попытки найти должность в Петербурге, связанную с искусством, унизительные для человека его самооценки и гордости хлопоты у сильных при дворе - дело доходило до того, что ему приходилось ждать появления вельможного лица, обращаться с прошениями, искать покровительства, выслушивать отказы. Князь узнал на собственной шкуре, что значит недостаток средств, зависимость от высших, ведомственная волокита, чиновничья недобросовестность. И самое обидное - никого не вызовешь на дуэль, ибо никто не виноват в отдельности, а все сообща. Он узнал оборотную сторону дворцовой жизни, двуличие и холод сановников, узнал многое такое, чего никогда бы не узнал богатый помещик, губернский предводитель, баловень двора Голицын, если б не разорение и если б он не стал в надменных глазах платным актеришкой. Впрочем, он еще не испил до дна горькую чашу, но торопился это сделать. Возможно, он бессознательно ускорял приход той деклассированности, без которой никогда бы не стал настоящим профессиональным артистом.
Под влиянием выпавших ему на долю ударов (настоящим ударом был роспуск хора, все остальные - щелчки) князь очень полевел, проникся страданиями народа, гневом на дурную, продажную администрацию и весь изгнивший отечественный порядок. Свои критические мысли о современной действительности, проиллюстрированные примерами неправд и злоупотреблений, он изложил в нескольких заметках, предназначенных герценовскому "Колоколу". Подобные материалы шли без подписи, так что крайнего риска не было, но Голицын с присущей ему беспечностью дал перебелить их мальчишке-кантонисту, обладавшему хорошим почерком и некоторой грамотностью. Леность и политическая незрелость флегматичного отрока заставили его промедлить с доносом, и это позволило князю отправиться в новое заграничное путешествие.
С той же великолепной широтой, что была явлена в сношениях с лондонским изгнанником, Голицын отнесся к другому делу, чреватому еще большими опасностями.
Отец князя Николай Борисович с годами все обострялся умом и характером; не оставляя музыкальных занятий, он, естественно, утратил вкус к светской жизни, галантным похождениям и освободившееся время стал посвящать религиозным раздумьям. Воспитанник иезуитов, он был католиком в душе, но, пока мог сам грешить, не слишком обременял себя вопросами веры. Это распространенное явление: люди, хорошо покуролесившие в молодости, угасая, становятся ханжами. Николай Борисович ханжой не стал, но религия завладела его помыслами, и он окончательно убедился в преимуществе католицизма перед православием. Свои взгляды он изложил в остро и едко написанном памфлете. Будучи столь же "осмотрительным", как и его сын, он дал прочесть рукопись своему другу Андрею Николаевичу Муравьеву, видному религиозному писателю, родному брату знаменитого Муравьева-Вешателя. Сам Андрей Николаевич никого не вешал, предпочитая действовать пером. И вот этому ревнителю православия, синодальному наушнику и доверенному лицу митрополита Филарета задорный князь представил свое сочинение.
Муравьев пришел в ужас.
- Писать вам, князь, никто запретить не может, но, если вы напечатаете эту статью, я вас выдам.
Николай Борисович, хорошо знавший характер Муравьева, был уверен, что свою угрозу тот выполнит, тем не менее он со спокойной совестью вручил статью сыну с просьбой напечатать ее в Лейпциге. Он знал о трудных обстоятельствах Юрки, но хладнокровно поставил его под удар - уж слишком хотелось досадить Муравьеву.
Состязаясь с отцом в беспечности, Юрка за весь долгий путь до Лейпцига не удосужился заглянуть в крамольную рукопись - сочинения благонамеренные печатают на родине. Если бы он знал ее содержание, то скорей всего отклонил бы отцовскую просьбу: не из страха перед властями, а из страха божьего. Юрка был чистой православной веры. Пропитанный духовной музыкой, он и не мог быть другим; в середине прошлого века едва ли возможна была та раздвоенность или свобода, что позволяла атеисту Рахманинову создавать дивную церковную музыку.
Юрка добросовестно выполнил поручение отца и направил свои стопы в Лондон, предварительно списавшись с Герценом.
Отношение великого революционера Герцена к Голицыну всегда оставалось двойственным. Писал Герцен о князе-музыканте порой сочувственно и добродушно, порой зло, неизменной оставалась лишь восторженная оценка его как музыканта. Но в то первое знакомство, видимо, довольно поверхностное, князь очаровал его как своей наружностью, так и внутренним размахом "Обломком всея Руси" прозвал его Герцен. Узнать друг друга ближе они не успели. Нетерпеливая душа князя погнала его за океан, а по возвращении в Европу он получил строжайший приказ немедленно ехать в Петербург.
Безымянная брошюра с хулой на православную церковь успела выйти и произвести крайне тягостное впечатление и на духовные, и на светские власти. Радетельный Муравьев немедленно донес в Святейший синод об авторстве Николая Борисовича Голицына. Со старого князя что было взять, и весь гнев обратился против его сына. Всегда строго спрашивали с "почтальонов". Стремянный Шибанов, выполняя повеление своего господина князя Курбского, передал его хулительное послание Грозному царю и был подвергнут мучительной казни. В отличие от преданного Шибанова Юрка понятия не имел, что содержится в доверенном ему конверте. Не исключено, что он отвел бы удар, но тут раскачался неспорый кантонист. По совокупности провинностей Юрий Голицын был лишен камергерского звания, уволен со службы по ведомству императрицы Марии Александровны и сослан в Козлов под надзор полиции.
И в Козлове люди живут. Хотя и скучно. Но скучно Юрке было лишь до тех пор, пока не удалось собрать небольшой хоришко. Жизнь снова заговорила в князе, и проснулось его дремавшее сердце.
Он затребовал к себе семью, тихо, но стойко теплившую свою свечу в далеком Огареве. Его старшая дочь Елена, влюбленная в грешного, многострадального и блистательного отца, с замирающим восторгом думала, что изгнанник ищет соединения с семьей. Она не могла понять, отчего так печальна разом постаревшая мать, почему не снимает старушечьего чепчика. То ли Екатерина Николаевна располагала какими-то сведениями, то ли, изучив характер мужа, поняла, откуда внезапная тоска по семье, но ее нисколько не удивило, когда, оросив слезами головки своих ангелочков, князь попросил дать ему развод. Сердце князя ожило не для нее. Козловская девица К., воспользовавшись одиночеством и заброшенностью опального князя, навела на него змеиные чары. Холодно и расчетливо овладела она доверчивой и необузданной душой. Так представляется дело дочери князя Елене, которой тогда было девять лет. О К. мало что известно. Герцен упоминает ее вскользь в "Былом и думах", называет гувернанткой. В символической части воспоминаний Голицына, где князь выступает под личиной разорившегося английского аристократа, эта девушка повышена в ранге - дочь бедных, но благородных родителей. Была ли она гувернанткой или дворянкой, К. оказалась верной, преданной спутницей князя, мужественно пройдя с ним сквозь тяжкие испытания, нищету, родив ему сына и выкормив голодным молоком и заслужив самоотверженной своей любовью ответную верность Голицына.
Девочка Лена, ставшая Еленой Юрьевной Хвощинской, совершенно серьезно объясняет подготовленность матери к последнему удару, нанесенному мужем, вещим сном, приснившимся ей, когда по пути в Козлов они остановились переночевать в доме Рахманинова. Мать "видела себя мертвою, слуга старик Василий Кузьмич одел ее в белое платье и поставил в угол; в другом углу стоял грустный ее муж, а около него наша соседка девица К., смеясь, указывала на ее труп пальцем и говорила: "умерла". Мать сразу разгадала, что сулит ей этот сон, и уже на пути в Козлов приняла решение". Не обманул страшный сон, но князь обманулся в своих матримониальных планах. Он все еще верил, что обладает неограниченной властью над душой бывшей харьковской барышни, дрожащими пальчиками высвобождавшей записку из-под ошейника белой козочки. Музыка и вечно кипевшие в нем страсти сделали князя слепым к тем переменам, что исподволь, но неуклонно свершались в душе его жены. Он еще видел любовь там, где оставалось лишь чувство долга, домостроевскую покорность принимал за очарованность, недоброе отчуждение - за глубоко запрятанную нежность. Впервые он понял, что утратил всякую власть над Екатериной Николаевной и решение ее непоколебимо. Ему оставалась последняя горькая отрада: еще раз омыть слезами головки своих дочерей, что он не преминул сделать.
Семья уехала, а Голицын грустно приник к своей последней душевной опоре. "Коварная разлучница", "гувернантка-втируша", милая, преданная русская девушка напряглась своим юным существом и приняла тяжкий груз. Рухнули надежды князя на создание новой семьи, вместе с ними испарились эфемерные мечты о мирной, спокойной жизни, кротком, неспешном угасании в провинциальной глуши под сладко замирающую музыку. Но кануло в вечность минутное уныние, деятельная натура князя встрепенулась и захотела вновь на простор. Ему отказали в смиренном доживании дней, он вновь окунется в житейское море, теперь его судьба - странствующий музыкант. Ну а полицейский надзор?..
От этого не отмахнешься. Помимо жандармских чинов, батюшки приходской церкви, соседей, прислуги и дворника, наблюдение за ним имело некоторое число темных личностей в штатском, постоянно шнырявших вокруг дома, то и дело попадавшихся ему на глаза во время прогулок, торчащих в подъездах и подворотнях, когда он бывал в гостях. Князь запомнил несколько небритых физиономий с насморочными носами. Он дал им клички, исходя из внешности, повадок и пороков. Был длинный, тощий, похожий на попа-расстригу, дон Базилио. Свой большой пористый красный нос он то и дело потчевал понюшками табаку. Голицын иногда подзывал его и давал "на табак". Секретный агент живо отзывался на кличку "дон Базилио", будто уже некогда посетил мир в обличье этого проходимца, он сразу отделялся от водосточной трубы, выныривал из подворотни, вылезал из канавы и умильно смотрел на князя, ожидая подачки. Были "Ерофеич" и "Еремеич" - два пьяницы, от которых всегда разило перегаром и луком. Князь не обходил их своим вниманием. Он приказывал им становиться против ветра, чтобы не слышать смрад сивушного дыхания, и давал на водку. Был хромой карлик "лорд Байрон" или просто "Лорд" - прозвище возникло из-за хромоты и контраста ничтожных черт недомерка гордой красоте поэта. "Чижик-пыжик" любил хорониться в кустах, в космах дикого винограда или хмеля; с ним игралась такая игра: "Чижик-пыжик, где ты был?" - "На Фонтанке водку пил", - следовал радостный ответ. "А еще хочешь?" - "Кто не хочет!" пищал чижик и получал на утоление жажды. По праздничным дням эта вшивая команда являлась к Голицыну с поздравлениями следом за квартальным, прислугой, кучером, дворником - тоже стукачами - и получала презенты. Дон Базилио всегда пытался чмокнуть князя в руку, он знал обхождение и просил: "Дозвольте, ваше сиятельство, ручку померсикать". Но, несмотря на всю свою жалкость, глупость, низость и постоянную нетрезвость, службу они исполняли с примерным тщанием и терпением. Князь чувствовал, что слезящиеся, мутные, красные, гноящиеся, воспаленные глаза как бы передают его друг дружке, как только он выходит за порог дома. Неужели, удивлялся Голицын, он такой важный государственный преступник, что необходима постоянная слежка? Ведь если ему захочется послать что-либо в "Колокол", он все равно это сделает, только уж не будет прибегать к помощи кантониста-доносчика; православие уцелело, даже не дрогнуло после брошюры его отца, к тому же он был просто почтальоном, понятия не имеющим о содержании своей сумки. Знакомство с Герценом и Огаревым? Но ведь каждый приличный человек, отправляясь в Европу, непременно повидается с ними, но никого за это не ссылают. В конце концов он музыкант, а не политический деятель. Покойный император называл дело сыска "святым", ныне здравствующий обходится без афоризмов, возносящих Третье отделение, но, похоже, не меньше отца чтит службу слежки, надзора и пресечения. Это какая-то слежка ради слежки, преследование ради преследования, и, по чести, Голицыну надоело, что вся его жизнь идет как бы на виду. Еще немного, и они проберутся к нему в спальню, в туалет. Ходишь, как голый. С этим пора кончать, тем более, что из местных путного хора не соберешь, а по губернии ему ездить запрещено. И на какие средства мог бы он содержать сколь-нибудь стоящий хор? С музыкой не получается, но остается любовь. Будем откровенны с собой: тихой незаконной любви не бывает: К. нигде не принимают, она этим мучается - из-за него, ей-то самой никто не нужен. К себе они могут пригласить разве что дона Базилио или Чижика-пыжика. Простые радости провинциального бытия не для них. Стало быть, надо взорвать тишину. Он часто бормотал про себя стихи Лермонтова, на которые позже создаст свой лучший романс:
Что без страданий жизнь поэта?
И что без бури океан?
Так пусть забушует океан, это лучше, чем гнить в тухлой заводи. Склонный к самообольщению, Голицын тем не менее понимал, что в Козлове он как-то проживет на оставшиеся скудные доходы, а в широком мире, если удастся вырваться, что при неотступной слежке казалось маловероятным (впрочем, маловероятное было стихией Юрки Голицына), на него обрушатся каторжный труд и заботы многие. Но он верил в себя как в артиста, верил, что выдюжит, а главное - верил в душевную силу той, что стала его спутницей. Все же он не имел права принимать решение единолично. Он поделился своими мыслями с К. "Я проживу и тут, а ты - нет. Значит, надо бежать". И Голицын осуществил побег с присущим ему размахом, прихватив с собой не только гражданскую жену, но и служанку, лакея и обученного им регента хора. Уже в дороге он подцепил какого-то мелкого авантюриста, поверив в его толмачевские способности нельзя без приживала...
Как же ему это удалось? План был прост, как все истинно великое. Уйти от слежки он не мог, поэтому Голицын решил максимально привлечь внимание к своей персоне и тем ослабить бдительность козловской полиции. Человек, который выставляет себя напоказ, вряд ли вынашивает преступные замыслы. Голицын решил дать городу, прежде всего молодежи, прекрасную зимнюю забаву: горку для катания на санках. Да что там горку - горищу: от своего дома до базарной площади и дальше до самой реки Воронеж, чтоб выносило отважных саночников аж на другой берег. Это встанет в копеечку, ведь надо проложить трассу, ровно залить водой и соорудить снеговые борта для безопасности катающихся, но игра стоит свеч.
Такого увеселения сроду не знали в скучном Козлове, и городничий, и почтенные обыватели, и простонародье - все восхищались выдумкой и тороватостью князя. Конечно, власти не препятствовали Голицыну посетить Тамбов для свидания с губернатором перед самым открытием горки. Они ждали от этой встречи новых приятных неожиданностей для Козлова.
И неожиданности не замедлили. Сооружение было завершено, опробовано, и городничий телеграфировал князю в Тамбов, что гору сгородили и его ждут для торжественного открытия увеселения.
"Городите дальше", - лаконично ответил князь и, плотно поужинав у губернатора, спев несколько романсов Варламова и Булахова, восхитив мужчин, очаровав дам, той же ночью пустился в бега с женой и всем штатом.
Из Перекопа он телеграфировал князю Василию Андреевичу Долгорукову, ленивому, бездарному военному министру севастопольских дней, а ныне - куда более деятельному, но столь же бездарному шефу жандармов: "Благодаря исправности вашей тайной полиции, я благополучно достиг границы". Долгоруков был безутешен. Он жаловался Екатерине Николаевне, случившейся в Петербурге: "Посмотрите, что делает Юрка. Ведь он меня срамит на всю Европу".
Фанфаронство могло дорого обойтись Голицыну. Ведь он все еще находился в пределах Российской империи. Смекнув это, он на время расстался со своим чересчур приметным кортежем. Жена со слугами отплыла в Константинополь, а он, опасаясь, что его возьмут на борту парохода, решил добираться в Царьград через Молдавию посуху.
Путь его лежал из Кишинева в Галац. Для человека, не желающего привлекать к себе внимание, князь выглядел несколько экзотично. Вот как он описывает свой наряд: "...я еще в Козлове заказал себе шубу, но так как мои размеры требовали непременно два меха, то я для легкости шубы выбрал желтую лисицу и покрыл ее темно-зеленым люстрином, чрез что шуба моя походила на поповскую, тем более, что я всегда ношу верхнее платье с широкими висячими рукавами. Кроме того, я носил в дороге черную ермолку, а так как день был жаркий, то я распахнулся, и молдаванин, угостивший меня вином, увидел на груди моей необыкновенного размера золотой крест на такой же цепи и, разумеется, принял меня за духовное лицо". Молдаванин попросил благословения и поцеловал у лжесвященника руку.
Дальше пошла настоящая хлестаковщина. Оказывается, в городке Кавуре* ожидали приезда какого-то архиерея, направляющегося на восток, и обогнавший Голицына по дороге всадник - реставратор икон, наблюдавший сцену с молдаванином и сам испросивший благословения, растрезвонил о приближении князя церкви.
______________
* Такого города я не обнаружил на картах. Может быть, Голицын имел в виду Кагул. (Примеч. автора.)
Не подозревая о волнении, вызванном его приездом, Голицын, в распахнутой лисьей шубе, ермолке на седоватых кудрях и с златоблещущим крестом на груди подъехал к гостинице и попытался взять номер на одну ночь. Жизнь очень грубый драматург, она любит устраивать те нарочитые совпадения, что не прощают сочинителям пьес. В Кавуре происходили выборы, и гостиница единственная на весь город - оказалась переполненной. И тут снова вынырнул шустрый богомаз и, низко кланяясь, сказал, что его преосвященству отведена квартира у благочинного.
Это никак не устраивало Голицына, боявшегося разоблачения, он отговорился тем, что не хочет стеснять батюшку, и попросил найти ему другое жилье.
Расторопный богомаз отвел его в дом предводителя, который как раз праздновал свое переизбрание на высокий пост. Увидев архиерея, все присутствующие дворяне, числом более сорока, поочередно подошли под благословение и облобызали ему руку. Голицын рассвирепел и сам стал совать руку - довольно грубо - к устам богобоязненных и нетрезвых дворян. Одному он шатнул зуб, другому разбил губу. По счастью, он сумел внушить гостеприимному хозяину, что шум, теснота и вакхическое веселие, царящие в доме, мешают ему сосредоточиться перед воскресной службой. Ему нужны тишина и уединение. Тут кто-то вспомнил о вдовце-дьячке, у которого был чистый покойчик. Туда и отвели архиерея.
Дьячок уже спал и поначалу никак не мог понять, чего от него хотят. Когда же понял, то онемел от громадности обрушившейся на него чести. Говорят, что именно с этого дня он запил вмертвую.
Не успел утомленный князь забыться сном на мягком пуховике, как услышал шепоток в соседней комнате. Мгновенно пробудившееся чувство опасности как ветром сдуло его с постели. Оказывается, благочинному донесли о приезде высокой особы, и тот пришел просить архиерея освятить иконостас и осчастливить прихожан торжественным служением.