30464.fb2 Синие индейцы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Синие индейцы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

- Очень глупы, - прервал я его, - как и все индейцы.

- Конечно, - подтвердил дон Пабло.

- И страшно ленивы.

- Само собою разумеется.

- И очень хорошие католики и утратили все свои старинные обычаи.

- Совершенно верно.

- Какой же интерес они могут представлять для меня, скажите, ради Бога?

- Вы должны только посмотреть их самих, - сказал дон Пабло с гордостью. - Дело в том, что там есть племя совершенно синих индейцев.

- Синих?

- Да, синих.

- Синих?

- Ну да, синих, синих! Они такие же синие, как мантии на мадоннах, изображения которых я вожу с собой. Ярко-синие. Василькового цвета.

Ну хорошо, мы купили себе новых лошадей, ослов и мулов и, выехав из Толуки, направились через Сьерра-Мадре. Раза два мы останавливались, чтобы демонстрировать наши образцы; в то время, как дон Пабло заезжал в Тикстлу, я удостоился чести вести переговоры с клиентами в Чилапе. Вообще же мы совершили это путешествие сравнительно быстро: уже недели через три мы были на берегу Тихого океана, в Акапулько, столице штата, в которой оказалась настоящая гостиница. Я высматривал всюду синих индейцев, но не нашел их, хотя дон Пабло и уверял, что здесь их часто можно встретить. Он призвал хозяина гостиницы, итальянца, в свидетели; и тот подтвердил, что, действительно, синие момоскапаны появляются иногда в городе. Всего только несколько месяцев тому назад два французских врача возвратились из Истотасинты, места жительства этого племени, они пробыли там полгода, изучая "синюю болезнь", - по мнению врачей, синий цвет кожи этих людей болезненное явление. Эти два врача сказали ему, что момоскапаны кроме своей синей окраски отличаются еще поразительной памятью, распространяющейся на самое раннее детство, что главным образом объясняется тем обстоятельством, что это маленькое племя с незапамятных времен питается исключительно рыбой и моллюсками. Впрочем, хозяин посоветовал мне лучше съездить самому посмотреть на это племя, которое живет при впадении Момохушики в море, днях в десяти езды от города.

Дон Пабло поблагодарил и отказался ехать туда, так как был уверен в том, что среди момоскапанов не найдет ни одного клиента, могущего доставить хоть какую-нибудь прибыль его фирме. Тогда я отправился один, взяв с собой только трех индейцев, из которых один был узаматольтек с СьерраМадре, понимавший немного по-ислапекски. Можно было предполагать, что кто-нибудь из синих индейцев понимает немного этот язык соседнего им племени.

То, что я хотел видеть у момоскапанов, я увидел уже в четверти часа езды от города. Я мог констатировать, что они, действительно, синие, что уже до меня, по всей вероятности, заметили сотни других путешественников. Основным цветом их кожи, конечно, был желтоватый, свойственный всем мексиканским индейцам, однако от этого цвета остались лишь небольшие пятна, величиной с ладонь, большей частью на лице. Но синий цвет кожи был преобладающим, в противоположность тигровым индейцам из Санта-Марты в Колумбии, у которых яркий желтый цвет преобладает над ржаво-коричневым. Несмотря на это, мне кажется, между этими двумя случаями игры природы есть много общего - хотя бы то, что индейцы из Санта-Марты также питаются исключительно продуктами моря. К сожалению, в накожных болезнях я также мало смыслю, как имперский немецкий посланник в дипломатии; в книгах также мне никогда не приходилось ничего читать относительно синего цвета момоскапанов, иначе я охотно вплел бы сюда несколько научных сентенций. Это наверное произвело бы выгодное впечатление. Но, глядя на этих удивительных людей, я мог только вытаращить глаза и сказать:

- Гм, - странно!

Когда я был в шестом классе, то по дороге в гимназию всегда встречал банкира Левенштейна. Он возвращался с прогулки верхом, на нем была шапка, на ногах гамаши, и он размахивал хлыстиком. Он был маленький и толстый, в левом глазу носил монокль, а вся правая сторона его лица была покрыта темно-фиолетовым пятном. Глядя на него, я думал: "Вот потому-то он и носит монокль: если бы он носил пенсне, то при каком-нибудь неловком толчке оно могло бы оцарапать ему правую, синюю, сторону носа".

И потом я уже никогда не мог больше отделаться от мучительной мысли: "Если ты подойдешь к нему слишком близко, то ты можешь задеть своей верхней пуговицей за его щеку, ах, и тогда ты ему сразу сдерешь всю кожу со щеки!"

Эта мысль мешала мне даже во сне и во время занятий в школе, завидя его издалека, я сворачивал в сторону, а в конце концов начал ходить другой дорогой.

Такие же синие, почти фиолетовые, как пятно на щеке банкира Левенштейна, были и синие индейцы. И с первого же мгновения при виде их у меня снова явился страх, который я испытал двадцать четыре года тому назад, - как бы верхняя пуговица моего сюртука не разодрала им кожу. Я был до такой степени во власти этого детского впечатления, что в течение нескольких недель, прожитых мною среди момоскапанов, ни разу не мог заставить себя дотронуться хотя бы до одного из них.

А между тем я хорошо видел, что это вовсе не кровоподтеки. Кожа была гладкая и блестящая и была бы даже красива, если бы не светлые пятна, которые пестрили кожу. И только моя странная, непреодолимая мания мешала мне привыкнуть к оригинальной окраске кожи этих индейцев.

Раз я уже был в Истотасинте и раз не знал, что мне делать с синими феноменами, то я решил, по крайней мере, заняться другой загадкой, то есть поразительной памятью синих индейцев, о которой говорили французские врачи моему хозяину в Акапулько.

Предоставляю науке установить, действительно ли и в какой степени повлияло питание исключительно рыбой на синюю окраску кожи момоскапанов, предоставляю науке же разрешить аналогичный вопрос, до сих пор мало исследованный, относительно красного цвета индейцев Санта-Марты. Эти колумбийские тигрокожие едят очень много черепах, а мексиканские синекожие совсем не едят их, может быть, какой-нибудь исследователь сделает из этого особый вывод. Пусть наука также установит причину все возрастающей человеческой памяти при преобладающем или исключительном питании морскими продуктами - для меня это уже не имеет особого значения. J течение целого полугода я производил над собой этот опыт и достиг того, что во мне вновь возродились некоторые исчезнувшие воспоминания из моего раннего детства, к которым я, впрочем, был вполне равнодушен. А потому я прекратил эти опыты к великой пользе моего сильно пострадавшего желудка и глотки. Среди индейского племени момоскапанов я не нашел ни одного индивида, который не помнил бы до мельчайших подробностей все, что ему пришлось пережить в своей, к сожалению очень однообразной, жизни; многие помнили свою жизнь, начиная с первого года. Особенно удивляться этому нечего, особенно если принять во внимание то обстоятельство, что это маленькое племя с незапамятных времен, из поколения в поколение, никогда не питалось ни мясом, ни плодами, ни зеленью, а исключительно только дарами моря, и главным образом особого рода моллюсками, содержащими в себе громадное количество фосфора. Однако надо сказать, что этот обычай ничего не имеет общего с требованиями религии, и продукты земли, идущие в пищу, отнюдь не подвергаются какому-либо "табу": синие индейцы не пользуются этой пищей только потому, что на этом пустынном, бесплодном берегу ничего не водится и не растет. Синие индейцы ничего не имели против некоторого разнообразия в пище и с величайшей благодарностью принимали остатки моих консервов.

Как и б_о_льшая часть мексиканских индейцев, момоскапаны очень ленивы, неразвиты и крайне миролюбивы - они не знают даже употребления оружия. Благодаря посещению французских врачей, которые сделали им много подарков, они несколько привыкли к иностранцам и, когда узнали о причине моего посещения и поняли, что мне надо, фазу проявили величайшую предупредительность по отношению ко мне и сами стали приводить ко мне тех из своих соплеменников, которые отличались особенной памятью. Однако мне скоро надоело выслушивать эти однообразные исповеди, причем очень часто мне приходилось прибегать к помощи двух переводчиков, к моему узаматольтеку и еще одному старому кацику, который в самой незначительной степени владел изальпекским языком. Но вот однажды мне привели подростка, который крайне удивил меня. Сперва он рассказал мне всякие пустяки о своем раннем детстве, но потом заговорил о своей свадьбе и о том, что поймал тридцать больших рыб и зажарил их и что вскоре после этого он был со своей женой в Акапулько. И он подробно описал Акапулько. В этом не было ничего особенного, но замечательно было то, что подростку едва ли было тринадцать лет и что он наверное не был женат и никогда не был за пределами Момохучики. Я заметил ему это через переводчика. Он глупо посмотрел на меня и ничего не ответил. Но старик сказал, ухмыляясь:

- Пала (отец).

Должен сознаться, что в эту ночь я не спал, хотя меня и не кусали москиты. Одно из двух: или мальчик налгал мне, или же я открыл изумительный феномен - память, которая заходила за пределы жизни человека и захватывала случаи из жизни предков.

Почему бы это было невозможно? У меня зеленые глаза, как у моей матери, и выпуклый лоб, как у моего отца. Все может быть наследственно, каждая склонность, каждый талант. А разве память не может переходить по наследству? Самый маленький котенок, на которого лает собака, выгибает спинку и фыркает. Потому что у него вдруг совершенно инстинктивно является воспоминание, унаследованное им от тысячи предыдущих поколений, о том, что это - лучшее средство защиты. Еж, - ах, стоит только раскрыть Брема, - и на каждой странице можно найти какую-нибудь странную привычку, которой животные не могли бы выучиться сами, но по памяти унаследовали от бесконечного множества предыдущих поколений. В этом-то и заключается инстинкт - в воспоминании, унаследованном от предков. А эти индейцы, мозг которых был освобожден от всякой другой работы, эти синие индейцы, предки которых питались исключительно пищей, удивительным образом развивающей память, конечно, должны были обладать еще более развитой памятью - перешедшей к ним от родителей.

Родители продолжают жить в своих детях. В самом деле? Но что же продолжает жить? Быть может, лицо. Дочь музыкальна, как отец, а сын левша, как мать. Случайность. Нет, нет, мы умираем, а наши дети совсем, совсем другие люди. Мать была уличной потаскухой, а сын сделался известным миссионером. Или: отец был обер-прокурором, а дочка поет в казино. Нам приходится утешать себя бессмертием души, которая поет "Аллилуйя" на зеленых лугах в Небесном селении - на этой земле жизнь наша кончена, на этой земле, которую мы знаем и любим. Кончена.

И мы не хотим умирать. Мы делаем невероятные усилия для того, чтобы как-нибудь продолжить нашу жизнь в воспоминании, - мы умираем спокойно, если имя наше напечатано в энциклопедическом словаре. Мы счастливы только тогда, когда сознаем себя бессмертными хотя бы на одну секунду в течение двухсот лет. Всякому хочется жить в воспоминании человечества или своего народа, или, по крайней мере, своей семьи. Вот почему толстый бюргер хочет иметь детей - наследников своего имени.

* * *

Нечто живет - и, может быть, лучшее. Многое умерло - и, может быть, лучшее. Как знать? Ибо все умерло, что так или иначе не сохранилось в воспоминании. Тот совершенно умер, кто забыт, а не тот, кто умер. Но в том-то все дело: люди начинают понимать, что не воспоминание хорошо, а забвение. Воспоминание - это домовой, это изнурительная болезнь, отвратительная чума, душащая живую жизнь. Мы не должны больше наследовать от отца и матери, не должны смотреть на них вверх, нет, мы должны смотреть на них вниз, в самую глубину, ибо мы больше их, выше их. Мы должны разбить "вчера" потому, что живем сегодня, и потому, что наше "сегодня" лучше. В этом наша великая вера, настолько сильная, что мы вовсе не думаем о том, что это великое "сегодня" уже завтра превратится в жалкое "вчера", достойное быть брошенным в мусорную кучу. Вечная борьба с вечным поражением: только когда мысли наши отходят в область прошедшего, они побеждают.

Мы - рабы понятий наших отцов. Мы мучимся в этих оковах, задыхаемся в узкой темнице жизни - в темнице, которую создали наши праотцы. Но мы строим новую, более обширную, храмину, и только в момент нашей смерти мы заканчиваем эту постройку - и тогда оказывается, что потомки наши попали в наши оковы.

Но не ошибся ли я в выводе? Что если сегодня я в одно и то же время представляю себя самого, моего отца и моего праотца? Что если то, что содержит мой мозг, - не умрет, если оно будет жить дальше, разрастаться в моем сыне и внуке? Что если я могу примирить в себе самом вечный переворот?

* * *

Я отдал приказание приводить ко мне всех, чья память переходила за пределы собственного рождения; и каждый день ко мне приводили кого-нибудь мужчину, женщину или ребенка. Я констатировал, что способность воспоминания у детей распространяется как на жизнь отца, так и на жизнь матери, последнее преобладало. Однако во всех случаях эта способность ограничивалась воспоминанием событий из жизни родителей до рождения детей, свидетельствующих о них, и по большей части воспоминания эти касались какой-нибудь случайности на свадебном торжестве или какого-нибудь события из последнего года перед зачатием ребенка. В некоторых случаях я мог наблюдать, что воспоминания относятся к жизни предшествующего поколения. Так, например, один индеец, мать которого умерла при его рождении и который был ее единственным сыном, рассказывал мне подробности о других рождениях, которые, по-видимому, относились к жизни его бабушки или прабабушки. Все эти исповеди были, конечно, малоинтересны, все они повторялись в том же порядке и давали маленькую картину сонной, мирной и однообразной жизни этих ихтиофагов. Из целого сборника моих заметок я могу отметить только два момента, которые представляют собой некоторый интерес и имеют значение. Никто из тех, кто приходил ко мне исповедоваться, никогда не говорил: "Мой отец сделал то-то", "Моя мать, моя бабушка сделала то-то", каждый рассказывал только про самого себя. Очень немногие пожилые люди, как, например, кацик, который помогал мне в качестве переводчика, уяснили себе, что многие воспоминания относятся не к жизни тех, кто их рассказывает, а к жизни их предков; однако большая часть синекожих, и главным образом те, память которых переходила за пределы их рождения, были убеждены, не отдавая себе в этом отчета, что все деяния их родителей относятся к ним самим. Второй момент, который я отметил, заключается в том, что все эти люди никогда не вспоминали о смерти отца или матери, так как их воспоминания относились только к жизни родителей. Но так как многие из них собственными глазами видели, как умирали их родители, то, быть может, вследствие этого и создалась бессознательная тенденция относить к себе самим все воспоминания, касающиеся жизни родителей. Таким образом, получились эти маленькие qui pro quo, которые производили иногда забавное впечатление; так, например, когда мальчик, который никогда не покидал своего песчаного берега, начинал восхвалять великолепие Акапулько, или когда какой-нибудь десятилетний мальчик - с серьезным выражением на лице старой опытной повитухи повествовал о своих семи родах, или когда маленький ребенок со слезами рассказывал, что у него утонул во время рыбной ловли маленький братец, который родился и умер до его рождения.

В моих записках значится: 16 июля, Терезита, дочь Элии Митцекацихуатлъ, 14 лет.

Ее отец привел ее ко мне в хижину и с гордостью объявил, что дочь его говорит по-испански. Она недавно вышла замуж, была хорошо сложена и была беременна; цвет ее кожи был почти сплошь синий, только единственное пятно на спине величиной с ладонь напоминало еще о ее первоначальном цвете. Хотя, по-видимому, она очень гордилась тем, что ей позволили предстать передо мной, она все-таки проявляла большое смущение и страх, чего я до сих пор не заметил ни в одном из момоскапанов. На все наши просьбы говорить она отвечала гримасой и упорно молчала. Даже ее муж, который только что возвратился с рыбной ловли и угрожал подкрепить увещевания отцовской палки концом своего каната, достиг только того, что ее смущенная улыбка перешла в жалобное завывание. Тогда я показал ей большую безобразную олеографию св. Франциска и обещал подарить ей ее, если она наконец заговорит. Тут ее черты немного прояснели, но она все-таки не заговорила, и только после того, как я обещал подарить ей также и св. Гарибальди - ремшейдская фирма приобрела где-то целую партию олеографий Гарибальди по очень дешевой цене, и их-то дон Пабло продавал за св. Алоизия, изображения которого уже были все распроданы, - только тогда я победил наконец Терезиту, и она сдалась при виде всех этих великолепий. Я начал осторожно делать обычные вопросы, и она, заикаясь, стала рассказывать обычные глупые детские воспоминания, которые я уже слышал бесконечное множество раз. Мало-помалу она перестала бояться, начала говорить свободнее и рассказала некоторые факты, относившиеся к жизни матери и бабушки. Потом, совершенно неожиданно, маленькая индианка крикнула вдруг громко и пронзительно, но вместе с тем низким голосом, как и до сих пор:

- Алааф!

Едва она произнесла это слово, как запнулась и замолчала; она потирала колени руками, покачивала головой из стороны в сторону и не произносила больше ни слова. Отец, чрезвычайно гордый, что его дочь "заговорила наконец по-испански", стал уговаривать ее, грозил ей, но все было напрасно. Я видел, что в этот день от нее больше ничего не добьешься, отдал ей ее картинки и отпустил ее. На следующий вечер меня постигла с нею та же неудача, как и в два последующих дня. Терезита рассказывала все те же пустяки из детских воспоминаний и замолкала на первом иностранном слове. Казалось, будто она до смерти пугается каждый раз, как другое существо в ней резко выкрикивает: "Алааф!" С большим трудом мне удалось добиться от ее отца, что ее способность говорить на иностранных языках далеко не проявляется каждодневно, только раза два в своей жизни, при исключительных обстоятельствах, когда она бывала особенно возбуждена, она говорила по-испански, как, например, накануне своей свадьбы, во время пляски на ночном празднестве. Сам он никогда не произнес ни одного испанского слова, но как его отец, так и его старшая сестра умели объясняться на этом языке.

Я каждый день дарил Терезите и ее родным всякую мелочь, обещал им еще много прекрасных вещей, зеркало, изображения святых, бусы и даже отделанный серебром кушак, если только Терезита заговорит наконец на "чужом" языке. Алчность всей семьи была возбуждена до крайности, а бедная девочка мучилась больше всех, так как все набрасывались на нее одну. Старый кацик чутьем угадал, что Терезита заговорит только под влиянием сильного возбуждения, как бы в состоянии экстаза, а потому я предложил ему подождать до одного праздника, на котором предполагалась пляска и который должен был состояться на следующей неделе. На это мне однако возразили, что беременные женщины отнюдь не могут принимать участия в подобных празднествах, моя настойчивая просьба, подкрепленная заманчивыми обещаниями, хоть раз сделать исключение, ни к чему не привела. Доказательством тому, что отказ этот не обусловливался гуманными чувствами, было его предложение бить Терезиту до тех пор, пока в ней не появится необходимое возбуждение. Это, конечно, привело бы к желанной цели и не слишком повредило бы индианке, так как женщины в этой стране привыкли к побоям и переносят их лучше всякого мула. Однако, несмотря на то, что Терезита позволила бы десять раз избить себя до полусмерти, чтобы только получить серебряный кушак, я отклонил это предложение. Я уже готов был отказаться от дальнейшей попытки заставить заговорить Терезиту, как вдруг кацик сделал мне новое предложение: он решил дать Терезите пейот. Этот любимый индейцами опьяняющий яд употребляется мужчинами в торжественных случаях, но строго запрещается женщинам. Я очень хорошо понял, почему кацик, за хорошее вознаграждение, конечно, в этом случае был сговорчивее, чем в первом: если бы Терезита, вопреки запрещению, приняла участие в пляске, то все племя увидало бы это; тогда как напоить ее опьяняющим напитком можно было в моей хижине, втайне от всех. Да и приготовился старик к этому очень тщательно: он пришел ко мне глухой ночью, велел двум индейцам, находившимся у меня в услужении, лечь у самого порога моей двери, а отца Терезиты, ее мужа и одного из ее братьев, который тоже был посвящен в эту тайну, расставил вокруг хижины в виде караульных. А чтобы успокоить также и свою совесть, он одел молодую женщину в мужское платье; она имела очень смешной вид в длинных кожаных штанах своего отца и голубой рубашке мужа. Ради шутки я взялся дополнить ее туалет: в то время как варилась горькая настойка из головок кактуса, я нахлобучил ей на глаза мое сомбреро и подарил один из пунцовых кушаков дона Пабло, которые пользуются таким успехом у индейцев. Сидя на полу на корточках, молодая женщина выпила большую чашу отвара; мы сидели вокруг нее и курили одну папиросу за другой, ожидая действия яда.

Прошло довольно много времени. Наконец верхняя часть ее туловища начала медленно отклоняться назад, она упала с широко раскрытыми глазами и погрузилась в тот своеобразный сон, который является результатом отравления пейотом. Я наблюдал за тем, как ее взоры жадно глотали дикие краски галлюцинаций, но очень сомневался в том, что она в состоянии этого пассивного опьянения проявит какой-нибудь активный экстаз. И действительно, губы ее были плотно сжаты. Старый кацик не мог не видеть, что его план не удался, что опьянение при помощи пейота произвело на молодую женщину то же действие, какое производило на него самого и его соплеменников. Но, по-видимому, в нем заговорило желание поставить на своем: он стал варить вторую порцию отвара с таким количеством головок кактуса, что этим отваром можно было сбить с ног целую дюжину сильных мужчин. Потом он приподнял опьяневшую женщину и поднес к ее губам чашу с горячим напитком. Послушно втянула она в себя первый глоток, но ее горло отказалось проглотить горький напиток, и она выплюнула его. Тогда старик, шипя от ярости, схватил ее за горло, плюнул на нее и сказал, что задушит ее, если она не выпьет всю чашу. В смертельном страхе она схватила чашу и, сделав над собой невероятное усилие, проглотила ядовитый отвар и упала навзничь. Последствия эти были ужасны: все ее тело приподнялось, скорчилось, словно какая-то бесформенная змея, ноги ее переплелись друг с другом в воздухе. Потом она прижала обе руки ко рту, и видно было, что она делает невероятные усилия, чтобы удержать в себе отвратительный отвар. Но это не удалось ей. Страшная судорога приподняла ее вверх, и она извергла из себя яд. Старый кацик задрожал от ярости; я видел, как он схватил кинжал, которым разрезал головки кактуса, и как с криком бросился на несчастную женщину. Я успел схватить его за ногу, и он плашмя упал на глиняный пол. Однако Терезита успела заметить его движение и остолбенела, словно приросла к соломенной стене, потом она издала протяжный стон, как изголодавшийся пес. Ее зрачки закатились под самый лоб, и видны были почти только одни белки, которые ярко светились на ее фиолетовом лице; из судорожно сжатого рта еще сочилась коричневая жидкость. Но вот ее колени слегка задрожали, она поднялась на ноги, встряхнула своим сильным телом, как бы собираясь с духом, выпятила грудь, с силой взмахнула руками и стала все быстрее и быстрее биться головой о стену. Все это обещало очень банальный и совершенно нежелательный исход. Невольно я пробормотал про себя:

- Черт возьми, какое свинство!

Но вдруг с губ Терезиты раздался резкий, грубый крик:

- Дуннеркиель!

Она крикнула это не своим голосом, и казалось, будто с этим голосом прекратилась какая-то отчаянная борьба. Судороги сразу прошли, все ее тело успокоилось, уверенным жестом Терезита вытерла рукавом рубашки лицо, а потом - совсем как немецкие крестьяне - нос и рот. Тело ее отделилось от стены, на лице появилась широкая спокойная улыбка. Она твердой поступью вышла из угла и подошла к очагу, оттолкнула старика, перед которым только что трепетала в смертельном страхе, и самоуверенным жестом приказала ему встать в стороне. Тут только я увидел, что это была уже не Терезита, это был кто-то другой.

И этот другой, не спрашивая, схватил стоявшую на земле чашу с вином и залпом осушил ее.

- Благодарю тебя, брат. Пресвятая Дева защитила нашего генерала! К черту этих лютеранских свиней. Pax vobiscum!

Она взяла мой хлыст и, ударив им старика, крикнула:

- Повторяй за мной, собака: Pax vobiscum!

Старик весь сиял: