30529.fb2
— Значит, ты это сказал, — проговорил Калеб с легкой усмешкой. И вдруг схватил меня, притянул к себе и впился в меня взглядом.
— Берешь свои слова обратно?
— Лео не собирается брать их обратно, — сказал отец.
Положение мое было печальным. Калеб со злой усмешкой наблюдал за мной.
— Берешь обратно?
— Перестань издеваться над ребенком и отпусти его, — сказала мать. — Беда не в том, что Калеб не моет за собой ванну, он просто плохо ее вымывает.
— Я не видел, чтоб он ее вообще когда-нибудь мыл, — сказал отец, — кроме тех случаев, когда я его заставляю.
— Да что там говорить, никто из вас особенно по дому не помогает, — сказала мать.
Калеб засмеялся и отпустил меня.
— Ты не взял свои слова обратно.
Я молчал.
— Думаю, что мне придется пойти без тебя.
Я продолжал хранить молчание.
— Ты что, решил довести ребенка до слез? — спросила мать. — Если хочешь взять его с собой — бери, и все. А не дразни.
Калеб снова засмеялся:
— Я и собираюсь его взять. Уж лучше поведу куда-нибудь, чем смотреть, как он сейчас распустит нюни. — Он направился к двери. — Но тебе нужно набраться решимости, — сказал он мне, — и ответить, что, по— твоему, правда.
Я схватил Калеба за руку — сигнал опустить разводной мост. Мать радостно посмотрела нам вслед. Отец проводил нас сердитым взглядом, но в то же время на лице его появилось чуть шутливое выражение и своего рода гордость.
Выясним это потом, — сказал Калеб, и дверь за нами закрылась.
В коридоре было темно и пахло кухней, кислым вином и помоями. Мы сбежали вниз по лестнице. Калеб перескакивал сразу через две ступеньки, на секунду останавливался на каждом пролете и смотрел на меня. Я прыгал за ним вниз по ступеням, стараясь не отставать. Когда я добрался до первого этажа, Калеб был уже на крыльце и обменивался шутками со своими приятелями, стоявшими в подъезде — они вечно торчали в подъезде.
Я не любил приятелей Калеба, потому что побаивался их. Единственная причина, почему они не пытались портить мне жизнь, как портили ее многим другим детям, заключалась в том, что они боялись Калеба. Я проскользнул мимо них и спустился на тротуар, чувствуя по взглядам, которые они изредка на меня бросали, продолжая обмениваться шутками с Калебом, что они при этом думали: лупоглазый хлипкий сопляк, этот младший братишка Калеба, ведь ему приходится водить меня за собой. С другой стороны, им тоже хотелось пойти в кино, но у них не было денег. Поэтому хоть они и презирали меня, но молча позволяли мне проскальзывать мимо. Это были очень опасные минуты, ведь Калеб в любой момент мог изменить свое решение и прогнать меня.
Так каждый раз по субботам я стоял, дрожа от страха, но напуская на себя независимый вид, и ждал, пока Калеб расстанется со своими друзьями и спустится с крыльца. Я всегда очень боялся, что он повернется ко мне и скажет: «О'кэй, мальчик. Беги-ка один, увидимся позже». Это означало, что мне следует идти в кино одному и околачиваться около кассы, поджидая, пока какой-нибудь взрослый не проведет меня в зал. Я не мог возвратиться домой, потому что тогда мать и отец поняли бы, что Калеб, пообещав взять меня с собой в кино, на самом деле отправился один неизвестно куда.
Не мог я и просто крутиться возле дома и играть с ребятами нашего квартала. Во-первых, весь мой вид, с каким я выходил из дому, очень ясно показывал, что мне предстоит нечто гораздо более интересное, чем играть с ними; во-вторых, они и сами не очень-то рвались играть со мной; и, наконец, останься я на улице, это имело бы те же последствия, что и возвращение домой. Остаться на улице, получив отставку от Калеба, означало отдать себя во власть улицы, а Калеба — во власть родителей.
Итак, в субботние дни я готовился к тому, чтобы услышать холодное «О'кэй, увидимся попозже», а затем с безразличным видом повернуться и уйти. Это был поистине самый ужасный момент. В ту минуту, когда я поворачивался, я чувствовал себя словно в плену, в ловушке, и мне предстояло пройти целые мили — так мне казалось — до конца нашего квартала, пока я не сворачивал на авеню и не скрывался из виду. Мне хотелось бегом пробежать весь квартал, но я никогда этого не делал. Я никогда не оборачивался. И заставлял себя идти очень медленно, не смотреть по сторонам; старался напустить на себя одновременно рассеянный и независимый вид; сосредоточить внимание на трещинах на тротуаре и нарочно спотыкался; насвистывал себе под нос; ощущал каждый мускул в своем теле, чувствовал, что весь квартал следит за мной, и, что самое странное, считал, что так мне и надо.
Но вот я доходил до авеню, сворачивал, все еще не оглядываясь назад, и наконец-то отделывался от всех следящих за мной глаз; но теперь передо мной оказывались другие глаза, глаза, которые двигались на меня. Это были глаза ребят, тех, что были сильнее и могли отнять у меня деньги на кино; это были глаза белых полисменов, которых я боялся и ненавидел буквально убийственной ненавистью; это были глаза стариков, которые могли заинтересоваться, каким образом я вдруг очутился на этой авеню один.
А потом я подходил к кинотеатру. Иногда кто-нибудь тут же проводил меня внутрь, а иногда мне приходилось стоять и ждать, разглядывая людей, подходящих к кассе. И это было не так-то просто, поскольку я вовсе не хотел, чтобы кто-нибудь из соседей узнал, что я ошиваюсь возле кинотеатра в надежде попасть в зрительный зал. Узнай об этом отец, он убил бы меня с Калебом вместе.
Наконец я замечал подходящее лицо и бросался к этому человеку — обычно к мужчине, мужчин легче уговорить — и шептал: «Возьмите меня с собой» — и совал ему монету. Иногда человек просто брал монету и исчезал в зале; иногда он отказывался взять деньги и все-таки проводил меня в зал. Иногда же дело кончалось тем, что я бродил по улицам, причем бродить по чужим кварталам я не мог из боязни быть избитым, до тех пор, пока, по моим подсчетам, фильм не кончался. Возвращаться домой слишком рано было опасно, и, конечно, было просто смертельно опасно приходить чересчур поздно. Иногда все сходило хорошо, и мне удами лось прикрыть Калеба, сказав, что я оставил его на крыльце с приятелями. В таком случае, если он являлся слишком поздно, я тут был ни при чем.
Хотя бродить по улицам было небезопасно, но в то же время порой случались приятные и неожиданные вещи. Так, например, я открыл для себя метрополитен. То есть я открыл, что могу ездить один в подземке, и, больше того, как правило, ездил бесплатно. Иногда, когда я нырял под турникет, меня ловили, и порой толстые черные леди, схватив меня, пользовались случаем, чтобы прочесть мне высокоморальную лекцию о непослушных детях, которые разбивают сердца своим родителям. Порой, делая все, что было в моих силах, чтобы они меня не приметили, я ухитрялся создать впечатление, будто нахожусь под присмотром какого-нибудь солидного мужчины или женщины; для этого я проскальзывал в подземку, держась к ним поближе, и потом скромно усаживался рядом. Лучше всего было изловчиться сесть между двумя такими людьми, потому что каждый, естественно, мог подумать, что я еду с его соседом. Так я и сидел, все время опасаясь разоблачения, слушал шум поезда и следил за мелькающими мимо огнями станций. Поезд подземки, казалось мне, несется с бешеной скоростью, ничто с ним не может сравниться, и мне нравилась такая скорость, потому что в ней таилась опасность.
Во время таких путешествий я подолгу сидел и рассматривал людей. Многие выглядели нарядно — вечер был субботний. Волосы у женщин были завиты локонами или выпрямлены, а ярко-багровая помада на их полных губах сильно контрастировала с темными лицами. На них были какие-то чудные накидки или пальто самых ярких расцветок и длинные платья, у некоторых в волосах сверкали украшения, а к платью иногда были приколоты цветы. Красота их могла соперничать с красотой кинозвезд. И такого же мнения придерживались, по-видимому, сопровождавшие их мужчины.
Волосы у мужчин были блестящие и волнистые, высоко зачесанные на макушке, некоторые носили очень высокие шляпы с залихватски загнутыми на один бок полями, а на лацканах их разноцветных сюртуков красовался цветок. Они смеялись и разговаривали со своими девушками, но делали это вполголоса, потому что в вагоне находились белые. Белые почти никогда не выряжались и вовсе не разговаривали друг с другом — только читали газеты и разглядывали рекламы и объявления. Но они приковывали мое внимание больше, чем цветные, потому что я о них ровным счетом ничего не знал и ума не мог приложить, что это за люди.
В подземке я получил свое первое представление о других районах Нью-Йорка и под землей же впервые ощутил то, что можно назвать гражданским страхом. Я очень скоро обнаружил что стоило поезду, идущему в любом направлении, миновать определенную станцию, как все цветные пассажиры исчезали. Впервые, когда я это заметил, меня обуяла паника, и я совершенно растерялся. Я кинулся из вагона, с ужасом думая о том, что эти белые люди со мной сделают — ведь рядом не было ни единого цветного, который мог бы меня защитить; цветных я не боялся, хотя они могли меня отругать или даже побить, я знал, что цветные, уж во всяком случае, не имеют намерения меня прикончить, и я пересел в другой поезд только потому, что заметил там негра. Но почти все остальные пассажиры в вагоне были белые.
Поезд не остановился ни на одной известной мне станции, и я все больше сжимался от страха, боясь выйти из вагона и боясь в нем оставаться, боясь сказать что-нибудь этому негру и боясь, что он выйдет прежде, чем я успею задать ему вопрос. Он был моим спасением, и он стоял с неприступным и грозным видом, какой часто бывает у спасителя. На каждой станции я с отчаянием поднимал на него глаза.
А тут еще, как назло, я вдруг почувствовал, что хочу в уборную. Стоило мне это почувствовать, и терзания мои усилились; от одной мысли, что я напущу в штаны на глазах у всей публики, я едва не сходил с ума. В конце концов я потянул негра за рукав. Он посмотрел на меня с высоты своего роста — в глазах у него было сердитое удивление, — а затем, увидев отчаяние в моем взгляде, нагнулся ко мне.
Я спросил, есть ли в поезде туалет.
Он засмеялся.
— Нет, — сказал он, — но на станции есть. — Он снова на меня посмотрел. — Куда ты едешь?
Я ответил, что еду домой.
— А где твой дом?
Я сказал.
На этот раз он не засмеялся.
— А ты знаешь, где сейчас находишься?
Я покачал головой. В этот момент поезд подошел к станции и наконец-то остановился. Двери открылись, и мужчина отвел меня в туалет. Я поспешно вбежал туда, боясь, как бы он не ушел. Но я был рад, что он за мной не последовал.
Когда я вышел из туалета, он стоял, поджидая меня.
— Ты находишься в Бруклине, — сказал он. — Слышал когда-нибудь о Бруклине? Что ты здесь делаешь один?
— Я заплутался, — сказал я.
— Знаю, что ты заплутался. Но я хочу знать, как это произошло? Где твоя мама? Где твой папа?
Я чуть не сказал, что у меня нет ни мамы, ни папы, потому что мне понравилось лицо этого человека и его голос и у меня зародилась надежда, что вот сейчас он скажет, что у него нет маленького сынишки, воспользуется случаем и возьмет меня с собой. Но я ответил, что мои мама и папа сейчас дома.
— А они знают, где ты?
Я сказал:
— Нет.