30550.fb2
Ему суждено было прожить еще много лет и написать много различных произведений и в том числе горько-ироническую поэму «На смерть доктора Свифта» (1739), в которой он подводит итог своего пути и творчества. Он вел все более замкнутый образ жизни, понуждаемый к тому среди прочего болезнью, от которой страдал всю жизнь, — приступами головокружений. Он предвидел, что его ожидает тяжелый конец, и завещал свое состояние на постройку дома для умалишенных. Он похоронен в соборе святого Патрика рядом со Стеллой, и латинская эпитафия на надгробной плите, сочиненная им самим, лаконично и точно выражает смысл его жизни: «Жестокое негодование не может больше терзать его сердце. Иди, путник, и, если можешь, подражай ревностному поборнику мужественной свободы».
В сознании поколений читателей Свифт прежде всего автор «Путешествий Гулливера». Его книга представляет собой сплав разных жанров литературы. Это, во-первых, описание путешествий. Такие описания, подлинные или вымышленные, во множестве печатались в то время и пользовались большим успехом. Читатели в массе своей были достаточно доверчивы, и от таких книг требовалась детальность изображения флоры и фауны дальних стран, насыщенность фактами, подробностями быта, обрядов их обитателей — туземцев, и если автор уверял, что все это он видел собственными глазами, то читатель на него полагался. Свифт превосходно воспроизводит повествовательную манеру этих книг, его Гулливер щеголяет морскими терминами, прилагает карты и очень хлопочет об исправлении существующих. Автор выказывает удивительную способность вживаться в самую невероятную ситуацию и последовательно преображать предмет за предметом и все мыслимые положения, будь то бытовые или общественные, в соответствии с предлагаемыми обстоятельствами — обычный человек среди лилипутов, среди великанов и т. д. Свифт словно предлагает читателю условия игры, предлагает поверить в магическое «если бы» и с невероятной комической серьезностью и дотошностью все трансформирует.
Тогдашние читатели не приняли бы книгу всерьез, если бы им сказали, что это выдумка, они ценили «доподлинные» свидетельства очевидцев; не зря некий ирландский епископ счел необходимым всерьез заявить, что книга полна невероятных выдумок и что до него, то он едва ли поверит в ней хотя бы одному слову. Но уже одно то, что почтенный епископ счел необходимым об этом заявить, свидетельствовало о полном успехе замысла Свифта. С тех пор много воды утекло, и теперь правила игры, предложенные Свифтом, его магическое «если бы» принимают на веру только маленькие дети, а взрослый читатель видит в книге то, что замыслил автор — пародию на жанр путешествий. И заодно на «Робинзона Крузо». Свифт терпеть не мог его создателя, считал его продажным писакой, хотя оба одновременно сотрудничали с министерством Оксфорда с той лишь разницей, что Свифт делал это открыто и был впускаем через парадную дверь, а Дефо — тайно и навещал своего патрона приватно. Гулливер, как и Робинзон, тоже шьет себе одежду из шкур, мастерит мебель и строит жилище и лодку, но только, в отличие от Робинзона, ему помогает при этом… серый лошак.
От других путешествий книгу Свифта отличает еще одна важная особенность — там читателю представляют страны, ему неведомые, а здесь он постепенно убеждается в том, что его надули, везли далеко, а привезли… в до тошноты знакомые места и показали до отвращения знакомые нравы. Вернее говоря, читатель прежде не сознавал, насколько эти нравы и общественные учреждения отвратительны, он привык к ним, притерпелся, не мог себе представить, что можно взглянуть на вещи иначе, с другой точки зрения, ведь для этого необходимы самостоятельность мышления, фантазия… У Свифта того и другого хоть отбавляй. Он пользуется приемом остранения, то есть представляет привычное, примелькавшееся и потому кажущееся естественным, единственно возможным, а значит, и правильным (ведь такова инерция традиционного мышления) в необычном ракурсе. И тогда даже такому заурядному человеку, как Гулливер (а ведь открыть глаза на все необходимо именно среднему человеку, — такие, как Свифт, в этом не нуждаются, он уже всего насмотрелся и пришел к выводу, что «жизнь — это не фарс, а шутовская трагедия, то есть наихудший из видов сочинительства»[7]), не хочется жить среди себе подобных и возвращаться в Англию. Таким приемом широко пользовались и другие писатели XVIII века. Какими покажутся европейские нравы человеку другой цивилизации — персу, например (Монтескье, «Персидские письма»), или «естественному человеку», выросшему среди природы (Вольтер, «Простодушный»), а может, жителю другой планеты… У Свифта иной вариант, но суть художественного приема и цель — те же: сначала он словно меняет линзы, через которые его герой рассматривает людей, а затем и просто переворачивает привычные отношения, и мы попадаем в мир, где все шиворот-навыворот и разумные животные управляют одичавшими, оскотинившимися людьми.
«Путешествия Гулливера» одновременно книга фантастическая, но только фантастика в ней необычная, и необычность ее в том, что Свифт в этом придуманном им мире принципиально не пользуется предметами необычными, небывалыми, которые фантастика конструирует из элементов реального мира, но только соединенных друг с другом в самых неожиданных, в реальности ненаблюдаемых сочетаниях (как, например, пушкинский «полужуравль и полукот»). Так в стране великанов герой видит мух и ос, крыс и лягушек, кошек и собак, и все это вплоть до прозаического вырванного зуба отличается только своими огромными размерами, вследствие чего герой вступает с этими предметами и существами в необычные отношения — вот на чем играет фантазия автора, его ирония (лошадь, ловко продевающая нитку в иголку), вот что дает пищу детскому воображению.
Есть в книге и научная фантастика (в третьей части), и утопия или, вернее, антиутопия (в четвертой), потому что классическая утопия (Т. Мора, Т. Кампанеллы и др.), как правило, показывала читателю человека и общество такими, какими они должны и могут быть в грядущем, в идеале, противопоставленном тому, что есть; Свифт же показывает, к какой деградации могут привести людей некоторые тенденции, заложенные в реальной современной ему цивилизации и в самой природе человека, если они восторжествуют.
Есть в книге и элементы политического памфлета, особенно в первой части, написанной по свежим следам событий. Здесь Свифт, конечно, метит и в своих конкретных врагов, намекает на определенные события, но делает это в достаточно обобщенной форме, и поэтому его сатира с равным успехом поражает других политических деятелей и политические нравы подобного же толка. Любопытно, что когда переводчик книги на французский язык осмелился самовольно сократить ряд эпизодов, как представляющих чисто английский местный интерес и к Франции касательства не имеющих, о чем он уведомил Свифта, тот раздраженно заметил ему, что если бы «сочинения Гулливера предназначались только для Британских островов, то этого путешественника следовало бы считать весьма презренным писакой. Одни и те же пороки и безумства царят повсеместно, по крайней мере в цивилизованных странах Европы, и сочинитель, имеющий в предмете только определенный город, провинцию, царство или даже век, не только не заслуживает перевода, во и прочтения» [8].
Наконец, книга Свифта открывает собой еще один жанр, распространенный в литературе XVIII века, философскую повесть, с характерной для нее заданностью сюжета, отдельных эпизодов и образов, призванных наглядно проиллюстрировать определенную мысль, философский или нравственный тезис, концепцию человека и общества. Так сопоставление лилипутов и великанов, помимо прочего, должно проиллюстрировать мысль об относительности многих человеческих оценок и представлений, в том числе, например, суждений о богатстве, силе, величии и красоте (что незаметно у лилипуток, отвратительно у великанш, даже слывущих красавицами), а большинство опытов, проводимых учеными академии Лага до, иллюстрирует мысль о бесплодности науки, оторванной от конкретных жизненных потребностей и т. д.
И в этом отношении сам Гулливер — фигура достаточно условная, о которой едва ли можно говорить как о цельном характере, развивающемся, обретающем жизненный опыт в ходе своих приключений и в последней части все более сближающемся с самим автором — Свифтом. Последнее сопоставление особенно соблазнительно: ведь и Свифт по масштабам своего таланта, ума и проницательности на фоне своих современников кажется нам неким гигантом. И все же такое сближение не имеет под собой почвы. Гулливер почти в каждой части, а иногда и в эпизоде, другой, он тоже служит каждый раз иллюстрацией определенной мысли. В первой части — это любознательный, добродушный и, несомненно, очень дюжинный, обычный человек, и если ему открылось в какой-то мере ничтожество страстей и дел окружающей его мелюзги, бессмысленность их политических и религиозных распрей и войн, непомерная амбиция, тщеславие и лицемерие их монарха, интриги и коварство придворных, то лишь потому, что Свифт предоставил этому дюжинному человеку возможность взглянуть на дела человеческие сверху вниз. Сам автор и без того это знал и в такой трансформации не нуждался. Но зато как кротко и покорно ведет себя Человек Гора. Перед нами постепенная духовная капитуляция Гулливера, и Свифт, возможно, хотел проиллюстрировать мысль, что жалкая ничтожная среда быстро подчиняет человека своему образу мыслей и действий, заставляет капитулировать перед ней, превращает в духовного пигмея, а это пострашнее, нежели ростом не выйти.
Во второй части меньше завуалированных политических намеков на английские и европейские дела и значительно больше забавных приключений (с обезьяной, кошкой, лягушкой и проч.). Гулливер здесь сметлив и даже храбр, но что толку. Легко казаться смелым и сильным среди малюток, там можно возыметь преувеличенное представление о своих возможностях, а вот куда труднее отстоять свое достоинство среди существ, от малейший прихоти которых зависишь. Тут каждая мелочь требует напряжения всех сил и даже подвига, и все равно кажешься смешным. Отныне он лилипут и размерами и разумением.
Он неудержимо хвастает, превознося английские порядки, и без зазрения совести восхваляет достоинства дворян, духовенства, судей и проч. (и тут опять следует все понимать наоборот). Впоследствии, беседуя с лошадью, он будет беспощадно разоблачать те же самые порядки, но не потому, что прозрел за это время. Просто в первом случае нам демонстрируют рабски извращенную психологию рядового человека, который вопреки очевидности, ему достаточно хорошо известной, из ложно понимаемого чувства чести, выражаемого словами «и мы не лыком шиты», будет самозабвенно лгать, полагая, что этого требует от него долг, солидарность с себе подобными, наконец, самоуважения ради. Гулливер и сам признается, что старался скрыть слабые и уродливые явления в жизни своей родины, отступил от истины, выставляя все в самом благополучном свете, и Свифт изображает его в последних эпизодах с ясно различимым презрением. В четвертой же части у Гулливера иная задача — ему хочется остаться среди лошадей и доказать, что у него нет ничего общего с отвратительными еху, отмежеваться от них, так что здесь можно дать себе волю и высказать то, что думаешь о себе подобных на самом деле.
А что думает об Англии, ее истории и порядках сам Свифт — это высказывает за него во второй части король великанов — мудрый, гуманный, терпимый, руководствующийся в управлении страной только здравым смыслом да мыслью, что «тот, кто вместо одного колоса или одного стебля травы сумеет вырастить на том же поле два, окажет человечеству и своей родине большую услугу, чем все политики, вместе взятые». К этой мысли, прославляющей созидательный труд, приводит и Вольтер своего Кандида.
В центре третьей части, несколько более хаотичной и разноплановой в сравнении с другими, стоят проблемы науки, власти, истории. Здесь образ Гулливера тускнеет и временами начисто утрачивает свою характерность, присущее ему простодушное изумление человека, открывающего новый мир; изложение здесь часто более деловитое, сухое, а иногда, на острове волшебников, например, мы слышим иронический или гневный голос самого Свифта. Сатирик, быть может, не совсем справедлив в оценке современной ему науки, ее достижений (ведь он был современником Ньютона), хотя многие нелепейшие прожекты академиков Лагадо, как показали теперь исследователи, не совсем им придуманы и в их основе лежат всякого рода шарлатанские опыты, действительно имевшие место.
Если узко понимать тезис Свифта, что наука должна приносить непосредственную пользу, то это как будто противоречит наблюдаемому нами все большему развитию теоретических и абстрактных исследований, непосредственный практический выход которых не так-то просто установить. Но этот же тезис, понимаемый в широком смысле, — наука должна содействовать счастью людей — звучит сегодня особенно властно. И Свифт дает свой недвусмысленный ответ. Он не верит, что научный прогресс один способен разрешать общественные проблемы, что власть жрецов науки, технократов будет разумней и справедливей другой авторитарной власти. Он провидит ужасные последствия отрыва науки от гуманного и морального начала, их противостояния и еще более ужасные последствия, если достижения науки окажутся в руках властолюбивого маньяка или касты. Повелитель летающего острова, которому верой и правдой служат жрецы науки, недоступный и недосягаемый для своих подданных, из которых он лишь выколачивает подати и которых при любой попытке протеста он готов стереть с лица земли, — это образ, рождающий у современного читателя немало ассоциаций.
Однако как ни абсурдны и несбыточны технические прожекты академиков Лагадо, все же их упования на совершенствование общественной жизни представляются герою, а вернее самому Свифту, куда более нелепыми и несбыточными. Годы, проведенные вблизи тех, кто властвует, прошли для него не зря, он прекрасно понял тактику, к которой прибегает неправедная власть, он усвоил, что «заговоры… обыкновенно являются махинацией людей, желающих укрепить свою репутацию тонких политиков; вдохнуть новые силы в одряхлевшие органы власти; задушить или отвлечь общественное недовольство». Он с одобрением отзывается о проекте взаимной пересадки половины мозга у особенно фанатичных сторонников враждующих партий и добавляет, что разница будет весьма незначительна. И это пишет Свифт, столь рьяно выступавший прежде на стороне тори. Теперь, выйдя из игры, он мог сказать все, что думал, и о вигах и о тори.
Здесь же с помощью волшебников перед Гулливером проходят века европейской цивилизации от античности до современности, представленные великими мыслителями, государственными деятелями и полководцами разных эпох. В отличие от других просветителей он видит перед собой свидетельства постепенного упадка: в сравнении с римским сенатом английский парламент кажется ему сборищем грабителей и буянов, но особенно отвратительную картину являет собой последнее столетие английской истории. При этом вырождение политических институтов сопровождается вырождением людей, нравственным и даже физическим. После такого сопоставления прошлого и настоящего появление в четвертой части существ, утративших человеческий облик, превратившихся в похотливых злобных животных еху, — это вполне логичный прогноз на будущее и грозное предупреждение. Перспектива, представленная Свифтом, полемически противостоит общепринятой: не дикари, ставшие постепенно людьми, а люди, ставшие дикарями.
В этой части Свифт не ж алеет красок, он беспощаден, его сатира приобретает особый натурализм и хлесткость; от юмора первых частей не остается и следа. Здесь все парадоксально: лошадей возят запряженные в коляску люди, Гулливер старается всячески доказать лошадям, что он сообразителен и не дикарь, он радуется тому, что легко усваивает лошадиный язык, то есть ржание, он стыдится своего тела, прячет его, только бы лошади не приняли Гулливера за одного из еху. Теперь он говорит всю правду о своей стране и европейской цивилизации, и это мысли самого Свифта, и все-таки автор зло смеется здесь над героем. Гулливер в восторге от лошадиной идиллии, он готов есть овсянку и утверждает, что общение с гуигнгнмами расширило его умственный кругозор. А между тем перед нами стерильный и обесцвеченный мир, в котором не знают ни любви, ни печали, где выбор подруги жижи обусловлен заботой о сохранении масти, а размеры потомства строго регулируются, где неведомо чувство предпочтения одной особи другой, а на общих собраниях обсуждаются лишь два вопроса — обеспечение пищей и размножение. Здесь не знают письменности. И сразу же вслед за этой последней деталью рассказчик сообщает, что слово гуигнгнм означает — совершенство природы. Выходит, что вся книга оспаривала точку зрения на человека как на существо разумное и способное к бесконечному совершенствованию, предупреждала людей от самообольщения, и вот перед нами появляются лошади, тоже почитающие себя единственно разумными существами и самыми совершенными созданиями. В это может поверить Гулливер, но не Свифт. Гулливер потому и докатился до состояния психоза, пытается подражать походке лошадей и предпочитает запах конюшни запаху человеческого тела, что он был сначала слишком высокого мнения о человеческой природе, считал человека animal rationale и, убедясь, что это не так, бросился в другую крайность. Свифту это не грозит.
И все же Свифт не мизантроп, в его сарказмах нет цинического равнодушия, он и читателя хочет любыми средствами вывести из благодушного самодовольства. То, что Свифт пишет о человеке, это далеко не вся правда о нем. Мы знаем, каких высот мысли, доброты, самопожертвования во имя идеи способен достигать человек. Но пока в мире существует насилие и несвобода, пока унижается человеческое достоинство и ставятся препоны его мысли, книга Свифта будет необходима. Она свидетельство его активного желания противостоять злу, и поэтому его «жестокое негодование» не разрушает, оно целительно, хотя средства очень суровы. Они для тех, кто не ищет иллюзий, кто предпочитает «мужественную свободу».
А. Ингер
Перевод и примечания А. А. Франковского
Diu multumque desideratum.
Basima eacabasa eanaa irraurista, diarba da caeotaba fobor camelanthi.
Juvatque no vos decerpere flores,
Insignemque meo capiti petere inde coronam,
Unde prius nulli velarunt tempora Musae.
Труды того же автора, большая часть которых упоминается в настоящем сочинении; они будут изданы в самом непродолжительном времени.
Характер теперешнего поколения умников на нашем острове.
Панегирическое рассуждение о числе ТРИ.
Диссертация о главных предметах производства лондонской Граб-стрит.
Лекции о рассечении человеческой природы.
Панегирик человеческому роду.
Аналитическое рассуждение о рвении, рассмотренном истори-тео-физи-логически.
Всеобщая история ушей.
Скромная защита поведения черни во все времена.
Описание королевства нелепостей.
Путешествие в Англию высокопоставленной особы из Terra Australis incognita[10], переведенное с подлинника.
Критическое исследование искусства говорить нараспев, рассмотренного философски, физически и музыкально.
Старинная английская гравюра
Если бы доброта и злоба оказывали на людей одинаковое влияние, я мог бы избавить себя от труда писать эту апологию, ибо прием, оказанный моему сочинению, ясно показывает, что огромное большинство людей со вкусом высказалось в его пользу. Все же появилось два или три трактата, написанные явно против него[11], не считая множества мимоходом брошенных колких замечаний[12] по его адресу; в защиту же моего произведения не было напечатано ни одной строчки, и я не могу припомнить ни одного сочувственного отзыва о нем, если не считать недавно напечатанного одним образованным автором разговора между деистом и социнианцем[13].
Поэтому, раз моей книге суждено жить до тех пор, по крайней мере, покуда язык наш и наши вкусы не подвергнутся сколько-нибудь значительным изменениям, я готов привести несколько соображений в защиту ее.
Большая часть этой книги была написана лет тринадцать назад, в 1696 году, то есть за восемь лет до ее выхода в свет. Автор был тогда молод, горазд на выдумку, все прочитанное им было свежо в голове. При содействии собственных размышлений и многочисленных бесед он старался, насколько мог, освободиться от действительных предрассудков; я говорю действительных, ибо автору известно было, до каких опасных крайностей доходят иные люди под видом борьбы с предрассудками. Подготовленный таким образом, он пришел к мысли, что множество грубых извращений в религии и науке могут послужить материалом для сатиры, которая была бы и полезна и забавна. Он решил пойти совершенно новым путем, так как публике давно уже опротивело читать одно и то же. Извращения в области религии он задумал изложить в форме аллегорического рассказа о кафтанах и трех братьях, который должен был составить основу повествования; извращения же в области науки предпочел изобразить в отступлениях. Был он тогда юношей, много вращавшимся в свете, и писал во вкусе подобных ему людей; и чтоб им понравиться, он дал своему перу волю, неподобающую в более зрелом возрасте и при более серьезном складе ума; все это легко было бы исправить при помощи очень немногих помарок, будь рукопись в распоряжении автора год или два до ее опубликования.
Но в своих суждениях автор вовсе не хотел бы считаться с нелепыми придирками злобных, завистливых и лишенных вкуса глупцов, о которых упоминает с презрением. Автор признает, что в книге его содержится несколько юношеских выходок, заслуживающих порицания со стороны людей серьезных и умных. Однако он желает нести ответственность лишь в меру своей вины и возражает против того, чтобы его ошибки умножались невежественным, чрезмерным и недоброжелательным усердием людей, лишенных и беспристрастия, чтоб допустить добрые намерения, и чутья, чтоб распознать намерения истинные. Сделав эти оговорки, автор готов поплатиться жизнью, если из его книги будет добросовестно выведено хоть одно положение, противоречащее религии или нравственности.
С какой стати духовенству нашей церкви негодовать по поводу изображения, хотя бы даже в самом смешном виде, нелепостей фанатизма и суеверия? Ведь это может быть самый верный путь излечиться от них или, по крайней мере, помешать их дальнейшему распространению. Кроме того, книга эта хоть и не предназначалась для священников, однако осмеивает лишь то, против чего сами они выступают в своих проповедях. В ней не содержится ничего, что задевало бы их, ни малейшей грубой выходки против их личности и их профессии. Она восхваляет англиканскую церковь, как самую совершенную среди всех в отношении благочиния и догматики; не высказывает ни одного мнения, которое эта церковь отвергает, и не осуждает ничего, что она приемлет. Если духовенство искало, на кого излить свой гнев, то, по моему скромному мнению, оно могло найти для себя более подходящие объекты: nondum tibi defuit hostis;[14] я разумею тех тупых, невежественных писак, известных своей продажностью, ведущих порочный образ жизни и промотавших свое состояние, которых, к стыду здравого смысла и благочестия, жадно читают просто по причине дерзости, лживости и нечестивости их утверждений, перемешанных с грубыми оскорблениями по адресу духовенства и явно направленных против всякой религии; словом, полных тех принципов, что встречают самый радушный прием, так как ставят своей целью рассеять все ужасы, которые, как внушает людям религия, явятся возмездием за безнравственную жизнь. Ничего похожего нельзя встретить в настоящем сочинении, хотя некоторые из этих господ с величайшей охотой набрасываются на него. Желательно, чтобы представители этой почтенной корпорации тоньше разбирались в том, кто их враг и кто друг.
Если бы намерения автора встретили менее предвзятое отношение у лиц, которых он из уважения не хочет называть, это, может быть, поощрило бы его к разбору некоторых книг, сочиненных вышеупомянутыми писаками, ошибки, невежество, тупоумие и подлость которых он способен был бы, по его мнению, изобличить и выставить напоказ в таком виде, что лица, которые, по всей видимости, в наибольшей степени поражены ими, живо присмирели бы и устыдились; но теперь он отказался от этой мысли, ибо самым высоким особам на самых высоких постах[15] угодно было высказать, что гораздо опаснее осмеивать те извращения в религии, которые и сами они должны порицать, чем подрывать ее основы, относительно которых согласны все христиане.
Он считает неблаговидным поступком разоблачение имени автора этого сочинения, все время таившегося даже от самых близких своих друзей. Однако некоторые пошли еще дальше, объявив и другую[16][17] книгу произведением той же руки, что и настоящая; автор категорически утверждает, что это совершенная неправда, он даже не читал никогда приписываемого ему произведения: наглядный пример того, как мало истины во всякого рода предположениях или догадках, основанных на сходстве стиля или манеры мыслить.
Если бы автор написал книгу, подвергающую критике извращения в юриспруденции или медицине, то, наверно, профессора обоих факультетов не только не негодовали бы против него, но были бы ему благодарны за его старания, особенно если бы он воздал должное тому, что есть истинного в этих науках. Но религию, говорят нам, нельзя подвергать осмеянию, и это правда; однако извращения в религии, конечно, можно осмеивать, ибо избитое изречение учит нас[18], что если религия — наилучшее, что есть в мире, то извращения в ней должны быть наихудшим злом.
Рассудительный читатель не мог не обратить внимания на то, что некоторые места этой книги, вызывающие наиболыне возражений, являются так называемыми пародиями; в них автор подделывается под стиль и манеру других писателей, которых хочет изобразить. Приведу в качестве примера одно место на стр. 68, где пародируются таким образом Драйден, Л'Эстрендж[19] и другие, которых не стану называть; предаваясь всю жизнь политическим интригам, отступничеству и всевозможным порокам, писатели эти притворялись страдальцами за верность присяге и религии. Так, Драйден в одном из предисловий говорит нам о своих заслугах и страданиях и благодарит бога за то, что терпением спасает душу свою; в том же роде он говорит и в других местах; Л'Эстрендж тоже часто прибегает к подобному стилю; и я думаю, что читатель найдет и других лиц, к которым можно применить это место из моей книги. Сказанного достаточно, чтобы разъяснить намерения автора тем, кто почему-либо проглядел их.
Предубежденные или невежественные читатели с великими усилиями раскопали еще три или четыре места, в которых будто бы задеваются религиозные догматы. В ответ на все это автор торжественно заявляет, что он совершенно неповинен; никогда ему и в голову не приходило, что что-нибудь из сказанного им может дать малейший повод для подобных измышлений, и он берется извлечь столь же предосудительные вещи из самой невинной книги на свете. Каждому читателю должно быть ясно, что это нисколько не входило в планы или намерения автора, ибо отмечаемые им извращения таковы, что их согласится признать любой представитель англиканской церкви; и его тема вовсе не требовала касаться каких-либо других вопросов, кроме тех, что постоянно служат предметом споров с начала реформации.
Возьмем для примера хотя бы то место из введения, где говорится о трех деревянных машинах: в оригинальной рукописи содержалось описание еще и четвертой, но оно было вымарано лицами, в распоряжении которых находились бумаги, вероятно, на том основании, что заключавшаяся там сатира показалась им слишком уж перегруженной частностями, вследствие этого им пришлось заменить число машин тремя, и кое-кто старался выжать из числа три опасный смысл, которого автор никогда и в мыслях не имел. Между тем от изменения чисел сильно пострадал замысел автора: ведь число четыре гораздо более кабалистично и, следовательно, лучше выражает мнимую силу чисел, которую автор намеревался осмеять как суеверие.