30550.fb2 Сказка бочки. Путешествия Гулливера - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Сказка бочки. Путешествия Гулливера - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Следует обратить внимание еще и на то, что вся книга пронизана иронией, которую люди со вкусом легко подметят и различат. Она сильно ослабляет и обесценивает многие возражения.

Так как эта апология предназначается главным образом для будущих читателей, то, пожалуй, излишне считаться с тем, что написано против нижеследующего сочинения; ведь все эти писания уже успели угодить в мусорную корзинку и преданы забвению, соответственно обычной судьбе заурядных критических отзывов о книгах, в которых находят какие-нибудь достоинства: они подобны однолеткам, что растут возле молодого дерева и соперничают с ним в течение лета, но осенью падают и гибнут вместе с листьями, и больше ничего о них не слышно. Когда доктор Ичард[20] написал свою книгу о презрении к духовенству, немедленно появилось множество критиков, и, не оживи он память о них своими ответами, теперь никто бы и не знал, что на его книгу писали возражения. Бывают, правда, исключения, когда высоко одаренный человек не жалеет своего времени на разбор глупого сочинения; так мы до сих пор с удовольствием читаем ответ Марвела Паркеру[21], хотя книга, на которую он возражает, давно предана забвению; так Замечания графа Оррери[22] будут читаться с наслаждением, когда критикуемую им Диссертацию[23] никто не будет искать, да и найти ее будет невозможно; но такие предприятия не под силу рядовому уму, и ожидать их можно самое большее раз или два в поколение. Люди осмотрительнее тратили бы время на подобный труд, если бы принимали во внимание, что серьезная критика на книгу требует больше усилий и мастерства, больше остроумия, знаний и мыслительных способностей, чем их затрачивается на писание самой книги. И автор уверяет господ, которым причинил столько хлопот, что сочинение его — плод многолетних занятий, наблюдений и изобретательности; что часто он вымарывал гораздо больше, чем оставлял, и рукопись его подверглась бы еще более суровым исправлениям, если бы не попала надолго в чужие руки. И подобную постройку эти господа думают разрушить комьями грязи, изрыгаемыми из своих ядовитых ртов! Автор видел произведения только двух критиков; одно из них сначала вышло анонимно, но потом было признано лицом, обнаружившим в нескольких случаях недюжинное дарование юмориста.[24] Жаль, что обстоятельства заставляли его так торопиться со своими работами, которые при других условиях могли бы быть занимательны. Но в настоящем случае его неудача, как это достаточно очевидно, была обусловлена другими причинами: он писал, насилуя свой талант и задавшись самой противоестественной задачей высмеять в течение недели произведение, на сочинение которого было потрачено так много времени и с таким успехом осмеявшее других; какую именно манеру избрал этот критик, я нынче позабыл, так как, подобно другим, просмотрел его статью, когда она только что вышла, просто ради заглавия.

Другое возражение написано человеком более серьезным[25] и состоит наполовину из брани, наполовину из примечаний; в этой последней части критик, в общем, довольно удачно справился со своей задачей. И мысль привлечь таким образом читателей к своей статье была в то время не плоха, так как некоторым, по-видимому, хотелось получить разъяснение наиболее трудных мест. Нельзя также слишком упрекать критика за его брань, ибо всеми признано, что автор дал ему для этого достаточно поводов. Большого порицания заслуживает его манера изложения, столь несовместимая с одной из исполняемых им обязанностей. Весьма многими было признано, что этот критик совершенно непростительным образом обнажил свое перо против одного значительного лица, тогда еще живого и всеми уважаемого, за совмещение в себе всех хороших качеств, какие только может иметь совершеннейший человек; критику, конечно, было приятно и лестно иметь противником этого благородного писателя, и нужно признать, что острие сатиры было направлено метко, ибо, как мне говорили, сэр У. Т. был очень обижен. Все умные и учтивые люди тотчас же воспылали негодованием, одержавшим верх над презрением: так они испугались последствий столь дурного примера; создалось положение, сходное с тем, в которое попал Порсенна: idem trecenti juravimus[26][27]. Словом, готово было подняться всеобщее возмущение, если бы лорд Оррери не сдержал немного страсти и не утишил волнения. Но так как его сиятельство был занят главным образом другим противником[28], то в целях успокоения умов признано было необходимым дать должный отпор этому оппоненту, что частью и послужило причиной возникновения Битвы книг[29], а впоследствии автор постарался поместить несколько замечаний о нем в текст этой книги.

Критику, о котором идет речь, угодно было ополчиться против десятка мест настоящей книги; автор, однако, не станет утруждать себя их защитой, а лишь заверит читателя, что в большинстве случаев его хулитель совершенно неправ и дает такие натянутые толкования, которые никогда в голову не приходили писавшему и не придут, он уверен, ни одному непредубежденному читателю со вкусом; автор допускает самое большее два или три указанных там промаха, которые попали в книгу по недосмотру; он просит извинить их ему, ссылаясь на уже приводившиеся им доводы: свою молодость, прямоту речи и на то, что во время опубликования рукопись не находилась в его распоряжении.

Но этот критик настойчив: он говорит, что ему не нравится главным образом замысел. Я уже сказал, в чем он заключается, и думаю, что ни один человек в Англии, способный понять эту книгу, не усмотрит в ней ничего иного, кроме изображения злоупотреблений и извращений в науке и религии.

Но желательно было бы знать, каким замыслом руководится этот хулитель, в заключение памфлета предостерегающий читателей принимать остроумие автора всецело за его собственное. Здесь, несомненно, есть некоторая доза личного недоброжелательства, соединенного с замыслом услужить публике столь полезным открытием; и действительно, он попадает в больное место автора, который категорически утверждает, что на протяжении всей книги не заимствовал ни одной мысли ни у одного писателя и меньше всего на свете ожидал подобного рода упрека. Автор полагал, что, каковы бы ни были его промахи, никто не станет оспаривать его оригинальность. Однако наш критик приводит три примера в доказательство того, что остроумие разбираемого им автора во многих случаях не самостоятельно. Во-первых, имена Петр, Мартин и Джек заимствованы из письма покойного герцога Бекингема[30]. Автор готов поступиться всем остроумием, какое может заключаться в этих трех именах, и просит своих читателей скинуть с этого счета столько, сколько они на него поместили; однако он торжественно заявляет, что до прочтения статьи критика никогда даже не слышал об упоминаемом письме. Таким образом, имена не были заимствованы, как утверждает критик, хотя они и оказались случайно одинаковыми, что довольно странно, что же касается имени Джек, то здесь совпадение не столь очевидно, как в двух других именах. Второй пример, показывающий несамостоятельность остроумия автора, — издевка Петра (как он выражается на воровском жаргоне) над пресуществлением, взятая из беседы того же герцога с ирландским священником, где пробка обращается в лошадь. Автор признает, что видел эту беседу, но лет через десять после того, как написал свою книгу, и через год или два после ее опубликования. Больше того: критик сам себя опровергает, соглашаясь, что Сказка была написана в 1697 году, памфлет же, мне помнится, появился несколько лет спустя. Извращение, о котором идет речь, необходимо было изобразить в форме какой-нибудь аллегории, как и остальные, и автор придумал наиболее подходящую, не справляясь, что было написано другими; обычный читатель не найдет ни малейшего сходства между двумя рассказами. Третий пример выражен следующими словами: «Меня уверяли, что битва в Сент-Джеймской библиотеке заимствована, mutatis mutandis[31], из одной французской книги[32], озаглавленной Combat des Livres[33], если мне не изменяет память». В этом отрывке бросаются в глаза две оговорки: «меня уверяли» и «если мне не изменяет память». Желал бы я знать, будут ли эти две оговорки достаточным оправданием для нашего достойного критика, если его предположение окажется совершенно ложным? Тут речь идет о пустяке; но не осмелится ли он высказаться таким же образом и по более важному поводу? Я не знаю ничего более презренного в писателе, чем плагиат, который критик устанавливает здесь наобум, и не для какого-нибудь отрывка, а по отношению к целому сочинению, будто бы заимствованному из другой книги, только mutatis mutandis. Автору вопрос этот так же темен, как и критику, и в подражание последнему он так же наобум скажет, что если в этой хуле есть хоть слово правды, то он жалкий подражатель-педант, а его критик человек остроумный, обходительный и правдивый. Но ему придает смелость то обстоятельство, что никогда в жизни не видел он подобного сочинения и ничего о нем до сих пор не слышал; и он уверен, что у двух писателей разных эпох и стран невозможно такое совпадение мыслей, чтобы два пространных сочинения оказались одинаковыми, только mutatis mutandis. Он не будет также настаивать на заглавии; но пусть критик и его друг[34] предъявят какую угодно книгу: он ручается, что им не найти ни единой частности, в которой здравомыслящий читатель согласился бы признать малейшее заимствование; можно допустить разве только случайное сходство отдельных мыслей, которое иногда наблюдается в книгах; однако автор ни разу еще не заметил его в этом сочинении и ни от кого не слышал упреков в нем.

Поэтому если уже чей-либо замысел был неудачно осуществлен, так это замысел нашего критика, который, желая показать, что остроумие автора заимствованное, мог в подтверждение привести только три примера, из коих два совершенно вздорны, и все три явно ложны. Если таковы приемы критики, применяемые этими господами, которых нам недосуг опровергать, то читателям нужно с большой осторожностью относиться к их словам; а насколько подобные приемы можно примирить с уважением к людям и правде, пусть определяют те, кому не жаль тратить на это время.

Несомненно, наш критик успел бы гораздо больше, если бы всецело отдался комментированию Сказки бочки, ибо нельзя отрицать, что в этом отношении он оказал известную услугу публике и представил весьма удачные догадки для прояснения некоторых трудных мест; но подобные люди (в других отношениях заслуживающие большой похвалы за свое трудолюбие) часто совершают ошибку, стараясь подняться выше своего дарования и своих обязанностей и беря на себя смелость указывать красоты и недостатки, что вовсе не их дело; тут они всегда терпят неудачу; никто не возлагает на них в этом отношении никаких ожиданий и не бывает им благодарен за их усердие. Критику была бы по плечу работа Минеллиуса или Фарнеби,[35] и тогда он принес бы пользу многим читателям, которым не под силу проникнуть в более темные части этого сочинения. Но optat ephippia bos piger[36][37]. Тупой, громоздкий, неуклюжий бык непременно хочет напялить сбрую лошади, забывая, что он рожден для черной работы — пахать землю высшим существам и что нет у него ни стати, ни огня, ни резвости благородного животного, которое он тщится изобразить.

Можно привести еще один образец благородного поведения этого критика: он намекает, что автор — покойник, и при этом направляет подозрение на какого-то неведомого мне нашего соотечественника. На это можно возразить лишь, что его догадки совершенно ошибочны; и голые догадки слишком слабое основание, чтобы публично назвать чье-нибудь имя. Критик осуждает книгу, а следовательно, и автора, которого совершенно не знает, и высказывает в печати самые неблаговидные вещи о людях, которые вовсе этого не заслужили. Вполне понятно раздражение человека, получающего пощечину в темноте; но весьма странный способ мести бросаться с кулаками среди бела дня на первого встречного и взваливать на него вину за ночное оскорбление. Но довольно об этом сдержанном, нелицеприятном, благочестивом и остроумном критике.

Как автор лишился своих бумаг, об этом здесь не место рассказывать, да и мало пользы, так как это его частное дело, и читатель может верить или не верить, — как ему заблагорассудится. Однако в распоряжении автора был черновик, который он намеревался переписать набело с множеством поправок, о чем проведали издатели, так как в предисловии книгопродавца высказано опасение, что существует подложный список, в который внесено много изменений и т. д. Замечание это, хотя читатели не обратили на него внимания, совершенно справедливо, только подложен скорее напечатанный список; он был опубликован с совершенно излишней торопливостью, так как автор вовсе ни о чем не подозревал. Ему говорили, однако, что книгопродавец очень обеспокоен, так как заплатил порядочную сумму за свой список.

В подлинной рукописи автора не было столько пропусков, как в книге, и ему непонятно, почему некоторые из них остались незаполненными. Если бы опубликование рукописи было доверено ему, он произвел бы кой-какие исправления в местах, не вызвавших никаких нападок; равным образом он изменил бы немногое из того, на что были сделаны, по-видимому, основательные возражения. Но, признаться откровенно, значительнейшую часть книги он оставил бы нетронутой, ибо никогда бы ему в голову не пришло, что в ней что-нибудь может дать повод к неправильному истолкованию.

В конце книги автор находит статью, озаглавленную Отрывок,[38] появление которой в печати поразило его больше, чем все остальное. Это весьма несовершенный набросок, с прибавлением нескольких разрозненных мыслей, который автор дал когда-то одному господину, собиравшемуся писать на какую-то очень родственную тему; поэтому автор никогда не вспоминал о нем впоследствии и весьма был изумлен, увидя его пристегнутым к книге, совершенно вопреки задуманным им методу и плану, ибо названный отрывок являлся основой гораздо более обширного сочинения. Очень прискорбно видеть такое нелепое употребление материала.

Еще один упрек был сделан критиками этой книги и некоторыми другими лицами: Петр слишком часто божится и ругается. Каждый читатель понимает, что Петру необходимо клясться и изрыгать проклятия. Божба не напечатана и только подразумевается, а одно лишь понятие клятвы, как и понятие богохульной или бесстыдной речи, не заключает в себе ничего безнравственного. Мы вправе смеяться над глупостью папистов, посылающих людей к чертям, и представлять, как они клянутся, — ничего преступного в этом нет; но непристойные слова или опасные мнения, напечатанные хотя бы неполностью, вселяют в умы читателей дурные мысли, и уж в этом автора никак нельзя обвинить. Ибо рассудительный читатель найдет, что самые жестокие удары сатиры в его книге направлены против современного обычая изощряться в остроумии на эти темы; замечательный пример такового дан на стр. 112, а также на некоторых других, хотя иногда, может быть, в слишком вольных выражениях, извинительных лишь в силу указанных причин. Книгопродавцу было сделано через третье лицо несколько предложений изменить те места, которые, по мнению автора, этого требуют. Но книгопродавец, по-видимому, не захотел им внять, опасаясь, что изменения могут повредить продаже книги.

Автор не может не заключить эту апологию следующим размышлением: если ум — благороднейший и полезнейший дар человека, то юмор — дар наиприятнейший, и когда обе эти способности соучаствуют в создании какого-либо произведения, оно непременно придется по вкусу публике. Между тем значительная часть людей, лишенных этих способностей или не умеющих их ценить, но благодаря своему чванству, педантизму и дурным манерам представляющих собой весьма удобную мишень для стрел остроумия и иронии, считает удар слабым вследствие своей нечувствительности, а если к остроумию примешана некоторая доля насмешки, они обзывают его зубоскальством и считают, что дело сделано. Благозвучное это словечко впервые было пущено в ход молодцами из квартала Уайтфрайарс[39], потом перешло в лакейские и, наконец, прочно привилось у педантов, каковыми применяется к проявлениям остроумия так же кстати, как если бы я применил его к математике сэра Исаака Ньютона. Но если это зубоскальство, как они его называют, столь презренная вещь, то откуда у них самих постоянный зуд к нему? Взять для примера хотя бы только что упомянутого критика[40]: больно видеть, как в своих писаниях он поминутно уклоняется от темы, чтоб рассказать нам о корове, задравшей хвост; и в своем возражении на настоящее сочинение он говорит, что все это ерунда всмятку, и другие столь же блестящие вещи. Об этих impedimenta litterarum [41] можно сказать, что они позорят ум; и самое мудрое для таких господ держаться подальше от греха или, по крайней мере, не показываться, пока не будет уверенности, что в них нуждаются.

В заключение автор думает, что после сделанных оговорок в книге этой останется очень немногое, чего нельзя было бы извинить юному писателю. Автор писал лишь для людей умных и обладающих вкусом; и ему кажется, что он не ошибется, если скажет, что все они на его стороне; этого достаточно, чтобы внушить ему суетное желание открыть свое имя, относительно которого свет, со всеми его мудрыми догадками, до сих пор пребывает в полном неведении, — обстоятельство, доставляющее не лишенное приятности развлечение и публике и самому автору.

До сведения автора дошло, что книгопродавец убедил нескольких господ написать пояснительные примечания; за их доброкачественность автор не может отвечать, ибо не видел ни одного из них и не желает видеть, пока они не появятся в печати; и нет ничего невероятного, что тогда он с удовольствием обнаружит десятка два мнений, никогда не приходивших ему в голову.

3 июня 1709 года.

POST-SCRIPTUM

Почти через год после того, как были написаны эти строки, какой-то неразборчивый книгопродавец[42] опубликовал дурацкую брошюру под заглавием: «Примечания к Сказке бочки с некоторыми сведениями об авторе», и с наглостью, которая, мне кажется, должна караться законами, позволил себе назвать некоторые имена. Автор уверяет читателей, что сочинитель брошюры совершенно неправ во всех своих догадках по этому поводу. Автор утверждает далее, что вся книга с начала до конца написана одним лицом, как это легко обнаружит каждый рассудительный читатель. Господин, вручивший рукопись книгопродавцу, — друг автора; он не позволил себе никакого самовольства, кроме пропуска нескольких мест, где теперь пробелы, помеченные desiderata[43]. Но если кто-нибудь станет притязать хотя бы на три строки во всей книге, пусть не чинится, назовет свое имя и предъявит доказательства; на этот случай книгопродавцу отдано распоряжение напечатать их в ближайшем издании, после чего претендент будет признан бесспорным автором.

Достопочтенному Джону лорду Соммерсу[44]

Милорд!

Хотя автор написал обширное посвящение, однако оно обращено к принцу, которого я, по-видимому, никогда не буду иметь чести знать, — особе, к тому же, насколько я могу судить, вовсе не пользующейся уважением или вниманием ни у кого из наших теперешних писателей. Так как я совершенно чужд рабской угодливости прихотям авторов, обычно свойственной книгопродавцам, то считаю актом мудрой самонадеянности посвятить эту книгу вашему сиятельству и просить ваше сиятельство взять ее под свою защиту. Богу и вашему сиятельству ведомы ее недостатки и достоинства, сам же я ничего в таких делах не смыслю; но хотя бы все были столь же несведущи, нисколько не боюсь пустить книгу в продажу по этой причине. Имя вашего сиятельства на фронтисписе, прописными буквами, во всякое время обеспечит одно издание; и я не желал бы никакой другой помощи, чтобы стать олдерменом, кроме как монопольного права на Посвящения вашему сиятельству.

Мне следовало бы, на правах посвящающего, представить вашему сиятельству перечень ваших достоинств, но при этом очень не хотелось бы оскорбить вашу скромность; особенно я бы должен был прославлять вашу щедрость к людям с большими дарованиями и малыми средствами, прозрачно вам намекнув, что подразумеваю себя самого. И я уже собрался, по принятому обычаю, прочитать сотню или две посвящений, чтобы сделать оттуда выдержки в применении к вашему сиятельству, но одна случайность отвлекла меня: на обложке этой рукописи я вдруг заметил два следующих слова, написанных крупными буквами: Detur dignissimo, которые, как мне показалось, имеют какой-то важный смысл. Но, к несчастью, обнаружилось, что никто из работающих у меня авторов не знает латыни (хотя я им часто платил деньги за переводы с этого языка). Мне пришлось поэтому прибегнуть к помощи младшего священника нашего прихода, который перевел это так: пусть будет дано достойнейшему; по толкованию священника, автор желал, чтобы его произведение посвящено было величайшему по уму, учености, рассудительности, красноречию и мудрости гению нашей эпохи. Я зашел к одному поэту (работающему для моей лавки) из соседнего переулка, показал ему перевод и спросил, кого, по его мнению, может подразумевать автор; после некоторого размышления он ответил, что тщеславие есть порок, к которому он питает крайнее отвращение; но, судя по содержанию надписи, полагает, что подразумеваемое лицо есть не кто иной, как он сам, и при этом крайне любезно предложил свои услуги gratis[45], чтобы настрочить посвящение себе самому. Я попросил его, однако, высказать еще какую-нибудь догадку. «Отчего же? — ответил он. — Если это не я, то лорд Соммерс». Потом я отправился еще к нескольким знакомым умникам, подвергая свою особу немалому риску и неприятностям, благодаря несметному числу темных винтовых лестниц, но все они в один голос указывали на ваше сиятельство и себя самих. Да будет ведомо вашему сиятельству, что этот образ действия не мое изобретение, ибо я где-то слышал афоризм,[46] что люди, которым все предоставляют второе место, имеют несомненное право на первое.

После этого я окончательно убедился, что ваше сиятельство есть именно то лицо, которое имел в виду автор. Но, будучи очень мало знаком со стилем и формой посвящений, я поручил только что упомянутым умникам снабдить меня указаниями и материалом для панегирика доблестям вашего сиятельства.

Через два дня они принесли мне десять листов бумаги, исписанных с обеих сторон. Они поклялись, что подобрали все, что можно было найти в характерах Сократа, Аристида, Эпаминонда, Катона, Туллия, Аттика и других людей с такими же трудными именами, которых я не могу сейчас припомнить. Однако мне сильно сдается, что, воспользовавшись моим невежеством, они надули меня, так как когда я стал читать собранное ими, то не обнаружил ни одного слога, который бы не был мне и каждому так же хорошо известен, как и им. Поэтому я с горечью подозреваю обман: мои авторы украли и списали от слова до слова единодушное мнение о вас современников. Так что, по-моему, зря я выкинул пятьдесят шиллингов из кармана.

Если бы, изменив заглавие, я мог воспользоваться этим самым материалом для другого посвящения (как делали лица, выше меня стоящие), это позволило бы мне возместить мои убытки; но я дал просмотреть написанное нескольким лицам, и все они, не прочитав и трех строчек, уверяли меня, что оно ни к кому больше не может быть применено, кроме вашего сиятельства.

В самом деле, я ожидал услышать о храбрости вашего сиятельства как полководца; о бесстрашии, с каким вы бросаетесь в брешь или взбираетесь на стену крепости; или увидеть, как ваша родословная нисходит по прямой линии от австрийского дома; или узнать об удивительном вашем искусстве рядиться и танцевать; или о ваших глубоких познаниях в алгебре, метафизике и восточных языках. Но докучать публике старым избитым рассказом о вашем уме, красноречии, учености, мудрости, справедливости, учтивости, прямоте и уравновешенности характера во всех жизненных положениях, о вашем великом уменье распознавать достойных людей и готовности оказывать им поддержку и четырьмя десятками других общих мест, — признаюсь, я слишком для этого совестлив и застенчив. Ведь нет таких добродетелей, ни в общественной, ни в частной жизни, какие при нужных обстоятельствах вы не выказали бы публично, а те немногие, что, благодаря отсутствию поводов проявить их, могли бы остаться незамеченными вашими друзьями, позаботились недавно вынести на свет ваши враги.

Конечно, было бы искренне жаль, если бы блестящий пример доблестей вашего сиятельства пропал для будущих поколений, потому что это урон и для них и для вас, но главным образом потому, что они так необходимы для украшения истории последнего царствования[47]; и это служит мне другим основанием воздержаться от перечисления их здесь, ибо я слышал от мудрых людей, что ни один добросовестный историк не станет пользоваться посвящениями для своих характеристик, если их будут писать в принятом теперь духе.

Есть один пункт, в котором, мне кажется, нам, посвятителям, хорошо было бы изменить свои приемы: вместо того чтобы так рассыпаться в похвалах щедрости наших патронов, нам следовало бы потратить несколько слов на восхищение их терпением. Давая сейчас вашему сиятельству такой прекрасный повод проявить его, я считаю, что это будет высшей моей похвалой. Впрочем, может быть, мне и не следует вменять терпение в большую заслугу вашему сиятельству, давно уже привыкшему выслушивать скучные речи[48], иногда по такому же пустому поводу; надеюсь поэтому, что вы будете снисходительны и к настоящей речи, особенно приняв во внимание, что к вам обращается со всяческим почтением и благоговением,

Милорд,

Вашего сиятельства покорнейший и преданнейший слуга,

Книгопродавец.

Книгопродавец читателю

Вот уже шесть лет, как в мои руки попала эта рукопись, написанная, по-видимому, за год до этого, ибо в предисловии к первому сочинению автор говорит, что рассчитывал выпустить его в 1697 году, да и по некоторым намекам, разбросанным как в этом произведении, так и во втором,[49] видно, что они написаны около этого времени.

Что касается автора, то не могу сообщить о нем решительно ничего; однако, по заслуживающим доверия сведениям, это издание совершается без его ведома: он считает рукопись потерянной, так как дал ее лицу, теперь уже покойному, и обратно не получил. Таким образом, было ли произведение окончательно отделано автором и собирался ли он восполнить пропущенные строки, остается одинаково неизвестным.

Если бы я вздумал рассказать читателю, по какой случайности я стал хозяином этих бумаг, мой рассказ в наш недоверчивый век был бы сочтен чем-то вроде надувательства торгаша. Поэтому я с удовольствием избавляю и его и себя от столь ненужного беспокойства. Остается еще один щекотливый вопрос: почему я не издавал рукописи раньше? Я воздерживался по двум соображениям: во-первых, имел в виду более выгодное дело, а во-вторых, питал некоторую надежду услышать об авторе и получить от него указания. Но недавно меня очень встревожило известие о подложном списке, который какой-то большой умник заново отшлифовал и приукрасил или, как выражаются наши теперешние писатели, приспособил к духу времени, что уже так удачно проделано с Дон Кихотом, Боккалини[50], Лабрюйером и другими писателями. Я счел за лучшее предложить публике произведение в неискаженном виде. Если кому-нибудь угодно будет снабдить меня ключом для объяснения более трудных частей, я буду весьма признателен за одолжение и напечатаю этот ключ отдельно.

Посвятительное послание его королевскому высочеству принцу потомству[51]

Сэр,

Преподношу вашему высочеству плоды очень немногих часов досуга, украденных у коротких перерывов между множеством дел и обязанностей, весьма далеких от подобного рода развлечений. Это жалкий продукт урывков времени, сильно меня тяготивших в периоды долгих отсрочек сессий парламента, оскудения заграничных известий и затяжной дождливой погоды. По этой и другим причинам он не особенно заслуживает высокого покровительства вашего высочества, чьи неисчислимые добродетели в столь раннем возрасте побуждают мир смотреть на вас как на пример в будущем для всех принцев. Ибо хотя ваше высочество только что вышли из младенчества, однако весь ученый мир уже решил подчиниться вашим будущим предписаниям с нижайшей и безропотнейшей покорностью, в убеждении, что сама судьба поставила вас единственным судьею произведений человеческого ума в наш просвещенный и благовоспитанный век. Мне кажется, что число обращающихся к вашему решению способно было бы смутить и испугать более ограниченное дарование, чем у вашего высочества: но, чтоб помешать столь замечательному суду, особа, заботам которой поручено воспитание вашего высочества (по-видимому), решила (как мне передавали) держать вас почти в полном неведении относительно наших занятий, наблюдать над которыми прирожденное и неотъемлемое право ваше.

Меня удивляет смелость этой особы, которая вопреки очевидности пытается убедить ваше высочество в том, что наш век почти вовсе безграмотен и едва ли произвел хоть одного писателя в каком-нибудь жанре. Я прекрасно знаю, что, достигнув более зрелых лет и изучив древних писателей, ваше высочество будете настолько любознательны, что не пренебрежете изучением авторов непосредственно предшествующего вам времени. И подумать, что этот наглец в отчете, подготовляемом для вашего обозрения, собирается свести их к столь ничтожному числу, что мне стыдно его назвать! Гнев закипает во мне при этой мысли, я весь горю желанием вступиться за честь и интересы нашей обширной цветущей корпорации, а также моей собственной особы, к которой, как мне известно из долгого опыта, он относился и теперь относится с особенной злобой.

Вполне возможно, что, прочтя когда-нибудь эти строки, ваше высочество вступите в спор со своим воспитателем по поводу правильности моих утверждений и прикажете ему показать вам что-нибудь из наших произведений. В ответ на это ваш воспитатель (я хорошо осведомлен о его намерениях) спросит ваше высочество: «Где же они? Что с ними сталось?» — и выдаст это за доказательство, что их никогда не было, ибо в то время их невозможно будет сыскать. Невозможно сыскать! Кто же запрятал их? Канули они в пучину вещей? Но ведь по природе своей они были достаточно легковесны, чтобы плавать на поверхности веки вечные. Значит, виноват он сам, привязав им такой тяжелый груз, что они пошли ко дну. Неужели же они истреблены без остатка? Кто же уничтожил их? Воспользовались ли ими после принятия слабительного или же изорвали на раскурку? Кто пустил их для задницы? Но чтобы у вашего высочества не было больше никаких сомнений, кто виновник этого всеобщего разрушения, прошу вас взглянуть на большую страшную косу, которую ваш воспитатель любит постоянно носить с собой. Благоволите обратить внимание на длину, крепость, остроту и твердость его ногтей и зубов; присмотритесь к его ядовитому гнусному дыханию, врагу жизни и вещества, гнилому и тлетворному, — и рассудите, возможно ли для каких-либо тленных чернил и бумаги нашего поколения оказать ему приличное сопротивление. О, если бы ваше высочество решились когда-нибудь обезоружить этого узурпировавшего власть maître du palais[52], отняв у него разрушительные орудия, и установить вашу власть hors de page![53]

Было бы слишком долго перечислять различные способы тирании и разрушения, какие позволил себе применить ваш воспитатель в этом случае. Его закоренелая злоба к писаниям нашего времени так велика, что из нескольких их тысяч, ежегодно производимых нашим славным городом, ни об одном не бывает слышно по прошествии нескольких месяцев. Несчастные дети! Многие варварски истребляются прежде, чем научатся просить пощады на родном языке. Иных он душит в колыбели, других запугивает до конвульсий, от которых они скоропостижно умирают; с иных сдирает кожу живьем, других разрывает на куски. Великое множество приносится в жертву Молоху,[54] а прочие, отравленные его дыханием, чахнут от истощения сил.

Но больше всего заботит меня положение нашего цеха поэтов, от лица которых я готовлю прошение вашему высочеству, которое будет покрыто ста тридцатью шестью подписями первоклассных имен; впрочем, бессмертные произведения их носителей, вероятно, никогда не достигнут ваших очей, хотя каждый из них в настоящее время смиренно и ревностно домогается лавров[55] и в подкрепление своих домогательств может предъявить большие, изящно изданные томы. Бессмертные творения этих знаменитых мужей ваш воспитатель, сэр, обрек на неминуемую гибель, уверив ваше высочество, что нашей эпохе не выпало чести произвести ни единого поэта.

По нашему убеждению, бессмертие — великая и могущественная богиня; но напрасны наши приношения ей и жертвы, если воспитатель вашего высочества, узурпировавший обязанности жреца, в беспримерном своем честолюбии и жадности будет перехватывать их и пожирать.

Утверждать, будто наш век совершенно необразован и вовсе лишен писателей, мне кажется такой дерзостью и такой ложью, что я часто собираюсь доказать противоположное почти что неопровержимым образом. Впрочем, хотя число писателей громадно и произведения их несметны, они, однако, так молниеносно исчезают со сцены, что память о них и их образ изглаживаются, прежде чем успеют запечатлеться в нас. Когда у меня впервые возникла мысль об этом обращении, я приготовил обширный список заглавий для представления его вашему высочеству в качестве бесспорного довода в мою пользу. Свежие экземпляры заглавных страниц были только что выставлены на всех воротах и углах улиц; но когда через несколько часов я вернулся с целью рассмотреть их внимательнее, все они были сорваны, а на их месте красовались новые. Я стал справляться о них у читателей и книгопродавцев, но мои расспросы не привели ни к чему: всякая память о них изгладилась среди людей, невозможно было больше узнать, где они находятся. Меня подняли на смех как деревенщину и педанта, лишенного всякого вкуса и тонкости, мало осведомленного в текущих делах и ничего не знающего о том, что творится в лучших придворных и городских кругах. Таким образом, я могу лишь в самой общей форме заявить вашему высочеству, что мы преисполнены учености и остроумия, но привести какие-нибудь подробности — задача слишком щекотливая для моих слабых способностей. Если бы в ветреный день я вздумал утверждать вашему высочеству, что у горизонта плывет большое облако, похожее на медведя, в зените — другое, имеющее вид ослиной головы, а на западе — третье, с когтями дракона, и ваше высочество через несколько минут пожелали бы проверить, правду ли я говорю, то, наверное, все эти облака уже изменили бы форму и положение, появились бы новые, и вы могли бы согласиться со мной лишь в том, что на небе есть облака, но признали бы, что я грубо ошибся относительно их зоографии и топографии.

Однако ваш воспитатель, может быть, все еще будет упорствовать и задаст вопрос: что же сталось с громадными кипами бумаги, понадобившимися для такого количества книг? Разве можно уничтожить их целиком с такой молниеносной быстротой, как я утверждаю? Что мне ответить на столь возмутительное возражение? Расстояние между вашим высочеством и мной слишком велико для того, чтобы послать вас убедиться воочию в отхожие места, к кухонным печам, к окнам непотребных домов или к грязным фонарям. Книги, подобно своим авторам людям, одним только путем появляются на свет, но у них есть десятки тысяч путей уйти и никогда больше не возвращаться.

С полным чистосердечием заявляю вашему высочеству, что все, о чем я собираюсь говорить, чистейшая правда в настоящую минуту, когда я пишу. Но я ни в коем случае не могу поручиться, что, перед тем как эти строки дойдут до вас, не случится никаких переворотов. Все же прошу вас принять их как образец нашей учености, нашей учтивости и нашего остроумия. Итак, даю слово честного человека, что в настоящее время у нас есть в живых некий поэт, по имени Джон Драйден, чей перевод Вергилия недавно напечатан большим, прекрасно переплетенным томом in folio, и если тщательно поискать, то, насколько мне известно, его еще можно найти. Есть и другой, по имени Наум Тейт[56], готовый поклясться, что настрочил для выпуска в свет кучу стихов, подлинные экземпляры которых и сам он и его издатель (если законно потребовать) еще могут представить, так что он очень удивлен, почему людям доставляет удовольствие делать из этого такую тайну. Есть и третий, известный под именем Тома Дерфи[57], поэт обширных знаний, разностороннего дарования и глубочайшей учености. Есть также некий мистер Раймер[58] и некий мистер Деннис[59], глубокомысленные критики. Есть и особа, величаемая доктором Б-ли, с огромной эрудицией написавшая около тысячи страниц, в качестве полного и точного отчета об одном удивительной важности споре между ним и издателем[60]. Это писатель бесконечного ума и юмора; никто не умеет шутить с большим изяществом и веселостью. Далее, признаюсь вашему высочеству, что собственными глазами видел особу Уильяма У-на, бакалавра богословия, написавшего благороднейшим слогом внушительных размеров том против одного друга вашего воспитателя[61] (от которого — увы! — он не может поэтому ожидать большой благосклонности), украшенный крайней учтивостью и любезностью, полный открытий, одинаково драгоценных и своей новизной и полезностью, и уснащенный блестками такого колкого и меткого остроумия, что автор его является достойным соратником своего вышеупомянутого друга.

Зачем мне входить в дальнейшие частности, которые могли бы наполнить целый том панегириками моим собратьям-современникам? Этот акт справедливости я отложу до более объемистого труда, в котором собираюсь написать характеристику теперешнего поколения умников нашего народа. Личности их я опишу пространно и во всех подробностях; дарование же и умственные способности в миниатюре.

А покамест осмеливаюсь преподнести вашему высочеству верное извлечение из общей сокровищницы всех искусств и наук, предназначенное вам в помощь и руководство. И я ни капельки не сомневаюсь, что ваше высочество прочтете его так же прилежно и почерпнете оттуда столько же полезных сведений, как и другие молодые принцы почерпнули их из множества томов, написанных в последние годы[62] в помощь их занятиям.

Да преуспеет ваше высочество в мудрости и добродетели, достигнет зрелости и затмит своим блеском всех своих царственных предков, — такова будет каждодневная молитва,

Сэр,

Вашего высочества

преданнейшего и т. д.