30550.fb2 Сказка бочки. Путешествия Гулливера - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Сказка бочки. Путешествия Гулливера - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Декабрь 1697

Предисловие

Умников в нынешний век так много и так они проницательны, что сановники церкви и государства начинают, по-видимому, сильно опасаться, как бы эти господа не вздумали, в периоды долгого мира, выискивать на досуге слабые стороны религии и управления. Чтоб это предотвратить, в последнее время с большим усердием стали выдвигаться проекты отвлечения сил и рвения наших грозных исследователей от разбора и обсуждения столь щекотливых вопросов. В конце концов все остановились на одном проекте, выполнение которого потребует, однако, известного времени и больших издержек. Покуда же, — благодаря ежечасно возрастающей опасности со стороны новых отрядов умников, снабженных (как есть основание опасаться) перьями, чернилами и бумагой, каковые в течение часа могут быть обращены в памфлеты и другое наступательное оружие, годное для немедленного употребления, — признано было совершенно необходимым безотлагательно придумать какое-нибудь временное средство — впредь до окончательной разработки главного плана. С этой целью один любознательный и тонкий наблюдатель сделал несколько дней назад в одной большой комиссии следующее важное сообщение: у моряков существует обычай, когда они встречают кита, бросать ему для забавы пустую бочку и тем отвлекать от нападения на корабль. Притча эта немедленно подверглась истолкованию: кит был объявлен Левиафаном Гоббса[63], забавляющимся швырянием всех систем религии и государственного строя, великое множество которых подточены, иссушены, шумны, пустопорожни, топорны и крайне неустойчивы. Таков левиафан, от которого бесстрашные умники нашего века, как говорят, заимствуют свое оружие. Корабль в опасности понять легко, ибо издавна он служит символом государства. Но разгадать смысл бочки оказалось делом трудным; после долгого обсуждения и прений было решено сохранить буквальное значение, и собрание постановило: дабы помешать оным левиафанам швыряться и забавляться государством (которое и само по себе очень склонно к качанию), их следует отвлечь от той игры Сказкой бочки. И так как мои дарования сочтены были весьма подходящими для этой цели, то я удостоен заказом на сочинение названной сказки.

Вот единственная цель опубликования нижеследующего трактата, который, надеюсь, займет на несколько месяцев названные беспокойные умы — впредь до осуществления грандиозного плана, тайну которого разумно будет немного приоткрыть благосклонному читателю.

Мы собираемся учредить большую академию, могущую вместить девять тысяч семьсот сорок три человека,[64] каковая цифра, по скромному подсчету, приблизительно равна наличному количеству умников на нашем острове. Их предполагается разместить по различным школам академии, где они будут предаваться тем занятиям, к которым чувствуют наибольшую склонность. Сам учредитель в весьма скором времени опубликует свои планы, к которым я и отсылаю любопытного читателя для более подробного ознакомления; здесь же упомяну лишь о нескольких главных школах. Там предполагается, во-первых, большая школа педерастов с учителями французами и итальянцами. Далее школа грамоты, весьма просторное здание; школа зеркал; школа ругани; школа критиков; школа слюнотечения; школа езды на палочке; школа поэзии; школа искусства пускать волчки;[65] школа хандры; игорная школа и множество других, перечислять которые было бы слишком скучно. Никто не принимается в члены этих школ без удостоверения, за подписью двух компетентных лиц, в том, что предъявитель его действительно умник.

Но вернемся к делу. Я хорошо знаю, каким требованиям должно удовлетворять предисловие; только бы у меня хватило способностей достигнуть идеала. Трижды понуждал я воображение пуститься в область вымысла, и трижды мои попытки кончались впустую; вся моя изобретательность была истощена сочинением самого трактата. Не то у моих более удачливых собратьев, современных писателей: никогда не выпускают они предисловия или посвящения без какой-нибудь эксцентрической выходки, чтоб с самого начала поразить читателя и разжечь его любопытство к тому, что будет дальше. Так, один весьма изобретательный поэт, в погоне за новизной, сравнил себя в предисловии с палачом, а своего патрона с приговоренным к смерти преступником; вот что было insigne, recens, indictum ore alio[66][67]. Когда я проходил курс этих необходимых и благородных занятий[68], мне посчастливилось слышать много отменных штучек в таком роде, но не стану обижать сочинителей пересадкой их сюда, ибо я заметил, что нет вещи, более нежной и хуже выдерживающей переноску, чем современные остроты. Иные вещи необыкновенно остроумны сегодня, или натощак, или в этом месте, или в восемь часов вечера, или за бутылкой, или летним утром, или сказанные г-ном Как его звать; но стоит только произвести самую ничтожную перестановку или сказать их чуточку невпопад, и они совершенно пропадают. Таким образом, у остроумия есть свои дороги и участки, от которых оно не может отклониться ни на волос под страхом гибели. Современные остряки научились искусственно останавливать эту ртуть и связывать условиями времени, места и личности. Есть шутка, которая не может выйти за пределы Ковент-гардена,[69] и шутка, понятная только в уголке Гайд-парка. И вот, хоть мне подчас и больно бывает при мысли, что все остроумные места, которыми я уснащу задуманное произведение, устареют и утратят соль с первой же переменой нынешней обстановки, все же я не могу не признать справедливости такого положения вещей; в самом деле, зачем нам стараться о доставлении острот будущим поколениям, если наши предки ничего нам не оставили в этой области? Это не только мое мнение, так думают все новейшие и, следовательно, ортодоксальнейшие и утонченнейшие судьи. Однако, будучи крайне озабочен, чтобы каждый образованный человек, достигший того уровня вкуса, на который рассчитано остроумие текущего августа 1697 года, мог проникнуть до самого дна всех возвышенных мыслей, заключенных в настоящем трактате, я считаю нужным установить следующее общее правило: всякий читатель, желающий до конца понять мысли автора, сделает лучше всего, если мысленно перенесется в ту обстановку и поставит себя в то положение, в каком находился автор, когда то или иное значительное место стекало с его пера, ибо таким образом установится равновесие и точное соответствие понятий у читателя с автором. И вот, чтобы помочь прилежному читателю в таком деликатном деле, насколько это позволяет ограниченность места, вспоминаю, что самые удачные части этого трактата были сочинены в постели, на чердаке; нередко также я считал нужным (по причинам, о которых не нахожу удобным рассказывать) изощрять свое воображение голодом; и вообще вся книга, от начала и до конца, была написана во время продолжительного лечения и большого безденежья. Вследствие этого я утверждаю, что добросовестному читателю будет совершенно невозможно понять многие блестящие места, если он не соблаговолит приготовиться к преодолению встречающихся трудностей при помощи преподанных указаний. Таков главный мой постулат.

Так как я объявил себя усерднейшим почитателем всех современных форм, то боюсь, как бы какой-нибудь придирчивый умник не стал меня упрекать за то, что, написав уже столько страниц предисловия, я еще не сделал, согласно обычаю, ни одного выпада против массы писателей, на каковую вся эта писательская масса вполне справедливо сетует. Я только что прочел несколько сот предисловий, авторы которых с первого же слова обращаются к благосклонному читателю с жалобой на это крайнее бесчинство. У меня сохранилось несколько образцов, которые привожу со всей точностью, какую позволяет мне память.

Одно из этих предисловий начинается так:

Выступать в качестве писателя в то время, когда пресса кишит, и т. д.

Другое:

Налог на бумагу не уменьшает числа пачкунов, ежедневно отравляющих, и т. д.

Третье:

Когда каждый мальчишка, мнящий себя умником, берется за перо, небольшая честь стоять в списках, и т. д.

Четвертое:

Когда наблюдаешь, какая мразь наполняет прессу, и т. д.

Пятое:

Только повинуясь вашему приказанию, милостивый государь, решаюсь я выступить перед публикой; ибо кто же по менее серьезному поводу стал бы мешаться в эту толпу бумагомарак, и т. д.

Теперь скажу два слова в свою защиту против этого упрека. Во-первых, я далеко не согласен с тем, что многочисленность писателей причиняет вред нашему отечеству, и настойчиво утверждаю обратное в различных частях настоящего сочинения. Во-вторых, для меня несколько сомнительна справедливость такого образа действий, ибо я замечаю, что многие из этих учтивых предисловий написаны не только одной и той же рукой, но и людьми, наиболее плодовитыми в своей продукции. Расскажу читателю по этому поводу сказочку:

Один скоморох собрал вокруг себя на Лестерфилдсе огромную толпу зевак. Среди прочих там находился толстый неуклюжий парень, полузадушенный толпой, который то и дело орал: «Господи, какое грязное сборище! Ради бога, добрые люди, потеснитесь немножко! Тьфу, пропасть! Кой черт собрал сюда эту сволочь? Вот чертова давка! Дружочек, прибери, пожалуйста, локоть!» В конце концов один стоявший рядом ткач не выдержал: «Чтоб тебе пусто было! Ишь какое пузо отрастил! Кто, спрашивается, черт тебя побери, устраивает здесь давку, как не ты? Разве ты не видишь, чума тебя разрази, что своей тушей ты занимаешь место за пятерых? Для тебя одного площадь, что ли? Подтяни-ка свое брюхо, чертов сын, и тогда, я ручаюсь, места хватит на всех».

Писатель пользуется известными привилегиями, в благодетельности которых, надеюсь, нет никаких оснований сомневаться. Так, встретив у меня непонятное место, читатель должен предположить, что под ним кроется нечто весьма полезное и глубокомысленное; а если какое-нибудь слово или предложение напечатано другим шрифтом, значит, оно непременно содержит нечто необыкновенно остроумное или возвышенное.

Что же касается свободы, с какой я позволил хвалить себя по всякому удобному и неудобному поводу, то, я убежден, она не нуждается ни в каком оправдании, если считать достаточно авторитетной вещью множество великих примеров. Ибо следует здесь заметить, что похвала была первоначально как бы пенсией, уплачиваемой обществом; однако современные писатели, находя, что собирать ее очень хлопотно и обременительно, приобрели недавно в полную собственность право распоряжаться ею; с тех пор оно принадлежит всецело нам самим. По этой причине автор, расхваливая себя самого, облекает свои притязания в определенную формулу; она обыкновенно выражается такими или подобными словами: говорю без тщеславия, — что, мне кажется, ясно доказывает правоту и справедливость этих притязаний. И я раз навсегда заявляю, что в настоящем сочинении приведенная формула подразумевается во всех подобных случаях; упоминаю об этом во избежание слишком частых ее повторений.

Великое облегчение для моей совести сознавать, что столь обстоятельный и полезный трактат не содержит ни единой крупинки сатирической соли; это единственный пункт, в котором я позволил себе отклониться от прославленных отечественных образцов нашего времени. Я заметил, что некоторые сатирики обходятся с публикой совсем как школьные учителя с шалуном-мальчуганом, разложенным на скамье для порки; сначала отчитывают за проступок, потом доказывают необходимость розги и заключают каждый период ударом. А по-моему, если я смыслю что-нибудь в людях, эти господа отлично могли бы обойтись без своих выговоров и порки, ибо во всей природе нет более загрубелой и нечувствительной вещи, чем задница публики, действуете ли вы на нее носком сапога или березовыми прутьями. Кроме того, большинство наших современных сатириков, по-видимому, совершают большой промах, полагая, что раз крапива жжется, то и все другие сорные травы должны обладать таким же свойством. Этим сравнением я нисколько не хочу унизить наших достойных писателей. Ведь мифологам хорошо известно, что сорные травы стоят выше всей прочей растительности, вследствие чего первый монарх нашего острова, отличавшийся таким тонким вкусом и острым умом, поступил весьма мудро, вырвав розы из цепи ордена и посадив на их место чертополох, как более благородный цветок.[70] На этом основании лучшие наши знатоки древностей высказывают предположение, что сатирический зуд, так распространенный в этой части нашего острова, впервые был занесен к нам из-за Твида[71]. Пусть же процветает он здесь и благоденствует долгие годы! Пусть смотрит на презрение света с таким же спокойным и пренебрежительным равнодушием, какое свет проявляет к его уколам! Пусть не приводит писателей в уныние ни собственная тупость, ни тупость их собратьев! Но пусть они помнят, что остроумие подобно бритве, которой легче всего порезаться, когда она притупилась. Кроме того, люди, у которых зубы слишком прогнили для того, чтобы кусать, как нельзя лучше вознаграждены за этот недостаток зловонием своего дыхания.

В противоположность другим людям, я чужд зависти и не умаляю талантов, которые мне недоступны; поэтому я преисполнен почтения к обширному и блестящему цеху наших британских писателей. И я надеюсь, что этот маленький панегирик не оскорбит их ушей, особенно если принять во внимание, что он предназначается только для них. В самом деле, сама природа позаботилась о том, чтобы слава и почет приобретались сатирой легче, чем какими-либо другими произведениями ума: побои — самое верное средство добиться от людей похвалы, как и любви. Один старый писатель задается вопросом, почему посвящения и другие ворохи лести вечно состоят из затасканных общих мест, без малейшего намека на что-нибудь новое, и тем не только вызывают досаду и отвращение у читателя-христианина, но также (если не принять безотлагательных мер) распространяют по всему нашему острову губительную болезнь — летаргический сон, между тем как очень немногие сатиры не содержат чего-нибудь свеженького. Несчастные свойства лести обыкновенно приписываются недостатку выдумки у людей, занимающихся этим жанром, но, я думаю, что это крайне несправедливо; дело объясняется проще и естественней. Тем для панегирика так мало, что они давно уже исчерпаны. Ведь здоровье одно и всегда было одинаково, между тем как болезней тысячи, не считая ежедневно прибавляющихся новых; так и добродетели, когда-либо украшавшие человечество, можно все по пальцам перечесть; сумасбродств же и пороков несметное множество, и время ежечасно прибавляет к куче. Таким образом, самое большее, на что способен бедный поэт, это затвердить наизусть список главных добродетелей и с величайшей щедростью оделять ими своего героя или патрона. Однако в каких бы сочетаниях он их ни преподносил, как бы ни менял свои фразы, читатель живо обнаружит, что ему подают все ту же свинину[72][73], только под разными соусами. Ведь мы в состоянии придумать ровно столько выражений, сколько у нас есть понятий, и когда понятия исчерпаны, та же участь неизбежно постигает словесные обороты.

Но если бы даже материал для панегирика был так же обилен, как и темы для сатиры, все же нетрудно найти удовлетворительное объяснение, почему последняя всегда будет встречать лучший прием, чем первый. Панегирик обращен лишь к одному или нескольким лицам одновременно; поэтому он неизбежно вызывает зависть и недовольство со стороны тех, кто оказался обделенным похвалами. Сатира же, будучи направлена на всех, никем не воспринимается как оскорбление, ибо каждый смело относит ее к другим и весьма мудро перекладывает свою долю тяжести на плечи ближних, достаточно широкие, чтобы выдержать ее. С этой точки зрения я не раз размышлял о различии между Афинами и Англией. В аттической республике[74][75] каждый гражданин и поэт пользовался привилегией и правом открыто и всенародно бранить или выводить на сцене, называя по имени, любое самое видное лицо, будь то Креон[76], Гипербол, Алкивиад или Демосфен. Но, с другой стороны, малейшее предосудительное слово против народа вообще немедленно подхватывалось и вменялось в вину обронившим его людям, невзирая на их положение и заслуги. В Англии же дело обстоит как раз обратно. Здесь вы можете безопасно пустить в ход все свое красноречие против человеческого рода и говорить в глаза публике: «Все сбились с пути, нет делающего добро, нет ни одного.[77] Мы живем в гнуснейшее время. Мошенничество и атеизм распространяются эпидемически, как сифилис. Честность покинула землю вместе с Астреей[78]», — и множество других общих мест, в равной степени новых и красноречивых, какие только может внушить вам splendida bilis[79][80]. И когда вы кончили, ваши слушатели не только не оскорблены, но горячо вас поблагодарят, как возвестителя драгоценных и полезных истин. Больше того: стоит вам только рискнуть своими легкими, и вы свободно можете проповедовать в Ковент-гардене против щегольства, блуда и кой-чего еще; против чванства, лицемерия и взяточничества — в Уайтхолле[81]; можете обрушиться на грабеж и беззаконие в капелле квартала юристов, а с кафедры городских церквей громить сколько вам угодно скупость, ханжество и лихоимство. Все это только мячик, пускаемый то туда, то сюда, и у каждого слушателя есть ракетка, которой можно отбросить его от себя на других слушателей. Но, с другой стороны, стоит только человеку, имеющему превратное представление о природе вещей, публично обронить самый отдаленный намек, что такой-то уморил с голода половину матросов, а другую почти отравил[82]; что такой-то из высоких чувств любви и чести не платит никаких долгов, кроме карточных и проституткам; что такой-то схватил триппер и просаживает свое состояние; что Парис, подкупленный Юноной и Венерой, чтоб не обидеть ни одной из сторон, проспал весь процесс, восседая в судейском кресле;[83] или что такой-то оратор произносит в сенате длинные речи, весьма глубокомысленные, мало вразумительные и совершенно не относящиеся к делу. Стоит только, говорю, кому-нибудь вдаться в подобные частности, и он должен ожидать тюрьмы за scandalum magnatum[84], вызова на дуэль, преследования за клевету и привлечения к суду.

Но я забыл, что распространяюсь на тему, к которой не имею никакого отношения, так как нет у меня ни дарования, ни склонности к сатире. С другой стороны, я вполне доволен теперешним положением вещей и уже несколько лет занят подготовкой материалов[85] для Панегирика человеческому роду, к которому собирался прибавить вторую часть, под заглавием: Скромная защита поведения черни во все времена. Оба эти произведения я хотел издать в виде приложения[86] к настоящему трактату, но, увидя, что моя записная книга наполняется гораздо медленнее, чем я ожидал, я предпочел приберечь их до другого случая. Вдобавок осуществлению этого намерения помешала одна домашняя неприятность, в подробности которой хотя было бы очень кстати и совершенно в современном духе посвятить благосклонного читателя, и это очень способствовало бы удлинению настоящего предисловия до принятых теперь размеров, согласно правилу, что предисловие должно быть тем больше, чем меньше самая книга, — однако я не стану больше томить нетерпеливого читателя у преддверия и, надлежаще подготовив ум его этим предварительным рассуждением, с удовольствием посвящу в высокие таинства, которые следуют дальше.

Сказка бочки

Раздел IВведение

Старинная английская гравюра

Кто одержим честолюбием заставить толпу слушать себя, должен изо всех сил нажимать, толкаться, протискиваться, карабкаться, пока ему не удастся сколько-нибудь возвыситься над ней. Ведь в каждом собрании, битком набитом людьми, можно наблюдать такую особенность: над головами собравшихся всегда есть достаточно места; вся трудность в том, как его достичь, — ибо из массы выбраться так же нелегко, как из пекла.

«Evadere ad aurasHoc opus, hic labor est[87][88].

Чтобы помочь беде, философы испокон веков применяли свой способ: строили воздушные замки. Но несмотря на распространенность такого рода построек и давно приобретенную ими прочную репутацию, которая сохраняется и поныне, я смиренно полагаю, что все они, не исключая даже сооружения Сократа, подвесившего себя в корзине[89], чтобы привольнее было предаваться умозрению, страдают двумя явными неудобствами. Во-первых, фундамент у них возводится слишком высокий, так что часто они оказываются не доступными для зрения и всегда для слуха. Во-вторых, материалы их, крайне непрочные, сильно страдают от суровой погоды, особенно в наших северо-западных областях.

Таким образом, для верного достижения указанной высокой цели остается, насколько я могу представить, только три способа. Весьма заботливая в этом отношении мудрость наших предков придумала, в поощрение всех предприимчивых людей, три деревянных сооружения, которыми могли бы пользоваться ораторы, желающие без помехи произносить пространные речи. Сооружения эти: кафедра, лестница[90] и странствующий театр. Ибо, что касается перил[91], то, хотя они делаются из того же материала и предназначаются для того же употребления, их нельзя, однако, удостоить четвертого места вследствие их более низкого уровня, позволяющего соседям постоянно перебивать оратора. Сама трибуна[92], хоть она и достаточной высоты, тоже не имеет на это права, как бы ни настаивали ее защитники. Ибо, если они соблаговолят рассмотреть ее первоначальное назначение, а также побочные обстоятельства и околичности, служащие этому назначению, то легко признают, что теперешняя практика в точности соответствует первоначальному замыслу, а то и другое — этимологии слова, которое на финикийском языке необыкновенно выразительно и буквально означает — место для сна; в ходячем же употреблении под ним разумеют мягкое, обложенное подушками сиденье для отдохновения старого подагрического тела; senes ut in otia tuta recedant[93][94]. Что может быть справедливее такого возмездия? Так как прежде они пространно говорили, а другие в это время спали, то теперь могут спокойно спать, пока другие говорят.

Но если бы даже невозможно было привести никаких иных доводов для исключения трибуны и перил из списка ораторских сооружений, достаточно того, что допущение таковых опрокинуло бы число, которое я решил отстаивать во что бы то ни стало, в подражание мудрому методу многих других философов и великих ученых, в своем искусстве производить подразделения, облюбовывающих одно какое-нибудь мистическое число, которое их воображение делает до такой степени священным, что, вопреки здравому смыслу, они находят для него место в каждой части природы: сводят, включают и подгоняют к нему каждый род и вид, насильственно спаривая некоторые вещи и совершенно произвольно псключая другие. Итак, среди всех прочих чисел, больше всего занимало меня, в самых возвышенных моих умозрениях, число три, всегда доставлявшее мне неизъяснимое наслаждение. Сейчас печатается (и в ближайшее время выйдет в свет) мое панегирическое рассуждение об этом числе, в котором я не только подвел под его знамя, при помощи самых убедительных доводов, чувства и элементы,[95] но и переманил на его сторону немало перебежчиков от двух его великих соперников семи и девяти[96].

Итак, первым из названных ораторских сооружений как по рангу, так и по достоинству является кафедра. Есть несколько видов кафедр на нашем острове, но я ценю только сделанные из дерева, срубленного в Sylva Caledonia[97][98] и вполне пригодного для нашего климата. Чем более ветхи эти кафедры, тем лучше как в отношении передачи звука, так и других свойств, о которых речь будет впереди. Наиболее совершенной по форме и величине я считаю кафедру узенькую, с самым малым числом украшений, и особенно без балдахина (ибо по старинному правилу кафедра должна быть единственным непокрытым сосудом[99] в каждом собрании, где ею законно пользуются); при этих условиях, благодаря своему большому сходству с позорным столбом, она всегда будет производить могущественное влияние на человеческие уши.

О лестницах мне нет надобности говорить. К чести нашего отечества[100], иностранцы сами отметили, что мы превосходим все народы по части устройства и применения этого сооружения. Всходящие на него ораторы доставляют удовольствие не только своим слушателям приятной речью, но и всему свету предварительным опубликованием этих речей[101]; я рассматриваю их как изысканнейшую сокровищницу нашего британского красноречия, и мне сообщили, что достойный гражданин и книгопродавец мистер Джон Донтон с большим трудом собрал достоверную коллекцию, которую вскоре собирается издать в двенадцати томах in folio, с гравюрами на меди. Высокополезный и редкий труд, вполне достойный такой руки.

Последней разновидностью ораторских машин является странствующий театр[102], с искусством водружаемый sub Jove pluvio, in triviis et quadriviis[103]. Это великий питомник первых двух, и его ораторов посылают иногда на первую, иногда на вторую машину, соответственно их заслугам, так что между всеми тремя машинами существует самое тесное и постоянное общение.

Из этого тщательного описания ясно, что для привлечения внимания публики необходимо требуется возвышенное место. Хотя это требование признается всеми, однако относительно причины его существует разногласие; и мне кажется, что очень немногие философы напали на правильное естественное разрешение указанного феномена. Самое глубокое и толковое объяснение из всех, какие мне попадались до сих пор, сводится к тому, что воздух, будучи тяжелым и, следовательно (согласно системе Эпикура[104]), постоянно опускающимся телом, должен еще сильнее устремляться вниз под тяжестью и давлением слов, тоже являющихся тяжелыми и увесистыми телами, как это видно из глубокого впечатления, которое они производят и оставляют в нас; поэтому их следует пускать с должной высоты, иначе они и не достигнут цели, и не упадут с достаточной силой.

Corpoream quoque enim vocem constare fatendum est,

Et sonitam, quoniam possunt impellere sensus[105][106].

Я тем охотнее готов принять эту гипотезу, что она подкрепляется распространенным наблюдением: в разных собраниях, где выступают эти ораторы, сама природа научила слушателей стоять с открытыми и направленными параллельно горизонту ртами, так что они пересекаются перпендикулярной линией, опущенной из зенита к центру земли. При таком положении слушателей, если они стоят густой толпой, каждый уносит домой некоторую долю, и ничего или почти ничего не пропадает.

Должен признать, что расположение и архитектура наших современных театров отличаются еще большим совершенством. Прежде всего партер, в должном соответствии с вышеописанным наблюдением, помещен ниже сцены, чтобы любая пущенная оттуда весомая материя (будь то свинец или золото) попадала прямо в пасть некиим критикам (так будто бы называется эта порода), которые стоят наготове, чтобы слопать все, что подвернется. Далее, из внимания к дамам ложи построены полукругом и на одном уровне со сценой, ибо подмечено, что значительная доза остроумия, расточаемого для возбуждения своеобразного зуда, распространяется по определенной линии, всегда круговой. Слезливые чувства и жиденькие мысли, по крайней своей легковесности, мягко поднимаются к средней области зала, где застывают и замораживаются ледяными умами тамошних завсегдатаев. Галиматья и шутовство, от природы воздушные и легкие, поднимаются на самый верх и, наверное, терялись бы под крышей, если бы благоразумный архитектор не устроил для них с большой предусмотрительностью четвертый ярус, называемый двенадцатипенсовой галереей, и не заселил его подходящей публикой, жадно подхватывающей их на лету.

Предложенная здесь физико-логическая схема ораторских вместилищ или машин содержит великую тайну, являясь некоторым прообразом, знаком, эмблемой, тенью, символом, составляя аналогию обширной республике писателей и приемам, при помощи которых им приходится возноситься на известную высоту над низшими людьми. Кафедра знаменует собой писания наших современных великобританских святых, одухотворенные и очищенные от грязи и грубости внешних чувств и человеческого разума. Материал ее, как уже было сказано, — гнилое дерево, по двум соображениям: во-первых, гнилое дерево обладает свойством светиться в темноте; во-вторых, поры его полны червей, что служит двояким прообразом[107][108], поскольку имеет отношение к двум главным свойствам оратора и двоякой судьбе, постигающей его произведения.

Лестница является вполне подходящим символом политических интриг и поэзии, которым такое внушительное число писателей обязано своей славой. Политических интриг, потому что [109].

.

. (Пропуск в рукописи.).

.

поэзии, потому что ораторы этого рода заканчивают свою речь пением[110]; потому что, когда они медленно взбираются по ступенькам, судьба низвергает их в петлю задолго до достижения ими вершины; и наконец потому, что высокое звание поэта достигается заимствованием чужой собственности и смешением моего с твоим.

Образом странствующего театра охватываются все произведения, предназначенные для потехи и услаждения смертных, как-то: Шестипенсовые остроты[111], Вестминстерские проказы, Забавные рассказы, Универсальный весельчак и т. п., при помощи которых писатели с Граб-стрит[112] и для Граб-стрит одержали в последние годы такую блестящую победу над временем, обрезали ему крылья, остригли ногти, выпилили зубы, перевернули его песочные часы, притупили косу, выдернули из сапог гвозди. К этому именно классу я позволяю отнести и настоящий трактат, будучи недавно удостоен чести избрания в члены столь славного братства.

Мне не безызвестны многочисленные нападки, которым в последние годы стала подвергаться продукция братства Граб-стрит, и постоянное обыкновение двух младших новоиспеченных обществ осмеивать наше братство и входящих в него писателей, как недостойных занимать место в республике остроумия и учености. Собственная совесть без труда подскажет им, кого я имею в виду. Да и публика не такая уж невнимательная зрительница, чтобы не заметить постоянных усилий Грешемского[113] и Вилльского[114] обществ создать себе имя и репутацию на развалинах нашей славы. При нашей чувствительности и справедливости мы еще больше огорчаемся, когда видим в поведении этих обществ не только несправедливость, но также неблагодарность, непочтительность и бесчеловечность. В самом деле, как может публика и сами они (не говоря уже о том, что наши протоколы чрезвычайно обстоятельны и ясны в этом отношении) забыть, что оба эти общества суть питомники не только нашей посадки, но и нашей поливки? Мне сообщают, что оба наши соперника недавно задумали объединить свои силы и вызвать нас померяться с ними весом и числом выпускаемых книг. В ответ на этот вызов я почтительно предлагаю (с разрешения нашего президента) два возражения. Первое: мы утверждаем, что их предложение похоже на предложение Архимеда относительно менее трудного дела:[115] оно практически неосуществимо; в самом деле, где им найти достаточно поместительные для наших книг весы и где сыскать математика, способного их сосчитать? Второе: мы готовы принять вызов, но с условием, чтобы было назначено третье незаинтересованное лицо и его беспристрастному суждению предоставлено было решить, какому обществу по справедливости принадлежит каждая книга, каждый трактат и памфлет. Богу ведомо, как этот вопрос в настоящее время далек от определенности. Мы готовы составить каталог нескольких тысяч книг, на которые паше братство имеет самые бесспорные права, однако мятежная кучка новомодных писателей самым бессовестным образом приписывает их нашим врагам. По этим соображениям, мы считаем совершенно несовместимым с нашим благоразумием предоставить решение самим авторам, тем более что происки и козни наших противников вызвали широкое дезертирство в наших рядах и большая часть членов нашего общества уже перебежала на сторону врага; даже наши ближайшие друзья начинают держаться поодаль, словно бы стыдясь знаться с нами.

Вот все, что я уполномочен сказать на столь неблагодарную и прискорбную тему, ибо мы вовсе не хотим разжигать спор, продолжение которого может оказаться роковым для интересов обеих сторон, и нам было бы, напротив, гораздо желательнее по-дружески уладить наши разногласия. С своей стороны, мы настолько уступчивы, что готовы принять с распростертыми объятиями обоих блудных сыновей, когда бы они ни надумали вернуться от своей шелухи и блудниц[116], — мне кажется, что это самое подходящее название для занятий[117], которыми они в настоящее время увлечены. Подобно снисходительному отцу мы по-прежнему их любим и шлем им свое благословение.

Но величайший удар прежнему благожелательному отношению публики к писаниям нашего общества (если не считать, что нет ничего вечного под луной) нанесен был верхоглядством большинства нынешних читателей, которых никакими средствами невозможно убедить заглядывать под поверхность и оболочку вещей. Между тем мудрость — лисица, которую, после долгой охоты, нужно напоследок с большими усилиями доставать из норы; она — сыр, который тем лучше, чем толще, проще и грубее его корка, и для тонкого нёба самое лучшее в нем — черви; она — сладкий напиток, который тем вкуснее, чем больше вы отпиваете. Мудрость — курица, к кудахтанью которой мы должны прислушаться, потому что оно сопровождается яйцом; наконец, она — орех, который надо выбирать осмотрительно, иначе он может стоить вам зуба и вознаградить вас лишь червяком. В соответствии с этими важными истинами мои мудрые собратья всегда любили вывозить свои поучения и измышления в закрытых повозках образов и басен; но так как они украшали их, пожалуй, заботливее и диковиннее, чем нужно, то с их повозками случилось то же, что обыкновенно случается со слишком хитро расписанными и раззолоченными каретами: они так ослепляют глаза прохожих и так поражают их воображение внешним блеском, что те забывают посмотреть на сидящего внутри владельца. Некоторым утешением в несчастье служит нам то, что мы разделяем его с Пифагором, Эзопом, Сократом[118] и другими нашими предшественниками.

Однако чтобы впредь ни публика, ни мы не страдали от таких недоразумений, я внял настойчивым просьбам друзей и принялся за полное и кропотливое исследование главнейших произведений нашего общества, которые, помимо красивой внешности, способной привлекать поверхностных читателей, таят в темной своей глубине законченнейшие и утонченнейшие системы всех наук и искусств. Я не сомневаюсь, что мне удастся вскрыть эти богатства путем раскручивания или разматывания, извлечь при помощи выкачивания или обнажить при помощи надреза.

Великий этот труд был предпринят несколько лет тому назад одним из наиболее выдающихся членов нашего общества. Он начал с Истории Рейнеке-Лиса[119][120], но не дожил до выхода в свет своего исследования, и смерть помешала ему продолжить столь полезное начинание, что весьма прискорбно, так как сделанное им открытие, которым он поделился с друзьями, получило теперь всеобщее признание: я думаю, никто из ученых не станет оспаривать, что эта знаменитая История является полным сводом политических знаний и откровением, или, вернее, апокалипсисом, всех государственных тайн. Но я двинул предпринятый труд гораздо дальше: мной уже закончены примечания к нескольким дюжинам таких произведений. Некоторыми из своих наблюдений я поделюсь с беспристрастным читателем, насколько это необходимо для вывода, к которому я стремлюсь.

Первой вещью, с которой я имел дело, является Мальчик-с-пальчик: автор его — пифагорейский философ. Этот темный трактат содержит целую систему метемпсихозы и излагает странствование души по всем ее поприщам.