30550.fb2
Из материалов, собранных мной в древних летописях, явствует, что круг учения эолистов делится[347] на тридцать два пункта[348], подробное изложение которых было бы слишком скучно. Однако несколько важнейших положений, вытекающих из этого учения, ни в коем случае невозможно обойти молчанием. Особенное значение имеет следующее: так как ветру принадлежит господствующая роль как в составе, так и в отправлениях каждого сложного тела, то превосходство должно принадлежать тем существам, в которых это первоначало участвует наиболее изобильно; следовательно, человек является наиболее совершенным из всех творений, как наделенный, по великой благости философов, тремя различными anima,[349] или ветрами, к которым мудрые эолисты с большой щедростью прибавили четвертую, не менее необходимую и украшающую человека, чем остальные три, и при помощи этого quartum principium[350] приравняли их к числу стран света, что дало повод знаменитому каббалисту Бомбасту[351] поместить человеческое тело в должное положение по отношению к четырем основным точкам горизонта.
Рассуждая последовательно, они утверждают далее, что человек приносит с собой на свет некоторую частицу, или крупинку ветра, которая может быть названа quinta essentia[352], извлекаемая из четырех прочих[353]. Эта квинтэссенция очень полезна при всех житейских обстоятельствах, применяется во всех искусствах и науках и может быть удивительно усовершенствована и распространена при помощи особых методов воспитания. Как только эта частица ветра в достаточной степени раздута, ее нельзя скаредно прятать, глушить или держать под спудом, а, напротив, следует щедро расточать человечеству. По этим и другим столь же веским основаниям мудрые эолисты утверждают, что дар отрыжки есть благороднейшая способность разумного существа. Для усовершенствования этого искусства и лучшего употребления его на пользу человечества они примепяют разные способы. В некоторые времена года вы можете видеть большие сборища их жрецов, стоящие против вихря с широко разинутыми ртами[354]. В другое время вы видите целые сотни эолистов, выстроившихся в круг, причем каждый вооружен мехами, вставленными в зад соседа, при помощи которых они надувают друг друга, пока все не примут форму и величину пивных бочек; по этой причине они с большой меткостью называют обыкновенно свои тела сосудами. Достаточно наполнившись при помощи этой и подобных ей операций, они тотчас удаляются и для общественного блага разгружают добрую часть своего прибытка в челюсти учеников. Должно заметить, что всякое знание слагается, по их мнению, из того же первоначала, так как, во-первых, общепризнано и бесспорно, что знание надмевает,[355] а во-вторых, они доказывают это при помощи следующего силлогизма: слова только ветер; знание же не что иное, как слова; следовательно, знание есть не что иное, как ветер. По этой причине их философы преподают в школах все свои положения и мнения при помощи отрыжки, в каковом искусстве добились они изумительного красноречия и невероятного разнообразия. Но первые мудрецы эолистов славятся главным образом выразительностью своей мимики, которая самым недвусмысленным образом показывает, в какой мере или степени дух всколыхнул их внутреннюю массу. В самом деле, после некоторых схваток, причинив предварительно своим неистовством и буйством как бы землетрясение в микрокосме мудреца, ветер и пары выходят вон, судорожно искривляя рот, раздувая щеки, страшно выкатывая глаза. При таких обстоятельствах все их отрыжки считаются священными, особенно самые кислые, и с безграничным благоговением поглощаются преданными им сухопарыми святошами. А так как дыхание нашей жизни в ноздрях наших, то, желая разодолжить своих поклонников, они переправляют отборнейшие, назидательнейшие и живительнейшие отрыжки через этот проводник, придавая им особенно густой привкус.
Их боги — четыре ветра, которым они поклоняются как духам, проникающим и оживляющим вселенную; лишь от этих богов, строго говоря, проистекает всякое вдохновение. Однако главным из них, которому они воздают наибольшие почести, является всемогущий Норд, древнее божество, высоко почитавшееся также жителями Мегалополиса[356] в Греции: omnium deorum Boream maxime celebrant[357]. Хотя божество это вездесуще, однако, по мнению самых глубокомысленных эолистов, есть у него также свое особенное жилище или (выражаясь точнее) coelum empyraeum[358], где он царит безраздельно. Этот эмпирей расположен в одной хорошо известной древним грекам области, которую Σχοτια они называли Σχοτια [359], или страна мрака[360]. Хотя по этому поводу было много споров, однако несомненно, что утонченнейшие эолисты ведут свое происхождение из страны того же названия, и оттуда же наиболее ревностные из их жречества приносили во все времена самое высокое свое вдохновение, черпая его собственными руками из главного источника в особые пузыри и опорожняя их потом среди своих приверженцев всех наций, которые ежедневно разевали, разевают и будут разевать рты, чтобы с жадностью поглощать божественную пищу.
Таинства их и обряды совершаются следующим образом. Ученым хорошо известно, что изобретательные люди прежних времен придумали способ переносить и сохранять ветры в кадках или бочонках[361], что оказывает большую подмогу при дальних морских путешествиях. Ужасно жаль утраты столь полезного искусства, впрочем не упоминаемого Панцироллусом[362][363], — не понимаю, как он мог совершить такой большой промах. Это изобретение приписывалось самому Эолу, по имени которого называется вся секта. В память своего основателя эолисты и до сих пор сохраняют большое число упомянутых бочек: они расставлены по одной в их храмах, с вышибленным верхним днищем. В такую бочку по праздничным дням входит жрец, предварительно должным образом приготовившись по описанному выше способу; от его зада ко дну бочки проводится замаскированная труба, по которой ему притекает добавочное вдохновение из одной северной расщелины или щели. И вот вы видите, как он тотчас же раздувается до величины и формы своего сосуда. В таком положении он мечет на своих слушателей целые бури, по мере того как дух снизу развязывает ему язык; так как вещания эти исходят ex adytis et penetralibus[364], то совершаются не без великого труда и схваток. Вырываясь наружу, ветер оказывает на лицо жреца такое же действие, как на поверхность моря: сначала оно чернеет, потом хмурится и наконец обливается пеной[365]. Именно в этом виде священный эолист оделяет пророческими отрыжками своих задыхающихся учеников; при этом одни из них жадно разевают рты, чтобы не проворонить священного дыхания, другие же несмолкаемыми гимнами прославляют ветры и, мягко раскачиваясь в такт своему гудению, изображают нежное веяние умиротворенных богов.
На основании этого обычая жрецов некоторые авторы утверждают, будто эолисты весьма древнего происхождения. В самом деле, только что описанное мной откровение их тайн в точности совпадает с откровениями других древних оракулов. Вдохновение последних тоже ведь шло от некоторых подземных притоков ветра, вызывало те же мучительные схватки у жреца и имело то же влияние на народ. Правда, оракулы эти часто управлялись и руководились жрицами, органы которых удобнее расположены для доступа упомянутых пророческих вихрей: входя и поднимаясь по более емким каналам, вихри эти причиняли по пути своеобразный зуд, сопровождающийся телесным возбуждением, которое при помощи умелых приемов легко превращалось в духовный экстаз. Эта глубокомысленная гипотеза находит себе дальнейшее подтверждение в обычае поручать жреческие обязанности женщинам[366], до сих пор удержавшемся у наиболее утонченных групп наших современных эолистов, которым угодно принимать вдохновение через вышеупомянутые каналы, подобно тому как их предки принимали его от сивилл.
Когда человеческий дух пришпорит и разнуздает свои мысли, он уже не способен остановиться, а естественно устремляется от одной крайности к другой, от высокого к низкому, от добра к злу; в первоначальном полете воображения он обыкновенно уносится к совершеннейшим и возвышеннейшим идеям, но, занесясь в такие области, откуда уже невозможно различить границы, отделяющие высоту от глубины, он, в том же порыве и держась того же курса, падает стремглав вниз на самое дно пропасти подобно путешественнику, взявшему дорогу на восток и приезжающему на запад, или подобно прямой линии, которая при бесконечном продолжении переходит в круг. Зло ли, заложенное в нашем естестве, склоняет нас находить у каждой светлой мысли темную изнанку; разум ли наш так устроен, что, размышляя о совокупности вещей, может, подобно солнцу, освещать только одну половину шара, неизбежно оставляя другую половину в тени и во мраке; воображение ли, взлетев к возвышеннейшему и прекраснейшему, оскудевает, истощается, устает и, подобно мертвой райской птице, камнем падает наземь;[367] или же по какой другой, упущенной мной среди всех этих метафизических догадок, причине — во всяком случае, положение, доставившее мне столько хлопот, совершенно правильно, именно: если самые некультурные народы поднимаются тем или иным способом до идеи бога или верховного существа, то они редко забывают дать своим страхам пищу в виде мрачных понятий, которые, за недостатком лучшего применения, вполне удовлетворительно служат им дьяволом. Это движение их мысли как нельзя более естественно. В самом деле, с людьми, воображение которых занеслось слишком высоко, бывает так же, как и с теми, которые вскарабкались на слишком большую крутизну: чем больше они упиваются созерцанием находящихся наверху предметов, тем больше устрашает их мрачное зрелище разверзающейся под ними пропасти. Таким образом, выбирая себе дьявола, человек всегда действует одним и тем же способом: останавливается на каком-нибудь действительном или воображаемом существе, составляющем диаметральную противоположность выдуманного им бога. Так и секта эолистов обзавелась двумя злобными существами, к которым питает страх, отвращение и ненависть; между этими существами и богами эолистов идет извечная вражда. Первое из этих существ Хамелеон[368][369] заклятый враг вдохновения, который бесцеремонно пожирает большие порции вдохновения, посылаемого им богом, не возвращая ни кусочка его путем отрыжки. Второе — огромное страшное чудовище, по имени Муленаван; четырьмя мощными руками оно ведет неустанный бой со всеми божествами эолистов, ловко увертываясь от их ударов и отплачивая им с лихвой.
Обзаведясь, таким образом, богами и дьяволами, знаменитая секта эолистов до сих пор блистательно подвизается на свете, и нет никакого сомнения, что одной из главных ее ветвей является просвещенная лапландская нация. Было бы поэтому несправедливо не сделать здесь о ней почетного упоминания, тем более что она тесно связана общностью интересов и наклонностей со своими братьями-эолистами, живущими среди нас: лапландцы не только покупают себе ветры оптом от тех же самых купцов, но и продают их в розницу[370] по той же цене и в той же упаковке мелким покупателям.
Была ли изложенная здесь система целиком сочинена Джеком или, как думают некоторые писатели, списана им с дельфийского оригинала с небольшими добавлениями и исправлениями, соответственно времени и обстоятельствам, не могу сказать наверное. Знаю только, что Джек, во всяком случае, переделал ее по-новому, придав ей тот вид и форму, в каких она здесь описана.
Давно искал я случая воздать должное обществу людей, к которым питаю особенное почтение; я тем более обязан был сделать это, что их мнения и образ действия были выставлены в совершенно искаженном виде и обесславлены злобой или невежеством их противников. Ибо, по-моему, нет более высокого и благородного поступка, чем искоренение предрассудков и изображение вещей в самом истинном и выгодном свете; и я смело беру на себя эту задачу, не преследуя никакой корысти, а лишь исполняя требования совести, чести и справедливости.
Заслуженная репутация славной секты ничуть не роняется оттого, что возникновением и уставом своим секта эта обязана такому учредителю, как описанный мной Джек — человек, у которого зашел ум за разум и мозги свихнулись, каковое состояние мы считаем обыкновенно болезнью и называем ее безумием или умопомешательством. В самом деле, если мы рассмотрим величайшие деяния, совершенные в истории отдельными личностями, например основание новых государств силою оружия, развитие новых философских систем, создание и распространение новых религий, то найдем, что виновниками всего этого были люди, здравый смысл которых сильно потерпел от пищи, воспитания, преобладания какой-нибудь наклонности, а также под влиянием особенного воздуха и климата. Кроме того, в некоторых человеческих душах заложено горючее вещество, легко воспламеняющееся при случайном соприкосновении с некоторыми обстоятельствами, с виду хотя и ничтожными, однако часто разрастающимися в крупные события. Великие перевороты не всегда производятся сильными руками: иногда достаточно бывает счастливого случая и подходящего момента; и неважно, где был зажжен огонь, лишь бы дым от него поднялся до мозга. Верхняя область человека подобна средней области атмосферы: питающая ее материя бывает самого различного происхождения, однако в конце концов производит одинаковое вещество и одинаковое действие. С земли поднимаются туманы,
с моря — испарения, от навозных куч — удушливые газы и от огня — дым; однако облака все одинаковы по составу и приводят к одинаковым следствиям; густой дух, выходящий из нужника, дает такие же доброкачественные и полезные пары, как и фимиам, возносящийся над алтарем. Полагаю, что все с этим согласны; но отсюда же вытекает, что как небо дает дождь, лишь когда помрачено и обложено тучами, так и человеческий рассудок, пребывающий в мозгу, должен быть помрачен и оттягчен парами, поднимающимися от низших способностей, чтобы оросить воображение и оплодотворить его. И хотя пары эти (как уже было сказано) столь же различного происхождения, как и те, что сгущаются на небе, однако производимые ими урожаи различаются между собой по роду и степени лишь в зависимости от почвы, на которую падает влага. Приведу два примера для доказательства и пояснения сказанного.
Один могущественный государь[371] собрал большую армию, наполнил сундуки несметными сокровищами, снарядил непобедимый флот, ни словом не обмолвившись о своих намерениях ни первым своим министрам, ни самым близким фаворитам. Весь мир пришел в беспокойство: соседние венценосцы с трепетом ждали, в какую сторону разразится гроза; мелкие политиканы строили глубокомысленные предположения. Одни думали, что он составил план вселенской монархии; другие, после долгих размышлений, заключили, что дело идет о низложении папы и введении реформатской религии, которую этот государь сам раньше исповедовал. Третьи, еще более проницательные, посылали его в Азию — сокрушить турок и отвоевать Палестину. В разгаре всех этих планов и приготовлений один государственный хирург[372], определив по симптомам природу болезни, попытался ее вылечить: одним ударом произвел операцию, вскрыл опухоль и выпустил пары; после этого ничто не препятствовало полному выздоровлению государя, если бы по несчастной случайности он не умер во время операции. Читатель, наверное, сгорает от любопытства узнать, откуда же поднялись эти пары, так долго державшие мир в напряженном ожидании? Какое тайное колесо, какая скрытая пружина могли пустить в ход такую удивительную машину? Впоследствии обнаружилось, что весь этот сложный аппарат управлялся одной находившейся вдали женщиной[373], глаза которой вызвали у бедного государя известного рода опухоль; не дожидаясь, пока нарыв прорвет, женщина эта скрылась во вражескую страну. Что было делать несчастному в столь щекотливых обстоятельствах? Напрасно прибегал он к рекомендованному поэтом испытанному лекарству: corpora quaeque[374] ибо
Все успокоительные средства оказались безрезультатными; накопившееся семя бурлило и пылало; разгорелось, обратилось в желчь, поднялось по спинному каналу и бросилось в мозг. Та самая причина, под влиянием которой буян бьет окна у обманувшей его потаскушки, естественно побуждает могущественного государя собирать огромные армии и думать лишь об осадах, сражениях и победах.
Другой пример[378][379] нашел я у одного очень древнего писателя. Некий могущественный король в течение свыше тридцати лет забавлялся тем, что брал и терял города; разбивал неприятельские армии и сам бывал бит; выгонял государей из их владений; пугал детей, так что те роняли из рук куски хлеба; жег, опустошал, грабил, устраивал драгонады, избивал подданных и чужеземцев, друзей и врагов, мужчин и женщин. Говорят, философы всех стран долго ломали голову, какими физическими, моральными и политическими причинами следует объяснить возникновение столь странного феномена. Наконец, пар или дух, оживлявший мозг героя, в своем непрестанном круговращении забрался в ту область человеческого тела, что так славится производством так называемой zibeta occidentalis[380][381], и сгустился там в опухоль, вследствие чего народы получили на некоторое время передышку. Вот какое важное значение имеет место, где собираются упомянутые пары; — и сколь несущественно, откуда они происходят, те самые пары, которые при движении кверху завоевывают государства, опускаясь к заднему проходу, разрешаются фистулой[382].
Рассмотрим теперь великих создателей новых философских систем и будем искать, пока не найдем, из какого душевного свойства рождается у смертного наклонность с таким горячим рвением предлагать новые системы относительно вещей, которые по общему признанию непознаваемы; из какого семени вырастает названная наклонность и какому свойству человеческой природы эти великие новаторы обязаны многочисленностью своих учеников. Ведь несомненно, что виднейшие из них, как в древности, так и в новое время, большей частью принимались их противниками, да, пожалуй, и всеми, исключая своих приверженцев, за людей свихнувшихся, находящихся не в своем уме, поскольку в повседневных своих речах и поступках они совсем не считались с пошлыми предписаниями непросвещенного разума и во всем похожи были на теперешних общепризнанных последователей своих из Академии нового Бедлама (заслуги и принципы которых будут разобраны мной в своем месте). Такими были Эпикур, Диоген, Аполлоний[383], Лукреций, Парацельс, Декарт и другие; если бы они сейчас были на свете, то оказались бы крепко связанными, разлученными со своими последователями и подверглись бы в наш неразборчивый век явной опасности кровопускания, плетей, цепей, темниц и соломенной подстилки. В самом деле, может ли человек в здравом уме и твердой памяти когда-нибудь забрать себе в голову, будто он в силах перекроить понятия всего человечества по длине, ширине и высоте своих собственных? Между тем таково именно скромное и почтительное притязание всех новаторов в царстве разума. Эпикур робко надеялся, что после непрестанных столкновений остроконечного и гладкого, легкого и тяжелого, круглого и угловатого всечеловеческие мнения рано или поздно объединятся, благодаря еле заметным clinamina[384], в понятия атомов и пустоты, как эти последние объединились при возникновении всех вещей. Картезий[385] рассчитывал дожить до той поры, когда мнения всех философов, подобно звездам меньшей величины в его фантастической системе, будут подхвачены и вовлечены в выдуманный им вихрь. И вот желал бы я знать, как можно объяснить подобные фантазии некоторых людей без помощи моего феномена паров, поднимающихся от низших способностей, застилающих мозг и выделяющихся оттуда в виде теорий, для которых бедность нашего родного языка не придумала еще иных названий, кроме безумия или умопомешательства? Выскажем теперь свое предположение, каким образом случается, что ни один из этих изобретателей новых систем не терпел недостатка в беззаветно преданных учениках. Причину этого, мне кажется, открыть не трудно: в гармонии человеческого рассудка есть некая особая струна, которая бывает настроена у многих индивидов совершенно одинаково. Подтяните ее поискуснее и тихонько ударьте по ней; если по счастливой случайности вы находитесь в это время среди созвучных вам людей, тотчас же, в силу тайной неодолимой симпатии, они вам откликнутся. Этим одним обстоятельством и объясняется все искусство или вся удача в данном деле; ибо если вам случится коснуться своей струны в присутствии людей, настроенных выше или ниже вашего тона, то они не только не согласятся с вашим учением, но крепко вас свяжут, назовут сумасшедшим и посадят на хлеб и воду. Таким образом, задача весьма деликатная применять этот благородный талант с разбором: вовремя и в должной обстановке. Цицерон очень хорошо это понимал, когда писал одному другу в Англию, предостерегая его, между прочим, против плутней наших возниц (которые, по-видимому, в то время были такими же отъявленными мошенниками, как и сейчас), следующие замечательные слова: Est quod gaudeas te in ista loca venisse, ubi aliquid sapere viderere[386][387]. Ибо, говоря начистоту, мы совершаем фатальный промах, неудачно выбирая себе компанию, в которой слывем дураками, тогда как в другой компании могли бы стяжать репутацию философов. Я очень просил бы некоторых добрых моих знакомых хорошенько это запомнить как весьма своевременное предупреждение.
Такую роковую ошибку действительно совершил мой достойнейший и остроумнейший друг, мистер Уоттон — человек, как бы предназначенный для великих замыслов и великих дел, если судить по его идеям и его внешности. Право, никто еще не выступал на общественном поприще с более подходящими для проповедника новой религии телесными и душевными качествами. О, если бы его счастливые дарования, так неудачно примененные к суетной философии, направились по более подходящим для них путям грез и видений, на которых открывается такой широкий простор для судорожных корч души и лица! Никогда бы низкий и падкий на клевету свет не посмел сказать, что с ним творится неладное, что ум его помутился; а теперь даже его неблагодарные братья, поклонники современности, шепчутся о постигшей его беде так громко, что слова их доносятся до чердака, на котором я пишу эти строки.
Наконец, кому угодно будет заглянуть в источники исступления, откуда во все века непрестанно лились такие изобильные струи, тот обнаружит, что родник так же мутен и грязен, как и поток. Этот отстой паров, который свет называет бешенством, действует так сильно, что без его помощи мир не только лишился бы двух великих благодеяний: философских систем и насильственных захватов, но все человечество обречено было бы несчастной участи иметь одну и ту же веру относительно вещей, недоступных нашему восприятию. После того как мной был выставлен постулат, что происхождение паров не имеет существенного значения, а важно лишь, какие уголки рассудка они поражают и заволакивают или какова природа мозга, к которому они поднимаются, перехожу теперь к чрезвычайно деликатному и тонкому пункту, — хочу обстоятельно показать взыскательному и любопытному читателю, каким образом одни и те же пары могут производить столь разнообразные действия в различных мозгах и создавать такие индивидуальности, как Александра Великого, Иоанна Лейденского и господина Декарта. Это самое абстрактное рассуждение, в какое я когда-либо пускался, и требует величайшего напряжения умственных способностей; поэтому я прошу читателя уделить мне все свое внимание: ведь я собираюсь распутать очень туго затянутый узел.
В человеческой природе содержится некоторый[388]. Hic multa.. desiderantur[389]. Вот, по-моему, самое ясное решение этого вопроса.
Выпутавшись с таким трудом из этого лабиринта, читатель, я уверен, согласится со следующим моим заключением: если современные мыслители считают безумием потрясение или помрачение мозга под действием некоторых паров, поднимающихся от низших способностей, в таком случае это безумие породило все великие перевороты в государственном строе, философии и религии. В самом деле, в своем естественном положении и спокойном состоянии мозг располагает своего владельца проводить жизнь в установленных формах, нисколько не помышляя о подчинении масс своей власти, своим мнениям и своим химерам; и чем больше человек лепит свой ум в соответствии с выработанными людьми понятиями, тем менее у него склонности вербовать приверженцев своих собственных теорий, ибо это открывает ему глаза на ограниченность его сил и убеждает в тупом невежестве толпы. Но если у кого-нибудь фантазия оседлала разум, если воображение вступило в драку с внешними чувствами, а бедный здравый смысл выставлен за двери, то такой фантазер сам делается своим первым прозелитом; а когда это совершилось, то уже нетрудно привлечь других, ибо извне действует не менее могущественная иллюзия, чем изнутри. Ведь гнусавая пророческая речь и химерические видения являются для уха и для глаза тем же, чем щекотка для осязания. Больше всего ценим мы в жизни те удовольствия и развлечения, которые морочат и обманывают наши чувства. В самом деле, если мы разберем, что обыкновенно понимается под счастьем как в отношении ума, так и в отношении чувств, то найдем, что все его свойства и признаки можно охватить следующим коротеньким определением: быть счастливым значит вечно находиться в состоянии человека, ловко околпаченного. Так, во-первых, что касается ума, то всякому очевидны огромные преимущества вымысла над правдой. Нам не нужно далеко ходить за объяснениями: ведь воображение может создавать такие роскошные зрелища и производить такие удивительные перевороты, каких никогда не осуществить самому счастливому стечению естественных обстоятельств. И людей нельзя слишком порицать за подобный выбор, если принять во внимание, что спор тут идет лишь между воспоминанием и выдумкой; поэтому вопрос ставится только так: нельзя ли считать то, что находится в нашем воображении, таким же реально существующим, как и то, что запечатлено в нашей памяти? Мы с полным правом можем ответить утвердительно, к великому преимуществу воображения, поскольку оно признается как бы маткой вещей, тогда как память есть не более чем их могила. Далее, если мы исследуем, насколько правильно наше определение счастья по отношению к чувствам, то оно окажется удивительно подходящим. Какими тусклыми и пресными кажутся нам предметы, если их не облекает наряд иллюзии! Как неказисто все, что мы видим в зеркале природы! Так что, если не прибегать к помощи искусственных средств, вроде фальшивого освещения, отраженных лучей, лака и мишуры, то все радости и развлечения смертных станут крайне однообразными. Если бы свет серьезно поразмыслил над этим, — хотя у меня есть основание думать, что он едва ли это сделает, — он перестал бы считать проявлением высочайшей мудрости искусство вскрывать недостатки и выставлять напоказ слабости — занятие, по-моему, ни дать ни взять такое же, как срывание маски, что всегда считалось неприличным — и в обществе и на маскарадах.
Поскольку легковерие является более спокойным душевным состоянием, чем любопытство, постольку мудрость, вращающаяся на поверхности, предпочтительнее мнимой философии, которая проникает в глубину вещей и возвращается с важным открытием, что ничего путного там нет. Два чувства, к которым прежде всего обращаются предметы, суть зрение и осязание. Чувства эти никогда не идут дальше цвета, формы, величины и других качеств, помещенных природой или искусством на поверхности тел; потом является разум — с инструментами для разрезывания, вскрытия, прокалывания, раздробления — и услужливо предлагает доказать, что вещи внутри совсем не такие, как снаружи. Все это я считаю последней степенью извращения природы, один из вечных законов которой предписывает носить наилучшие украшения сверху. Вот почему, чтобы избавить на будущее время людей от всей этой разорительной анатомии, считаю своим долгом уведомить читателя, что в подобных своих выводах разум совершенно прав и что у большинства телесных сущностей, попадавшихся мне под руку, наружность несравненно привлекательнее того, что у них внутри. Несколько недавних наблюдений еще больше укрепили меня в этом убеждении. На прошлой неделе я видел женщину с содранной кожей, и вы не можете себе представить, до какой степени ее наружность от этого проиграла. Вчера я распорядился, чтобы в моем присутствии обнажили труп одного франта, и был крайне удивлен, убедившись, сколько недостатков, о коих я и не подозревал, скрывается под богатым и нарядным костюмом. Потом я велел вскрыть его мозг, сердце и селезенку и с каждой операцией убеждался, что по мере углубления внутрь недостатки все больше умножаются как по числу, так и по величине; отсюда я сделал справедливое умозаключение, что тот философ или прожектёр, которому удастся открыть способ запаивать и замазывать трещины и изъяны природы, окажет человечеству гораздо большую услугу и научит нас более полезному искусству, чем так высоко ценимое в настоящее время искусство вскрывать эти изъяны и выставлять их напоказ. (Есть же такие люди, которые считают анатомию конечной целью медицины!) Поэтому человек, поставленный судьбою и обстоятельствами в благоприятное положение для того, чтобы наслаждаться плодами этого благородного искусства; человек, способный вместе с Эпикуром довольствоваться представлениями, основанными на отражениях и образах, идущих от поверхности вещей к нашим чувствам, — такой человек подобен истинному мудрецу, снимающему с природы сливки, предоставляя философии и разуму лакать жидкое пойло. Это и есть высший предел утонченного блаженства, называемый состоянием человека ловко околпаченного; благостно-спокойное состояние дурака среди плутов.
Но вернемся к безумию. Соответственно развитой мною выше системе, ясно, что каждый его вид проистекает от избытка паров. И если некоторые роды бешенства удваивают силу мышц, то есть и другие виды, повышающие энергию, деятельность и живость мозга. Обыкновенно эти деятельные духи, завладев мозгом, уподобляются тем, что водятся в других обширных и пустых жилищах: от нечего делать они либо исчезают, унося с собой часть дома, а если остаются — то разбирают его целиком и по кускам вышвыривают в окна. Это мистическое подобие двух главных ветвей безумия, которое иные философы, не вникнув в дело так глубоко, как я, ошибочно объясняют двумя разными причинами, слишком поспешно приписывая первую ветвь недостатку, а вторую — избытку.
Из приведенных мной соображений, мне кажется, ясно вытекает, что все искусство и ловкость состоит главным образом в том, чтобы найти применение избытку паров, осмотрительно выбрав для этого подходящий момент; при этих условиях они, несомненно, принесут обществу всестороннюю и капитальную пользу. Так один человек, прыгнувший в пропасть, в подходящий для этого момент, становится героем и объявляется спасителем отечества, а другой, совершивший такой же прыжок не вовремя, клеймится безумцем, и это клеймо навсегда остается на его памяти. Таково топкое различие между гибелью Курция[390], имя которого нас учат произносить с уважением и любовью, и Эмпедокла[391], которого мы поминаем с ненавистью и презрением. Точно так же обыкновенно считается, что старший Брут[392] только притворялся безумцем и сумасшедшим ради общественного блага. В сущности, он страдал не чем иным, как избытком все тех же паров, которые долгое время использовал не по назначению; римляне называли это ingenium par negotiis[393], что (если перевести как можно точнее) означало род бешенства, попадающего в свою стихию, только когда вы обращаете его на государственные дела.
По всем этим и многим другим, столь же веским, но менее любопытным основаниям, я с удовольствием пользуюсь настоящим случаем, которого давно уже искал, чтобы сделать сэру Э_ _ду С_ру, сэру К_ _ _ру М_ _ву, сэру Дж_ну Б_зу, эсквайру Дж_ну Г_у[394] и другим патриотам одно весьма благородное предложение, именно: внести билль о назначении над Бедламом и соседними местами особых инспекторов, снабженных полномочиями требовать к себе лиц, бумаги и протоколы, исследовать достоинства и способности всех питомцев и наставников этого учреждения и наблюдать с величайшей тщательностью за разными их наклонностями и поведением. Этим способом, после должного различения и целесообразного применения их дарований, могут быть созданы замечательные орудия для исполнения различных государственных должностей. гражданских и военных, для чего нужно только пользоваться скромно предлагаемыми мной методами. И я надеюсь, что благосклонный читатель отнесется сочувственно к усердным моим стараниям в этом важном деле, приняв во внимание всегдашнее мое уважение к почтенному бедламскому обществу, коего я одно время имел счастье состоять недостойным членом.
Нет ли в этом заведении питомца, который бы рвал в клочки соломенную подстилку, ругался и богохульствовал, грыз железную решетку с пеной у рта и выплескивал свой ночной горшок в физиономию зрителей? Пусть достопочтенные господа инспекторы дадут ему драгунский полк и пошлют во Фландрию вместе с прочими. Нет ли там другого питомца, который бы трещал без умолку, брызгал слюнями и кипятился все в одном тоне, не расчленяя своей речи на фразы и периоды? Какие замечательные дарования гибнут здесь! Немедленно снабдите его зеленой папкой с бумагами, суньте ему в карман три пенса[395][396] и отправьте в Вестминстер-Холл[397]. Есть там и третий[398], сосредоточенно вымеряющий свою конуру, человек проницательный и глубокомысленный, хотя и обреченный на пребывание в темноте, вследствие чего, как у Моисея, ессе cornuta[399] erat ejus facies[400]. Он прохаживается чинным шагом, степенно и церемонно выпрашивает у вас монетку; много говорит о трудных временах, налогах и вавилонской блуднице[401]; запирает деревянное окошечко своей камеры аккуратно в восемь часов; видит во сне пожары, ограбление лавок, придворных заказчиков и привилегированные места. Какую же великолепную фигуру составят все эти выдающиеся качества, если их обладатель будет послан в Сити к своим собратьям? Взгляните на четвертого, погруженного в беседу с самим собой и по временам грызущего ногти; на лице его застыло выражение деловитости и озабоченности, иногда он начинает носиться по камере, вперив глаза в бумагу, которую держит в руках; он времени зря не теряет, немного туг на ухо, сильно близорук и начисто лишен памяти; он вечно спешит, завален делами и неподражаем в искусстве с важной миной шептать на ухо пустяки; обожает междометия и любит откладывать неотложные дела; так охоч давать свое слово каждому, что никогда его не держит; позабыл значение самых обыкновенных слов, хотя отлично помнит их звучание; очень подвержен поносу — вследствие чего ему то и дело надо отлучаться. Если вы подойдете к его решетке в минуту, когда он бывает благодушен: Сударь, обращается он к вам, подайте пенс, а я спою вам песенку; только прежде подайте пенс. (Отсюда распространенная поговорка и еще более распространенный обычай: выбросить деньги за песенку[402].) Чем не описание полной системы придворного искусства во всех его разветвлениях? И такие богатые задатки пропадают даром, не находя должного применения! Подойдите теперь к отверстию другой камеры, предварительно закрыв нос, и вы увидите угрюмого, мрачного, грязного и неопрятного человека, копающегося в своем кале и полощущегося в своей моче. Лучшая часть его пищи — вещество, извлеченное из собственных экскрементов, которые, испаряясь, совершают непрерывный круговорот и в заключение возвращаются в первоначальное состояние. Цвет лица его грязно-желтый, жиденькая бороденка точь-в-точь как его пища, когда она впервые из него извергается; он похож на тех насекомых, которые, родившись в навозе и будучи им вскормлены, заимствуют у него цвет и запах. Питомец этого отделения очень скуп на слова, но зато очень щедро угощает своим дыханием; он протягивает руку за подаянием и, получив его, тотчас же возвращается к прежним занятиям. Разве не удивительно, что общество Варвик-Лейна[403] приложило так мало стараний для приобретения столь полезного члена, который, если судить по этой его деятельности, мог бы стать величайшим украшением знаменитой корпорации? Другой питомец пыжится перед вами, фыркает, таращит на вас глаза и весьма благосклонно протягивает вам руку для поцелуя. Смотритель просит вас не пугаться этого профессора, уверяя, что он не причинит никакого вреда; ему одному разрешено выходить в переднюю, и местный оратор разъясняет вам[404], что эта напыщенная персона[405] — портной, который так заважничал, что ума лишился. Этот выдающийся ученый украшен еще множеством редких качеств, но сейчас я не буду о них распространяться. Насторожите ваши уши[406]. Я совсем попал впросак, если бы оказалось, что его тогдашние манеры и вид не были совершенно естественны и персона эта не чувствовала себя в родной стихии.
Не стану подробно распространяться о том, какое огромное число щеголей, скрипачей, поэтов и политиков приобрел бы свет при помощи предложенной мной реформы. Я вижу здесь не только чистый барыш для государства, дающего работу стольким людям, таланты и познания которых, если позволительно так выразиться, нынче зарыты или, во всяком случае, применены неудачно; гораздо существеннее огромная выгода от этого дела для общества: ведь все эти люди отличились бы и достигли высокого совершенства в различных своих искусствах, что, мне кажется, ясно уже из сказанного мною, по станет еще более очевидно при помощи следующего простого довода. Я сам, автор этих важных истин, обладаю пылким воображением, которое нелегко обуздать и которое очень склонно понести разум, а из долгого опыта мне известно, что это весьма легковесный всадник и сбросить его нетрудно. Поэтому мои друзья на меня не полагаются и никогда не пускают одного, не взяв торжественного обещания изливать свои умозрения, тем или другим способом, на общее благо человечества; хотя благосклонный, любезный и беспристрастный читатель, исполненный современной доброты и снисходительности, обычно связанных с его должностью, пожалуй, с трудом этому поверит.
Отменная вежливость, установившаяся в последние годы между племенем писателей и племенем читателей, служит неопровержимым доказательством крайней утонченности нашего века. Не появляется почти ни одной комедии, ни одного памфлета, ни одного стихотворения без предисловия, наполненного благодарностями публике за одобрение и благосклонный прием[407], оказанный бог ведает где, когда, как и кем. В уважение к столь похвальному обычаю приношу здесь мою нижайшую благодарность его величеству и обеим палатам парламента; членам высокого королевского тайного совета, достопочтенным судьям, духовенству, дворянству и всем землевладельцам нашего отечества; но преимущественно достойным моим собратьям и приятелям из кофейни Билля, Грешемского колледжа, Варвик-Лейна, Мурфилдса[408], Скотланд-Ярда, Вестминстер-Холла и Гилд-Холла[409]; словом, всем жителям Великобритании, состоящим при дворе, при церкви, в армии, городе или деревне, за единогласный великодушный прием, оказанный этому несравненному трактату. С величайшей благодарностью принимаю это одобрение и доброе мнение и, по мере скромных моих способностей, буду пользоваться всяким случаем вернуть им долг.
Я счастлив также, что мне даровано судьбой жить в столь счастливое для книгопродавцев и авторов время; могу смело утверждать, что в наши дни это две единственные группы людей в Англии, довольных своей участью. Спросите любого автора, как было принято его последнее произведение, и вы услышите ответ: Не плохо, он благодарен своей звезде, публика была очень благосклонна, у него нет ни малейшего повода жаловаться; а ведь, черт побери, написал эту вещь в одну неделю, по кусочкам, урывками, в промежутках между неотложными делами. Сто против одного, что вы найдете то же самое в предисловии, к которому он отсылает вас; за остальными же сведениями предлагает обратиться к книгопродавцу. Вы идете к последнему как покупатель и задаете тот же самый вопрос: Благодарение богу, раздается вам в ответ, вещь раскупается великолепно; он уже печатает второе издание, в лавке осталось всего три экземпляра. — Сбавьте немного цену. — Сэр, мы столкуемся; в надежде на ваши будущие заказы делаю вам какую хотите скидку. Присылайте мне, пожалуйста, побольше своих знакомых: из уважения к вам, я и им отпущу по той же цене.
Мне кажется, еще не было достаточно исследовано, каким причинам и каким случайностям публика обязана большинством замечательных произведений, которые ежечасно выпускаются в свет для ее развлечения. Дождливой погоде, ночному кутежу, припадку хандры, лечебному режиму, скучному воскресному дню, проигрышу в кости, длинному счету портного, тощему кошельку, голове, одурманенной партийной склокой, чрезмерной жаре, запору, недостатку книг или справедливому презрению к науке? Не будь этих поводов и подобных им других, которые слишком долго перечислять (особенно благоразумного забвения принять внутрь серу), боюсь, как бы число авторов и печатных произведений не сократилось настолько, что на них жалко было бы смотреть. В подтверждение этого мнения послушайте, что говорит один знаменитый философ Троглодит: Несомненно, что в состав человеческой природы подмешано несколько крупинок глупости, и мы можем либо прятать их внутрь, либо выставлять наружу: другого выбора у нас нет. Не нужно долго гадать, чем обыкновенно определяется этот выбор, стоит лишь вспомнить, что с человеческими способностями дело обстоит так же, как с жидкостями: самые легкие всегда всплывают на поверхность.
Есть на нашем славном острове Британии жалкий писака, весьма плодовитый, нрав которого, наверное, известен читателю. Он занимается пагубным родом сочинительства, называемым вторыми частями, которые обыкновенно выпускаются от имени автора первой части. Ясно предвижу, что, не успею я положить перо, как этот ловкач мигом подхватит его и поступит со мной так же бесчеловечно, как поступил с доктором Б_ _ _ом, Л'Эст_ _ _ем и многими другими, которых не стану называть здесь. Молю поэтому великого выправителя седел[410] и друга человечества доктора Бентли оказать мне справедливость и поддержку и отнестись с самой современной отзывчивостью к этой жалобе на большую обиду; и если случится, что по грехам моим на меня будет надета по недоразумению ослиная сбруя[411] в виде второй части, пусть он соблаговолит тотчас же публично снять с меня эту обузу и спрятать ее у себя дома, пока настоящая скотина не сочтет нужным обратиться за ней.
Я же публично здесь заявляю о своем решении исчерпать в этой книге полностью весь накопленный мной за много лет материал. Раз уж мой фонтан открылся, я с радостью вылью его до последней капли на общее благо всего человечества и на пользу моей дорогой родины в особенности. Гости мои многочисленны, и, как радушный хозяин, я выкладываю им все свое угощение; не в моих обычаях прятать остатки в буфет: что останется после гостей, будет отдано бедным, а кости можно будет бросить собакам под стол[412], пусть и те погложут. По-моему, поступать таким образом благороднее, чем вызывать у гостей тошноту, угощая их на другой день жалкими объедками.
Если читатель оценит по достоинству силу сказанного мной в предыдущем разделе, то, я убежден, во всех его мнениях и понятиях произойдет поразительный переворот, и он будет гораздо лучше подготовлен к восприятию и прочувствованию заключительной части этого чудесного трактата. Читателей можно разделить на три класса: на поверхностных, невежественных и просвещенных, и я с великим удовольствием приспособил свое перо к склонностям и пользе каждого из них. Поверхностный читатель найдет у меня обильный материал для смеха, который очищает грудь и легкие, является превосходным средством против хандры и самым безвредным из всех мочегонных. Невежественный читатель (а различие между ним и поверхностным читателем крайне тонко) почувствует большую склонность вытаращить глаза, что весьма для глаз полезно, особенно если они больные, кроме того, это очень приподымает и оживляет дух и служит прекрасным потогонным. Но читатель подлинно просвещенный, ради блага которого я преимущественно бодрствую, когда другие спят, и сплю, когда другие бодрствуют, найдет здесь достаточно материала для умозрений на весь остаток своей жизни. Было бы крайне желательно, и я скромно предлагаю здесь в виде опыта, чтобы каждый христианский государь отобрал в своих владениях по семи самых прославленных ученых и наглухо запер их на семь лет в семи комнатах с приказанием написать семь обширных комментариев[413] на мое всеобъемлющее рассуждение. Осмелюсь утверждать, что, какие бы различия ни обнаружились в их догадках, все они без малейшей натяжки могут быть выведены из текста. Я убедительно прошу, чтобы к исполнению столь полезного предложения (если это будет угодно их величествам) было приступлено как можно скорее, потому что мне очень хочется еще до того, как я покину этот мир, насладиться счастьем, которое нам, мистическим писателям, обыкновенно выпадает, когда мы уже лежим в гробу, — оттого ли, что слава, будучи плодом, привитым к человеческому телу, не может расти, а тем более созревать, пока ствол не посажен в землю; оттого ли, что эта слава — хищная птица, которая летит лишь на трупный запах; или наконец оттого, что ей кажется, будто труба ее звучит всего лучше и громче, когда раздается с могильного холма и подкрепляется эхом пустого склепа.
Действительно, республике темных авторов, после изобретения ими великолепного средства — смерти, чрезвычайно повезло по части стяжания богатой и громкой репутации. Ведь ночь — мать всех вещей, и потому мудрые философы считают, что книга тем полезнее, чем она темнее. По той же причине подлинно просветленные[414][415] (иными словами самые темные из всех) нашли несметное число комментаторов, и те, вооруженные своим схоластическим повивальным искусством, помогли им разрешиться мнениями, которых сами авторы никогда, может быть, и не зачинали[416], что, однако, не мешает справедливо считать этих авторов их законными отцами. Ведь их слова подобны брошенному наудачу семени, которое, падая на плодородную почву, дает гораздо больший урожай, чем надеялся или воображал сеятель.
Итак, для содействия успеху столь полезного произведения, позволю себе бросить здесь несколько намеков, что окажет большую помощь возвышенным умам, которым будет поручено составление универсального комментария к этому выдающемуся трактату. Во-первых, я вложил глубочайшую тайну[417] в число 0, помноженное на семь и деленное на девять. Следовательно, если набожный брат розового креста горячо и с живой верой помолится шестьдесят три утра подряд, а потом переставит во втором и пятом разделе некоторые буквы и слоги, соответственно преподанным правилам, ему, несомненно, откроется полный рецепт opus magnum[418].
Наконец, кто возьмет на себя труд сосчитать, сколько раз повторяется в настоящем трактате каждая буква, и точно определит разность между всеми этими числами, уясняя себе истинную естественную причину для каждой такой разности, тот с избытком будет вознагражден за свой труд полученными в результате открытиями. Но ему следует остерегаться Bytus'а и Sige[419][420] и тщательно помнить о свойствах Acamoth'a, a cuius lacrymis humecta prodit sub-stantia, a risu lucida, a tristitia solida et a timoré mobilis;[421][422] по этому поводу Eugenius Philalethes[423] допустил непростительную ошибку.
После этих долгих блужданий в сторону я с удовольствием возвращаюсь к своему рассказу и буду впредь идти с ним нога в ногу до самого конца путешествия, разве только по дороге мне откроется очень уж красивый пейзаж. Хотя в настоящее время я не предвижу и не ожидаю таких вещей, однако, если что-нибудь подобное случится, я наперед прошу читателя любезно сопровождать меня и позволить мне вести его по всем извилинам боковой дорожки. Ибо с писанием книг дело обстоит так же, как с путешествиями: если человек спешит домой (чего о себе не могу сказать, так как нигде нет у меня так мало дела, как дома) и если его лошадь утомилась от долгой езды и дурных дорог или попросту она кляча, я без обиняков советую ему взять самый прямой и самый проторенный путь, как бы ни был он грязен. Но, конечно, мы должны признать такого ездока плохим спутником: на каждом шагу обдает он грязью и себя и своих товарищей; все помыслы, желания и разговоры путешественников направлены лишь на то, как бы поскорее доехать; и при каждых брызгах, при каждой луже и при каждом ухабе они от всего сердца посылают друг друга к черту.
Иное дело, когда путешественник и его лошадь свежи и бодры, когда кошелек его полон и когда перед ним целый день: он выбирает дорогу почище и поудобнее, занимает своих спутников приятными разговорами и пользуется первым случаем, чтобы увлечь их к лежащим по пути красивым пейзажам, созданным искусством или природой или обоими вместе; если же по глупости или от усталости те отказываются, он, обрушив на них проклятия, предоставляет им плестись дальше, в уверенности, что догонит их в ближайшем городе. Приехав туда, он бешено мчится по улицам, все жители, от мала до велика, выбегают посмотреть на него, сотня голосистых дворняжек с лаем[424] бросается за ним, и если он удостаивает самую дерзкую ударом хлыста, то скорее для потехи, чем по злобе; а когда какой-нибудь озорной ублюдок осмеливается подбежать слишком близко, то получает от скакуна такое приветствие копытом в зубы (нисколько не замедляющее бега лошади), что с визгом ковыляет в свою подворотню.
Перехожу теперь к рассказу о замечательных приключениях моего достославного Джека. Внимательный читатель, наверное, отлично помнит, в каких чувствах и в каком состоянии покинул я своего героя в конце одной из предшествующих глав. Поэтому читателю необходимо прежде всего извлечь суть из двух последних разделов, если он хочет приготовить свой разум к тому, чтобы как следует насладиться дальнейшей моей повестью.
Джек ре только расчетливо воспользовался первым расстройством своего мозга, чтобы положить основание эпидемической секте эолистов, но, благодаря необычайно деятельной работе воображения, пришел еще к некоторым странным понятиям, с виду, правда, весьма бессвязным, но не лишенным какого-то таинственного смысла, и нашлось немало людей, готовых принять их и усовершенствовать. Я буду поэтому крайне осторожен и точен, излагая такого рода события, о которых мне удалось узнать или из расспросов заслуживающих доверия людей, или при помощи усердного чтения; я опишу их как можно нагляднее, насколько вообще доступны перу понятия такой высоты и такого значения. И я нисколько не сомневаюсь в том, что они дадут богатейший материал для всех, кто способен в горниле воображения переливать вещи в прообразы, кто и без солнца умеет создавать тени, и без помощи философии лепить из них субстанции, — словом, для всех, кто обладает счастливым даром присоединять к букве тропы и аллегории и утончать буквальный смысл в иносказательный и загадочный.
Джек обзавелся прекрасной копией отцовского завещания, переписанной по форме на большом листе пергамента, и, решив играть роль почтительного сына, привязался к этому пергаменту свыше всякой меры. Хотя завещание, как я уже неоднократно говорил читателю, состояло лишь из ряда ясных, легко выполнимых предписаний, как сохранять и носить кафтаны, с перечислением наград и наказаний в случае соблюдения или несоблюдения этих предписаний, однако Джек забрал себе в голову, что они заключают более глубокий и темный смысл и под ними непременно кроется какая-то великая тайна. Господа, говорил он, я докажу вам, что этот кусок пергамента является пищей, питьем и одеждой, философским камнем и всеисцеляющим средством. Преисполнясь восторга, он решил пользоваться завещанием как в важнейших, так и в ничтожнейших обстоятельствах жизни[425]. Джек научился придавать ему какую угодно форму: завещение служило ему ночным колпаком, когда он ложился спать, и зонтиком в дождливую погоду. Оторвав от него кусок, он обвязывал пораненный палец на ноге, а в случае припадков сжигал два дюйма пергамента у себя под носом; почувствовав тяжесть в желудке, скоблил его и глотал щепотку порошка, сколько помещалось на серебряном пенни — все такие лекарства действовали отлично. В соответствии с этими ухищрениями он иначе и не разговаривал, как текстами завещания; в пределах завещания было заключено все его красноречие; он не осмеливался проронить ни единого звука, который не подкреплялся бы завещанием[426]. Однажды в чужом доме он вдруг почувствовал одну неотложную нужду, о которой неудобно слишком подробно распространяться; в этой крайности он не мог с должной быстротой припомнить точный текст завещания, чтобы спросить дорогу в нужник, и поэтому счел более благоразумным подвергнуться обычной в таких случаях неприятности. И все красноречие общества не могло убедить его почиститься, потому что, справившись с завещанием по поводу этого приключения, он наткнулся на одно место[427][428] в самом конце его (может быть, даже вставленное переписчиком), по-видимому, воспрещавшее чистоплотность.
Он поставил себе также священным правилом никогда не молиться перед едой и после еды[429][430], и весь свет не мог бы убедить его принимать пищу, как говорится, по-христиански[431].
Он чувствовал необыкновенное пристрастие к вылавливанию изюма из горящего спирта[432] и к зажженным огаркам, которые хватал и глотал с непостижимым проворством; таким образом, Джек поддерживал в своем брюхе неугасимое пламя, которое, вырываясь раскаленными парами из его глаз, ноздрей и рта, придавало ему в темноте сходство с ослиным черепом, в который озорной мальчишка вставил грошовую свечку, чтобы пугать верноподданных его величества. Поэтому он не пользовался никакими другими средствами, чтобы освещать себе путь домой, говоря обыкновенно, что мудрец сам себе светоч.
Джек ходил по улицам с закрытыми глазами, и если ему случалось удариться головой о столб или угодить в канаву (что случалось с ним частенько), он говорил с насмешкой глазевшим на него подмастерьям, что безропотно переносит свое несчастье, как подшиб или удар судьбы, с которой, по его убеждению, вынесенному из долгого опыта, бесполезно спорить или бороться; кто на это решается, тот, наверное, выходит из борьбы со сломанной ногой или расквашенным носом. За несколько дней до сотворения мира, говорил он, определено было, чтобы мой нос и этот столб столкнулись, и поэтому провидение[433] сочло нужным послать нас в мир одновременно и сделать соотечественниками и согражданами. Если бы глаза мои были открыты, то, по всей вероятности, дело кончилось бы гораздо хуже. Разве не оступаются ежедневно люди, несмотря на всю свою предусмотрительность? Кроме того, глаза разума видят лучше, когда глаза чувств не препятствуют им; вот почему замечено, что слепые размеряют свои шаги с большей осторожностью, осмотрительностью и благоразумием, чем те, кто слишком полагаются на силу зрительного нерва, который ничтожнейшая случайность сбивает с толку, а какая-нибудь капелька или пленка приводит в полное замешательство; наш глаз похож на фонарь, вокруг которого собралась банда шатающихся по улицам шумных буянов: он навлекает и на себя и на своего владельца пинки и затрещины, которых легко можно было бы избежать, если бы тщеславие позволило им ходить в темноте. Больше того: если мы исследуем поведение этих хваленых светочей, то окажется, что они заслуживают еще худшей участи, чем та, что им досталась. Да, я разбил себе нос об этот столб, потому что провидение позабыло или не сочло нужным толкнуть меня под локоть и предупредить об опасности. Но пусть мое несчастье не поощряет ни теперешнее поколение, ни потомков доверять свои носы руководству глаз, ибо это вернейший способ лишиться их навсегда. О, глаза! О, слепые поводыри! Жалкие вы стражи наших хрупких носов! Вы устремляетесь к первой завиденной вами пропасти и тащите за собой наши несчастные покорные тела на самый край гибели; но, увы, край этот подгнил, наши ноги скользят, и мы кубарем катимся прямо в бездну, не встречая на пути ни одного спасительного кустика, который задержал бы наше падение, — падение, в котором не устоит ни один смертный нос, разве только нос великана Лауркалько[434], повелителя Серебряного моста. Поэтому самым подходящим и самым правильным будет сравнить вас, о глаза, с блуждающими огнями, которые водят человека по болоту и во тьме, пока он не попадет в глубокую яму или в зловонную трясину.
Я привел эту речь как образец замечательного красноречия Джека и убедительности его рассуждений на такие сокровенные материи.
Кроме того, был он человек очень широких замыслов в делах благочестия. Он ввел новое божество, которое с тех пор приобрело огромное число почитателей. Иные называли его Вавилоном[435], другие Хаосом. Был у этого божества древний храм[436] готической архитектуры на солсберийской равнине, славный своими реликвиями и привлекавший много паломников.
Когда Джек затевал какую-нибудь гнусность, он становился на колени, иногда прямо в канаву, закатывал глаза и начинал молиться[437]. Люди, знавшие его выходки, старались подальше обходить его в таких случаях; но если кто-нибудь чужой подходил из любопытства послушать, что он бормочет, или смеялся над его ужимками, он моментально вытаскивал одной рукой свой аппарат и пускал струю прямо в глаза любопытного, а другой закидывал его с ног до головы грязью.
Зимой он всегда ходил незастегнутый, нараспашку и одевался как можно легче, чтобы впускать окружающий его жар; летом же закрывался как можно теплее, чтобы не допускать его к себе[438].
При всех государственных переворотах он домогался должности главного палача[439] и в исправлении этих благородных обязанностей обнаруживал большую ловкость, пользуясь вместо маски длинной молитвой[440].
Язык у него был такой мускулистый и тонкий, что он мог просовывать его в нос и держать таким образом весьма странные речи. Он первый также в наших королевствах стал совершенствовать испанскую способность реветь по-ослиному[441]; и при длинных ушах, постоянно настороженных и стоявших торчком, он довел свое искусство до такого совершенства, что при помощи зрения или слуха было крайне трудно отличить копию от оригинала.
Он страдал болезнью, прямо противоположной той, что вызывается укусом тарантула[442], и приходил в бешенство при звуках музыки, особенно волынки[443]. От этих припадков он лечился тем, что прохаживался несколько раз по Вестминстер-Холлу, Биллинсгейту[444], по двору частного духовного пансиона, по королевской бирже или в какой-нибудь благопристойной кофейне.