Окна были прикрыты, но солнце лилось сквозь щели, разливалось разноцветными пятнами, словно неумелый рисовальщик, вопреки законам людским и Господним, решил смешать краски — прямиком здесь, на выложенном плитками полу замка Святого Ангела.
От пятен при быстрой ходьбе кружилась голова и рябило в глазах.
Но усидеть на одном месте было невозможно, читать невозможно и молитва — всегдашнее прибежище от тревог души и тела — не спасала.
Папа Александр Шестой, Родриго Борджиа, метался в своих покоях, как тигр в клетке, нигде не находя себе места, не в силах остановиться ни на миг. Его гнала тревога пополам с тоской и недавно виденными дурными снами. Она давила на грудь каменной, холодной тяжестью, то и дело железными обручами стискивала голову. И тогда он сжимал виски, закрывал глаза и слушал, как бухает в груди сердце.
Вместе с ним, за ним метался верный Буркхард, метались слуги с кувшинами вина и прохладными кусками полотна, вымоченного в душистой воде, метались по всему Риму сбиры — разнося во все концы один и тот же вопрос.
Где, кто и когда видел прошлой ночью герцога Гандийского, Знаменосца Церкви, сына своего отца?
— Нашли? — то и дело отрывисто вопрошал Александр очередного гонца, сглатывая колючий комок, страшась и желая услышать ответ.
Хоть что-то, хоть где-то.
— Нет, Ваше Святейшество. Ни единой зацепки.
***
— Отец.
Черный бархат всполошено прикидывался вороньим оперением, отражаясь в схваченных свинцом сотах оконниц, и никакая жара не смогла бы пробиться сквозь эту черноту.
Будь римская ночь этого цвета — она бы не пахла стоялой водой порта Рипетта, где павший скот подчас разлагался в воде вместе с отражениями церковных стен. У нее был бы совсем другой запах — стальной и хладнокровный, от которого сталь пахла холодной кровью.
Руки Чезаре Борджиа редко бывали ледяными, но сегодня его прикосновению позавидовал бы покойник — или сама смерть. Чтобы скрыть этот признак странной, отравляющей, свинцовой, черной болезни, он вошел в приемную отца, не снимая перчаток.
Не снимая перстней, надетых поверх черного бархата.
— Отец. Мне сказали — ты искал… меня.
Его голос прозвучал в звенящей тишине, между расписных стен, между резных потолочных балок, служащих полем для выгула бычьих стад, как хлопок. Родриго, стоя у окна, обернул к нему посеревшее лицо — как будто увидел призрака или сам был призраком. Под глазами у него залегли зеленоватые тени, губы были обескровлены — как у смертельно раненного.
Чезаре выдержал его взгляд, как выдерживал на протяжении множества лет то, что отец ждал — не его.
Как и теперь.
— Я к твоим услугам, отец, — проговорил он, почтительно склонив голову, и сцепил руки за спиной, скрежетнув золотом. — И прошу простить меня за то, что не смог явиться раньше — я проспал.
Он шел сюда, разметав полы плаща и торопливый переполох чужих шагов, не для того, чтобы быть прежним, вчерашним. Теперь единственным, что билось и клокотало в нем, было — торжество.
***
— Чезаре.
Даже сквозь пелену, застившую зрение, сквозь тяжесть в груди, столь огромную, что казалось — его придавили могильной плитой, — бросалось в глаза одеяние его среднего сына.
Не алое сукно сутаны, соответствующей его положению, не цветные тряпицы, что он носил доселе, бросая вызов ему, Александру, своему отцу и Папе Римскому, вызов приличиям и традициям, порой казалось — вызов самим Небесам. Но вороний, темнее тьмы и страшнее отцовской тревоги за сына бархат плаща — черного до такой степени, что слепил глаза.
И эта чернота перетягивала горло гароттой, не давая вымолвить ни слова.
Искал.
Но не того, кто явился на зов.
А Чезаре стоял, вперив в него взгляд, безжалостный и острый, черное — в белое, будто готов был проткнуть клинком. Стоял — и ждал, нетерпеливо, как всегда.
Александр первым опустил глаза, глядя на буйство цветных пятен под черными сапогами сына. Протягивая руку с перстнем для поцелуя, проскрипел:
— Как видно, ты лег с рассветом. Нам сообщили, что вчера после вечера у донны Ваноццы вы с Хуаном уехали вместе. Ты вернулся, а он отсутствует до сих пор. Не знаешь, где может быть брат твой, Чезаре?
***
Отец — не святой, но земной, нетвердо попирающий ногами собственный герб, славу предков, — развернулся с тяжестью, присущей тучным людям. Сделал шаг, другой — и медленно протянул руку.
Для поцелуя — но словно в руке был зажат невидимый меч.
Чезаре не сдвинулся с места, всматриваясь в складки папского одеяния исподлобья. Нестерпимая роскошь быстрого атласного перелива — в отблесках солнца. Ему же был милее мрак прошедших ночных часов — пусть и недостаточно густой. Его пальцы, поддержавшие, наконец, запястье Родриго, казались перемазанными сажей.
А дрожь отца была — в самой сути, в кости, в костном мозге.
Перстень же казался горячим под губами.
Чезаре не торопился, выпрямляя спину, и снова складывая руки за спиной. Сперва — поцелуй, потом — ответ. Только так, и не иначе, было — между отцом и сыном, между братом и братом.
Он всегда опасался испачкаться, прикоснувшись к Хуану. Пока тот таскался со шлюхами, пока пил, не зная меры, пока смотрел на Лукрецию так же, как мог бы смотреть на свои новые владения в Беневенто — взглядом нахального хозяина, ничего не сделавшего для того, чтобы получить легкую добычу.
Но накануне все переменилось. И Хуан был чист, чище, чем при рождении, воспоминание матери о котором Чезаре ненавидел сильнее, чем сказку отца о святом апостоле Варфоломее, являющемся к верующим с золотым ножом.
В алом одеянии плоти, обнаженной из-под кожи.
Где-то за окном, сипло залопотали голубиные крылья — тени взвившихся птиц бросились внутрь сквозь окно. Улыбка ломала губы, и Чезаре позволил себе оскалиться в ее подобии.
— Не знаю. Разве я сторож брату моему?
***
Услышав ответ сына, Александр пошатнулся, словно его ударили. Отступил, сам того не понимая, на шаг все еще — с протянутой рукой, все еще — с распахнутыми широко глазами, лишь чудом сдержав горловой, будто у раненого сокола, клекот.
То, чего он так страшился, запрещая себе даже думать долгими бессонными ночами, то чем он молился, будто Христос о Чаше, свершалось прямо сейчас, на его глазах, сию минуту, так, словно он сам при том присутствовал и видел, но помешать не мог. Не миновала.
Он всматривался в лицо Чезаре — знакомое каждой чертой и в то же время — новое. Смотрел на кривящиеся в улыбке губы, на черные, под стать одеянию, зрачки, искал — и находил, находил! — в бледности кожи, в блеске взгляда, в змеившейся по губам тени улыбки подтверждение своей мысли.
Ей, этой мысли, следовало поверить, как веришь в смену дня и ночи, — столь очевидной была догадка. И все же верить не хотелось.
Еще немного.
Еще один шанс — один из тысячи, но ведь он мог быть? Он существовал?
Александр прочистил горло — и собственный голос показался сиплым, будто воронье карканье:
— Нам стало известно, что вы с кардиналом Джанни Борджиа распрощались с герцогом около палаццо Асканио. Это так? Твой брат не говорил вам, куда собирается ехать?
***
Кто еще мог похвастать тем, что сокрушил Римского Папу одной лишь цитатой из Писания?
Родриго отшатнулся от того, кто все еще был и продолжал быть его сыном, как от прокаженного. Были времена, когда в ответ на это Чезаре сгорал дотла, охваченный бессильной обидой и желанием доказать, как в сложнейшем диспуте, что он достоин, чего стоит. О, случись такое, когда он был безусым юнцом, не желавшим понять, чем же Хуан заслужил такую милость отца, ему ничего бы не стоило самому броситься в Тибр — по единому слову Родриго.
За одно его слово — и за его любовь, такую, которую не пришлось бы делить с другим. И, как всегда, — делиться, отступая, поджав хвост.
«Ты будешь сопровождать брата своего — и это предопределено. Покорись, или падет на тебя наш гнев».
Теперь отец цеплялся за иллюзию и обман, как жаждущий жить перед лицом смерти цепляется за последний вдох. В нем не было ни капли гнева — одно бессилие.
В одном он не прогадал — на алом кардинальском одеянии пятна крови видны не так, как на тканой золотом парче.
Чезаре пожал плечами, и улыбка прикипела к его губам, пока глаза становились совсем волчьими. Подойдя к инкрустированному перламутром столику, сдержанно плеснул себе вина, разбавленного водой — в бокал, где еще оставалось то, что не допил отец.
— Мы доехали до Элиева моста, отец, — ответил он, как ни в чем не бывало, словно речь и вправду шла о рядовой ночной попойке. И отсалютовав Родриго, отпил. — И хотели вернуться в замок Святого Ангела до полуночи, но Хуан покинул нас. Он отправился к какой-то женщине, но имени ее не назвал.
Он смотрел на отца, весело щурясь от солнца.
Отец, отец, если бы мы с Хуаном поменялись местами, и на Виа деи Коронари свернул я — ты спрашивал бы его обо мне так же?
***
Александр не верил своим глазам.
Его сын улыбался — открыто, весело. С удовольствием пил вино, болтал, как будто речь шла о чудесной шутке, которую удалось провернуть, или о чем-то до того забавном, что удержаться от улыбки просто нельзя. Даже посреди разговора о том, что его брат, его родная кровь пропал бесследно, сгинул во чреве Римской волчицы и возможно…
Додумать мысль, с ночи метавшуюся между висков, Александр был не в силах — так тяжела она была. Сердце снова сжалось от тоски и наичернейших предчувствий, которыми он полнился. И теперь они грозили сбыться. Александр не мог думать ни о чем другом — со вчерашнего вечера, когда понял, что Хуан в свои покои так и не вернулся.
Он смотрел на своего среднего сына, а видел — старшего.
Чезаре же, как будто сильно перебрал хмельного накануне и до сих пор не протрезвел. Продолжал улыбаться, пил вино из его бокала, и, казалось, вот-вот пустится в пляс — таким нетерпением сочилось все его существо, каждая его черта, каждое движение. Как будто он едва сдерживался, словно молодой жеребец, что долгое время провел в стойле, и наконец выпущен на свободу.
Чего он ждал? Какой путь он считал свободным?
— Нам доложили… — начал Александр, но шум за дверью, его прервал, а в следующий миг створки распахнулись, впуская возмущенно приподнимающего брови Буркхарда и двух солдат, из тех, что были посланы на поиски пропавшего герцога Гандии.
— А, ну, говори, что ты видел, свиное рыло?
Что-то упало Александру под ноги. Он отступил — и только затем увидел, что это не груда грязных тряпок, а человек.
***
На пол швырнули какого-то бродягу — и Буркхард под отчаянным взглядом Родриго едва сдержался, чтобы не отряхнуть руки.
— Этот глупец, кажется, все еще не понял, кто перед ним, — скрипуче посетовал он, закатив глаза.
Человек, похожий на ворох тряпья, замер, закрыв голову грязными руками.
Он был мокрым, будто его как следует вымочили в помоях. Когда же пополз вперед, чтобы поцеловать край одеяния Папы, на плитках остались мутные следы.
Наблюдая за происходящим с хорошо отточенным выражением веселого удивления, Чезаре налил себе еще и отошел к окну, чтобы присесть. Чтобы увидеть, как вино под коркой стекла бросает под ноги такой же отблеск, как подкрашенная кармином оконница.
Будто лужу крови разбавил речной прилив.
— Кто это? — спросил он, кивнув в сторону распластанного у ног Родриго бедолаги.
— Меня зовут Джорджо, — заговорил тот так же неожиданно, как появился, и поднял голову, глядя на Папу. — Жители этого города называют меня Склавино, но так они кличут всех нас… Мы бежали сюда от турок — тому будет лет… Я не припомню, сколько точно, но клянусь, Ваше Святейшество, что врать не приучен! Я честный человек, и меня уважают торговцы, даже гордые господа из Флоренции или Венеции, потому что мне всегда можно доверить свои дрова… Каждый знает, что на пристани Рипетто кто только не ошивается!
Говор у него был забавным. Чезаре рассмеялся, и, отвернувшись, принялся разглядывать внутренний двор.
— Буркхард, ты притащил этого болвана сюда, чтобы дать нам послушать его околесицу, или чтобы мы оценили тонкий аромат его одежды?
С коротким вздохом, напрягая шею и задирая нос, церемонный церемонимейстер пнул Джорджо по прозвищу Склавино кончиком мыска.
— Говори по делу, собака!
Продолжая смотреть в окно, Чезаре потягивал вино. Его сердце билось ровно — точно так же, как в то мгновение, когда он сказал Микелотто: я хочу видеть это своими глазами.
И было сказано.
— Я сторожил дрова на самом берегу, где у нас склады… У странноприимницы святого Джеронимо Хорватского… Это случилось в ночь со среды на четверг, Богом клянусь, не вру…
***
Александр заранее знал, что мог сказать этот человек, и страшился его слов, но преисполнялся неразумной надеждой.
Вдруг опасения напрасны?
Вдруг этот самый Джорджо, по прозванию Склавино, скажет, что его старшего, любимого, непутевого сына видели с какой-нибудь девицей в седле — подальше от Рима, а еще дальше — от родственников девицы?
Ведь некоторые не ограничивались тем, что воздевали кулаки к небесам, призывая на голову Хуана Гандийского, растлителя дочерей, развратителя жен, все кары земные и небесные. Орсини или Колонна, одинаково, хоть одни слыли врагами, а другие без масла норовили пролезть в друзья, могли объявить вендетту, пойти войной на Борджиа, если…
Впрочем, все это было неважно, любую войну и любую осаду можно пережить, когда семья едина, а все ее члены — здоровы и живы.
Если…
Человек продолжал говорить, быстро, то и дело сбиваясь на глупости и возвращаясь к мысли, понуждаемый пинками Буркхарда и злым смехом Чезаре.
Александр же думал, что иногда судьба играет в салки с тем, кто, казалось, не достижим для ее козней. Для таких, чтобы снасмешничать еще больше, она принимает вид оборванца в смердящем тряпье.
***
— Давай быстрее! — беспокойно понукал Бурхард.
Чезаре слушал лепет несчастного сторожа, смежив веки и забросив одну ногу на мраморную скамью, куда сквозь окно проливалось все больше солнечного света. Могло показаться, что он задремал после ночи, проведенной за вином — и без сна.
Однако его пальцы держали стекло бокала так крепко, что еще немного — и раздавили бы его, смешав вино, кровь и осколки воедино.
— В ту ночь я был в своей лодке, чтобы лучше следить за берегом… И чтобы ночные рубаки меня не достали — случись что… Было часов пять, не позже…
Искоса взглянув на сторожа, Чезаре тихо спросил:
— Ты видел, как кого-то бросили в реку, верно?
И Джорджо Склавино, воззрившись на Родриго, будто на священное изваяние, продолжил свой рассказ. Голос его набирал силу, пока, наконец, не зазвучал торжественно, словно на молитве.
— Сперва я увидел, как из того переулка, что слева от странноприимницы, вышли двое. Они встали там, где над рекой проходит широкая дорога, и стали озираться по сторонам. Я смекнул, что творится нехорошее дело — высматривают, нет ли кого, кто мог бы поймать их на горячем. Я лег на дно лодки, вот так, чтобы краешком глаза видеть поверх борта. Не дурень же я какой — ввязываться во всякое, Ваше Святейшество! Одно дело — отгонять от дров всякий сброд, а тут и слепому стало бы ясно, что дрова им ни к чему и как бы самому к тем дровам не улечься… Ведь уже светало — как бы я иначе увидел? Не зажигать же фонарь! Те двое ушли почти сразу — тем же путем. А чуть попозже, не упомню, когда, из того же переулка выкатились еще двое… Я лежу, дышать не смею, и думаю — вот заварилась каша! А они — смотрят, как и первые. И делают вот так…
Славянин взмахнул руками, словно отгонял летнюю мошкару. Буркхард, вздрогнув, тут же понял свою ошибку, и закашлялся в кулак.
— И тогда из переулка выехал богатый синьор на белом коне…
И се конь блед.
Допив вино одним глотком, Чезаре пружинисто встал, и приблизился к сторожу, пристально разглядывая его.
— Богатый синьор?
— Как есть, ваша милость! — воскликнул тот, впервые переведя взгляд круглых от ужаса глаз на кого-то, кроме Папы. — Стать, ваша милость! Меня не обманешь, я всяких навидался… Стать — ну точно как у вас. Тут не ошибешься! Да и разве всякий себе позволит такого коня, как был под ним?
…И сидящий на нем, имя ему Смерть.
***
Едва заслышав первые слова торопливых, сбивчивых показаний, Александр уже словно бы услышал, что будет дальше. Но надежда — та, которая держала его привязанным к пыточному станку, та, что вытягивала жилы и жгла невыносимым огнем, — не давала упасть тут же, к ногам этого нищего, рядом с ним, закричать, орошая слезами мозаичный герб. Тот самый, который уже не будет гербом его сына Хуана.
Сыне, сыне, отчего ты меня оставил?
Один — оставил, второй же был здесь — и обнажал зубы в голодной, хищной улыбке.
То ли чувствовал Александр, что чувствовал Адам, глядя на своего оставшегося в живых сына? То ли, что чувствовал Авраам, поднося нож к горлу первенца? То ли — что ощущали отцы, обнимая детей, чью жизнь оборвал Господь, рукою Ирода или же Его рукою?
И стала тьма на земле Египетской, осязаемая тьма.
Но надежда не давала утонуть в отчаянии, толкая в грудь, принуждая спрашивать:
— Поведай же нам, что было дальше. У всадника было что-то с собою?
Или кто-то?
Живой — или мертвый?
А, может быть, не было ничего? Может, это всего лишь совпадения — мало ли в Риме богатых молодчиков, которые разъезжают по городу при полном оружии в ночи, несмотря на запреты? Мало ли у кого есть белый, словно призрак, конь? Мало ли кто одет — в такие же богатые одежды, как его второй сын? Бывало ли, что Авель менялся местами с Каином?
***
— Синьор имел с собой тело мертвеца, перекинутое через лошадиный круп — голова с одной стороны, ноги с другой.
Поморщившись, Чезаре недоверчиво переспросил:
— И как же синьор ехал верхом? Ты хоть понимаешь, что это значит? Труп — все равно, что тюфяк, набитый зерном. Он бы свалился от тряски.
Джорджо Склавино замотал головой, бледнея. Он смотрел, слегка запрокинувшись — теперь только на стоящего над ним Чезаре. На бокал в его руке, на белую рубашку, выпущенную сквозь прорези рукавов. Взгляд тревожно бегал, вызывая в душе горение азарта.
Так ли темны римские рассветы, как ночи?
— Синьору помогали двое, из тех, что проглядывали берег. Один держал мертвеца за плечи, другой — за ноги. Ехали они ох как медленно. Далеко в таком виде тоже не проедешь, хоть я и не знаток — у меня никогда в жизни не было лошади, да еще такой…
— Что было дальше?
— Дальше, синьор, они направились к спуску, по которому свозят навоз и падло, чтобы сбросить его в реку. Синьор развернул коня крупом к воде, и те парни, что помогали ему, стащили тело — один за руку и плечо, второй за ступню. Раскачали, как вы верно сказали, будто тюфяк какой… Да и швырнули в реку с размаха, куда подальше…
Он яростно перекрестился. Краем глаза Чезаре следил за Родриго — а тот словно окаменел, скорбной беломраморной статуей украсив свои покои. Его волосы казались более седыми, чем обычно, а лицо утратило всякие краски. Руки были сцеплены перед грудью, как у покойника.
Было ясно, что это — ненадолго.
— Синьор спросил таким сильным голосом: «Эй, пошел ли он ко дну?» — продолжал сторож, напрягая горло и сводя брови, чтобы изобразить то, о чем говорилось. — И они отвечали, как один: «Да, синьор».
Чезаре задал еще один вопрос, заостряя внимание, как гончая, учуявшая добычу. Нужно было успеть.
— Было еще что-то?
И Склавино кивнул — так же, как только что осенял себя крестным знамением:
— Да, синьор.
***
Он слушал, как его средний сын с точностью дознавателя задает вопросы. Оборванец же, чей сиплый, как у всех бродяг, голос был сейчас для Александра, будто глас Божий, мог бы не отвечать на них, мог бы молоть совершенную чушь, не относящуюся к делу, как было в самом начале разговора.
Это ничего бы не изменило.
Сын, плоть от плоти, кровь от крови его, тот, на кого он возлагал такие большие надежды, тот, перед кем простиралась широкая солнечная дорога устланная золотом, розами и лавром, был мертв.
Мертв и сброшен туда, куда римляне сбрасывают навоз и падаль!
И кем?
Тем, кто, одетый во все черное, словно черный вестник, беспечный и высокомерный, кривил губы, расспрашивал свидетеля о подробностях собственного преступления — уверенный в безнаказанности, не нуждающийся ни в прощении, ни в отпущении грехов.
Истинно сказано: все мы дети Каиновы и за то несем расплату.
Кто — сердечной болью, от которой невозможно дышать, словно могильная плита, предназначенная для сына, уже легла на отцовскую грудь.
Кто — обагренными в братской крови руками.
Кто — оборванной в цвете лет молодой жизнью, буквально смешанный с грязью и падалью на дне Тибра.
Горло сдавило — он пытался вдохнуть — и не мог, лишь хватал ртом бесполезный воздух, схватился за горло, раздирая его ногтями. Подскочил верный Буркхард: стал расстегивать одежду, сбрызнул водой, дал отпить вина.
А допрос между тем продолжался.
***
Родриго пил вино, глотая вслепую, как умирающий от жажды. Даже стоя поодаль, Чезаре слышал, как его зубы бьются о венчик бокала. Видел, как белизну папского одеяния испятнали кровавые пятна.
И слушал, продолжал слушать.
— Синьор спросил еще кое-что: «Что это там, такое черное, плавает в реке?» Парни к речке подбежали, и говорят: «Это его плащ». Плащ — он всплыл-то, я сам видел. И они стали кидать в воду камни, чтобы утопить его. Много кидали, а он все не тонул… А после, когда он пошел-таки ко дну, все удалились по тому переулку, который ведет мимо странноприимницы Сан Джироламо. Больше они не возвращались, клянусь…
Сторож захлебнулся клятвой и снова пал ниц. Повернувшись к Папе, Чезаре развел руками:
— Ужасный рассказ, но мы не можем быть уверены, что речь идет о вашем возлюбленном сыне и моем не менее возлюбленном брате. А ты, — он снова повернулся к Джорджо Склавино, слегка подпихнув его ногой. — Почему ты пришел рассказать об этом только сейчас?
Склавино задрожал, закрывая голову руками — видно, заранее знал, что делать, когда дело подходило к избиению — или доброму притапливанию в Тибре.
— Не гневайтесь, Ваше Святейшество, ваши милости, не гневайтесь… Да разве ж я знал? Разве мог знать, что оно кому-то нужно? Я сторожу дрова не первый год… И каждую ночь, почти каждую ночь в реку бросают мертвецов… Таково уж место — пристань… Там не ищут… Туда швыряют погань, дохлятину, мусор… Там такая грязь, вода вперемешку с навозом… Швартуют корабли и лодки… Кто там станет искать… Разве ж я знал, что этот, который мертвый, был кому-то нужен…
Чезаре все еще смотрел на Родриго — уже не улыбаясь, но и не пытаясь выразить скорбь голосом или лицом.
— Все загадки разрешатся после того, как дно прошерстят вдоль и поперек. Никто не умеет искать в таких местах лучше, чем корабельщики и рыбаки.
И Я сделаю вас ловцами душ человеческих.
***
— Двадцать… Тридцать дукатов тому, кто найдет тело, сброшенное вчера в реку около места, указанного этим человеком, — говорить было трудно, и Александр сам удивлялся, что он еще может — сказать что-либо после всего, что услышал, понял, пропустил сквозь свое сердце и похоронил в нем.
Буркхард закивал, а Чезаре смотрел все так же непроницаемо, хотя каждая его черта, жест, поворот головы говорили Александру то, чего он не хотел слышать.
— Повелеваем также начать расследование обстоятельств исчезновения герцога Гандийского, знаменосца Церкви, верного Ее слуги и возлюбленного сына Нашего. Перекройте в городе все входы и выходы — дабы возможные злоумышленники не ускользнули.
Хуан мертв, а убийца его никуда бежать не собирался. Он стоял сейчас перед Александром, не опуская глаз под прямым взглядом, не спеша показать горе, которого не было.
Хуан мертв, а убийце его надлежало прожить жизнь за двоих.
Сердце разрывалось, и Александр тоже более не был целым: ни мертвый, ни живой, ни с живым, ни с мертвым.
— Докладывайте о результатах ежечасно. А мы… мы будем молиться — столь усердно, как никогда ранее.